Архив №1 (январь)

Редколлегия:
Лисняк Александр Алексеевич – главный редактор
Пояркова Алена (Игнатьева Елена Константиновна) WEB редактор
Гусаров Михаил Иванович
Лисняк Алексей Александрович

В НОМЕРЕ

 

Александр Лисняк. Слово редактора.

 

 

Проза

 

Юрий Оноприенко. Дельфин. Гадюжатинка. Рассказы

 

 

 

Аркадий Макаров. Коля, покажи Ленина. Рассказ

 

 

 

Алексей Лисняк. Сашина философия. Древо благосеннолиственное. Рассказы

 

 

Поэзия

 

Вера Часовских. Всюду с Богом. Стихи

 

 

Алена Пояркова. Посвящение. Стихи

 

 

 

Геннадий Грезнев. Икар. Стихи

 

 

 

На детской площадке

 

Михаил Гусаров. Иванушка зимний. Книга для больших и маленьких

 

 

 

Отклики

 

Александр Кувакин. Стражник. (О книге Александра Лисняка «Роза»)

 

 

 

Слово редактора
Еще одно литературное издание – альманах «Стражник» не будет лишним, поскольку не будет худшим. Такая уверенность – знание членами редколлегии литературного процесса и твердое намерение придерживаться единственного критерия оценки публикуемых материалов: обязательный оттенок нового в строго художественном полотне. То есть, соблюдение Устава секции «Профи», который знаком многим нашим читателя по сайту и книгам этого литературного объединения членов СП РФ.
К тому же всеми силами редколлегия будет стараться быть терпимой к любой политической позиции автора (не путать с нравственной), поскольку без идеи не растет и трава.
Откровенно говоря, политическая зашоренность, литературная или чиновническая клановость большинства литературных изданий, включая и старые авторитетные, явились главными причинами, побудившими секцию «Профи» издавать альманах. Как в свое время наступление графомании и практическая победа бездарности и безвкусицы на территории Союза писателей (по крайней мере, количественная) побудили нас создать секцию «Профи», в которой мы поставили различные барьеры для… себя.
Название альманаха «Стражник», на первый взгляд странноватое для литературного издания, взято нами из присланной рецензии-отклика московского поэта Александра Кувакина на мою книгу стихотворений «Роза». Этот одноименный материал мы публикуем в нашем альманахе. Из него читатель легко сделает выводы о чаяниях издателей альманаха соответствовать названию. А сама книга «Роза» целиком выставлена на сайте секции «Профи».
«Засилие» в первом номере в качестве авторов членов редколлегии объясняется (не оправдывается!) скудным «редакционным портфелем». Откликов на сайт «Профи» было многое множество со всех концов света, что и заставило нас задуматься о необходимости литературного издания. Однако при формировании номера мы испытали некоторое затруднение. Лиха беда начало, тем более что редколлегии вполне по силам поддерживать достойный уровень альманаха при помощи небольшого количества друзей и единомышленников.

Итак, с Богом!

Александр Лисняк

Проза

Юрий ОНОПРИЕНКО,член союза писателей РФ, родился на Белгородчине в 1954году. Автор многочисленных книг прозы, публикаций в журналах «Москва», «Наш современник», «Роман-газета» и других, Лауреат Всероссийской премии им. В.М. Шукшина.
Более тридцати лет живет в Орле.


ДЕЛЬФИН

1
За окном был морщинистый март.
Марина уже три месяца бегала по скользкой дворовой дорожке, переваливаясь, вытягивая дряблую шею, как гонимая прутиком индейка.
Дома, по-кузнечному дыша, вставала на плоские, шаткие, будто отклеенная мемориальная паркетина, весы — и делалась растерянно-злою.
Она жестоко боялась упитанности. Она была, по желчному выражению мужа, врач-попогляд; и к ней липким жировым потёком плыли и плыли напуганные тяжеловесные тётки да скрюченные геморройники.
Марина ненавидела свою работу, но у неё была тараканья тьма подруг, и всех она научила есть чернослив. Подруги справляли дни рожденья чуть не каждую неделю, скопом объедались до тумана в глазах и напоследок лопали гнусные сухие сливы из общей полуведёрной посудины.
Уныние службы сделало Марину надрывной хохотушкой, готовой к любым, лучше большим компаниям; утончённым, как она полагала, знакомствам, чудным возвышенным разговорам.
Особенно тянулась она к искусствам, к театрам, молодым тощеньким актёрам, которым никогда, она знала, не стать её пациентами.
Муж Дмитрий был художником, выбранным тоже по признаку искусства, но он давно и предательски разочаровал Марину, поскольку никак не желал сидеть в застольях, ходить по гостям и даже принимать их. А уж сладких художественных бесед чурался демонстративно.
Жену-диссертантку он в язвительные минуты называл «профессор». Убойное «попогляд» не бросал даже в дыму пылающих скандалов; худосочный и бездушный Дмитрий прекрасно видел и понимал всё, а Марина полагала, что он намеренно не доводит её до бешенства, значит, расчётливый садист.
Они бы давно расстались, но десятилетний сынишка Валера рос замкнутым, тихим и безумно любимым обоими. При нём они ссорились шёпотом, за стенкой; это выходило глупо, Лера всё тоже видел и понимал, но молчал, молчал; и Марина потом долго и бесшумно плакала в подушку с вышитым пошлым красным сердечком.
А Дмитрий после таких режущих, как ходьба по битому стеклу, разбирательств в любой миг суток срывался к себе в закисший домик в закисшем загородном углу и блаженно сидел там неделями.
— Жизнь мне загубил, подруг разогнал, ни разу в театр не сходил, знай лежит истуканом, — клохтала Марина по телефону; телефон был её кислородным баллоном, её капельницей, её отрадой; без него она бы умерла в полчаса, ей не жилось без дела, то есть, без разговора.
Она любила кудлатых собачек с мечтательными кошечками, сахарных бабушек с немощными дедушками; была жалостлива, в меру красива, с манящей сиреневой родинкой на ключице; к ней тянулись, и лысеющий Дмитрий впрямь казался великим недоразумением её бытия.
Когда нельзя было уйти от гостей, карамельно рассевшихся в соседней комнате средь подушечек всё с теми же сердечками, похожими на предмет Марининой работы, Дмитрий заглядывал на минутку поздороваться, а потом лежал на балконном диване, закрывшись чистым листком, который упорно разглядывал. Эта странная струнка — часами глядеть на чистый, будто закодированный, бумажный обрывок — особенно выводила жену из себя.
Все десятки её неумолчных, фонтанирующих подруг говорили, что таким особым манером он, угрюмец, лежебока, домосед, нелюдим, издевается над ней, и что давно надо ей кого-нибудь завести; и она завела себе одного вылеченного жопастенького клиента, и даже хранила на антресоли три продатированные губной помадой глянцевые коробочки от резинок для безопасного секса.
Дурацкие эти коробочки с зазывными маслеными фототитьками, конечно, однажды вывалились совершенно нежданно на глазах у Дмитрия и, главное, Леры. Лера, может, ничего и не углядел, зато Дмитрий молча усмехнулся и привычно взял рюкзак.
— Да! Да! — закричала в отчаянии, что всё так идиотски раскрылось, Марина. — Он молодой, большой, только с флота! В музыке разбирается, всех мировых киноартистов знает, шутить умеет! А с тобой на люди не выйдешь! Бездельник, за год только пять картин и продал! Я тебя кормлю, а ты хоть бы вон пыль с сервиза вытер!
Дмитрий опустил выгоревший рюкзак, снял с полки сервиз на сколько-то персон: полдюжины тарелей, грузных, как тазы, ещё дюжину поменьше, но тоже глубоких, похожих на противотанковые мины — этакие беленькие мины в цветных розочках, ещё уютные блюдца и чаши на самом верху сей дивной башни-вавилонины.
Никогда эти посудные богатства не ставились на стол разом — Дмитрий и вправду извёл в доме колхозно-многолюдные празднества.
— Куда всё схватил, уронишь, хиляк! — Марина почуяла, что сейчас будет, и кричала просто так, в инстинкте, как кричат бабы, бессильные перед уже стеною вставшим пожаром.
Дмитрий твёрдым шагом поднёс звякающую вавилонину к раскрытой створке — и вывалил.
— Вя-а… — засипела Марина, сев на вертящиеся весы.
За балконом ударило хрустально-колокольно, скоморошечьи, как в любимом драмтеатре.
Дмитрий надел походную куртку и ушёл. Марина кинулась глядеть — мартовские прогалины были усеяны осколочными розочками, а некоторые тарели, упавшие на оттаявшее и мягкое, не разбились и лежали чистопородными шампиньонищами.
— Кидай ишшо! — вопила, подбирая, случившаяся тут же дворничиха, не углядев, какому этажу адресовать свою радость.
Неделю глазастенький, как с иконки, Лера осторожно спрашивал про папу, потому что любил его рисунки и сам немного умел рисовать и очень хотел показать ему свои новые весёлые каляки.
Дмитрий лежал на холодной печи под пригородной станцией, где киоскёрша-флегма, чуточку знавшая Дмитрия в лицо, за полцены продала ему девять тёртых бутылок палёнки; вынесла их не из киоска, а из крепкой избы, что в двух метрах через дорогу; так надёжней, проверкой не накроют. Смотрела неподвижно, дыряво-пусто — хочешь, травись, мне-то что.
Палёнка и была прямой отравой, от неё Дмитрий не запомнил ни понедельника, ни четверга, а когда очнулся, на мятой прощальной бумажке, валяющейся у табурета, стояло одно слово: «глядищща!».
Печной кирпич ела ледяная короста газировки, вылившейся из кинутой под бок баклажки и окутавшей Дмитрия, как родовые воды; а внутри, в спёкшемся горле, во всей плешивой несчастной башке, плескал синий керосин или вообще синильная кислота.
Он босиком ступил за щекотливые сенцы. Наверху похоронно горели все звёзды. Дмитрий отыскал любимый, циклопистого размаха Орион и в тоске подумал: «Господи, какая красота, а тут надо подыхать».
Две ночи и два дня катался Дмитрий по грязи и выл, и резал ржавым топором ребро, пытаясь разъять свою тлеющую радиацией грудину и накидать туда рыхлого снега, так как ни одной тёртой бутылки в деревенском отшельническом сундуке художника больше не было.
Наконец, путая день и ночь, небо и землю, он вновь протопил дом, влез во всей одежде в ручей, промылся, пугая готовых к нересту зашедших с Десны жёлто-стеклянных брюхатых щук, ждущих близкое половодье; влез на печку, уже томящуюся от нового тепла, в полсуток просох.
Утром вынул из-под векового сундука старый железный портсигар, в котором лежали несколько тысяч от мышей; он ведь не бездельничал, писал тут картины; и кое-какие уходили, хоть и мало — он всё рисовал звёздное небо, вырисовывал все зелёные созвездия, знал их, вплоть до мизерных Плеяд, сияющих бледно-игольчатой россыпью.
Но кому это нужно, дырки в небе, только и хватало Дмитрию выручки на мелкие кисти и холсты; но звёзды его тянули — и даже на тех чистых листках, что так бесили жену, он часами представлял все свои текучие, льющие мечтою созвездия; как они, видимые только в памяти, смотрятся в ту или иную погоду, в то или иное время и настроение… — да ладно, не о том речь вовсе.
Взял он слегка отсыревшие, улежавшиеся деньги, поправил раскиданные подрамники, напоследок обвёл пахнущие продымлёнными льняными красками бревенчатые, изъеденные жучком стены — и медленно пошёл к станции.
Навстречу двигался свежевыбритый мужик с подозрительным, как у всех здешних, взглядом.
— Какой сегодня день? — спросил хмуро Дмитрий.
— День потерял? — засмеялся мужик чуть свысока; был он в браконьерском камуфляже. — Воскресенье уж нынче.
— А как вчера наши с канадцами сыграли?
— Тю ты… — мужик пристыженно поник. — Не следю я за этим. У них бизнес, а тут надо…
Дмитрий махнул рукой, как на бросовое место, и пошёл, дыша остатками жёлто-синего керосина.
Киоскёрша посмотрела издали всё теми же пустыми зрачками, небось, дивясь, что живой. Дмитрий свернул мимо, достал паспорт, который, слава богу, в избе вовремя положил на подоконник и не замарал; и взял в кассе два отглаженных, пахнущих дальней дорогой билета — взрослый и детский.
— Лера, — сказал дома кинувшемуся на изрезанную грудь сынишке. — У тебя завтра каникулы. Сегодня вечером поедем на неделю к морю.
— Да ты чё? — тихо спросила жена, она говорила тихо, очень тихо, она была само смиренье. — Да море же холодное.
— Помнишь, в свадебном путешествии в Пицунде в это время уже всё цвело? Купаться не будем, только погреемся.
— Так в Пицунде сейчас война!
— Никакой войны, одни манёвры, а дешевле втрое, вот и сервиз окупишь.
И они поехали. Марина не перечила, хлипала носом, лишь потом кинулась к любимому телефону. Как же без телефона в такую беду. Неделю гулевал и не успокоился; наоборот, опять всё сам решил. А потом обижается за коробочки, будь они сто раз неладны, только влюблённую бабу угораздит на такое; хоть и был пациент крепенький, как мытый бычочек, но разве ж можно при таком спятившем муже…
2
Целые сутки поезд шёл сквозь снежный буран, как сквозь белый свистящий туннель. Затем туннель стал чёрным и гремучим, но быстро кончился; и открылась синева неба, неожиданно перешедшая в синеву морской воды, такой же долгой, чистой и бесконечной.
Получился радостный купол, какой рисуют в церквах, где счастливые люди то ли летают, то ли купаются в небе.
От маленького замурзанного Адлера доехали до мутной пограничной речки Псоу, погранцы едва взглянули на документы, а за речкой стояла конопатая от облупленной краски маршрутка и за смешные деньги, меньше сотни, повезла их прямо в Пицунду.
Без остановки проехали изумрудно-бархатные Гагры, круто скошенные, как полуопрокинутый стол; пансионаты наверху стояли разорённые, лишь в самых прибрежных, словно в термитниках, теплилось живое.
Водитель маршрутки был абхаз Василий, волосатый даже в ушах. Он сразу предложил ни в какие высотные дома отдыха, бывшие раньше Домом писателей, Домом «Правды», Домом советских кинематографистов, не соваться, там пустынно и скучно.
Он предложил остановиться у него, Василия, в двухэтажном особняке, на самом взморье, прямо возле устья речушки Бзыбь, что была меньше Дмитриева ручья, но за века намыла всю Пицунду.
Пицунда лежала ровным лавашиком, в полукруге моря с одной стороны и в полукруге высокого и долгого хребта; снежно-сахарного, над кромкой которого бессильно мерцали тёмные туманные языки.
— Вчерашний буран. Горный хребет его сюда ни за что не пустит. Здесь рай и вечная тишина, сынок.
Тишина, конечно, была не вечной, но зачем Валере с его иконным чистым взглядом про то знать. В девяносто третьем, ещё до его рождения, тут вместо чаек над всем абхазским побережьем летала смерть, склёвывала не рыбок, а людей; абхазы выбивали грузин, явившихся без добра; грузин было много, очень много, но им пришлось уйти; остались разбитые пансионаты.
— Василий, у вас в каждой деревне были такие богатые погосты; как святилища, на всех могилах цветные фотографии в полный рост — где это сейчас, ни одного не вижу.
— Война унесла даже кладбища. Ничего, они сюда больше никогда не придут.
Абхаз прихрамывал. Он и это объяснил.
— Победу праздновали, на машинах ездили и в небо из автоматов очередями стреляли, с одной руки. А я чачи хлебнул, автомат и сыграл. Молодой был, слабый. С отдачи рука упала — пуля в ногу…
Над домом у него висело два флага: абхазский с раскрытой правой ладонью и российский триколор.
— Это потому, что ты русский?
— Это потому, что мы тут все русские: хоть абхазы, хоть армяне. Моя фамилия Абшуга. Устраивайтесь и идите через камыш, в десяти метрах море.
Камыш на Бзыби был сухой, трёхметровый, жёлтый; тут же лез новый, и всё рядом стояло новое, зелёное, розовое, бело-красное. Только почему-то не пахло; запах был один — моря.
Запах мощный, сложный; слоёный аромат свежей влаги и горьковатой, именно какой-то горьковатой соли; и ещё воды, чисто-пенной, густо перемешиваемой глубинным, могучим невидимкой.
Вышли на гальку, хрусткую, отборную, гладкую. От поцелуев спокойной волны сероватые камешки темнели и зажигались, становились как дорогой, облитый цветным шоколадом грильяж, и открывали свои яркие перепояски из путаных белых каменных нитей.
Глаза на прозрачном личике Леры стали лунатичными, в них сиял Большой Кавказский хребет, висящий на небе как долгая, но неподвижная и оттого ещё более колдовская светлая облачная гряда.
И горбатые смеющиеся дельфины, и неспешные ультрамариновые сломы вздыхающих волн, задумчиво идущих к берегу сказать ему что-то своё, короткое и вечное; и стаи уток, спящих прямо на воде, спрятавших клювы в тёплое крыло, — всё приводило мальчика в благоговейный трепет.
— Папа, утки, наши утки, с коричневыми ошейничками! Такие у тебя в ручье живут.
— Да, наши. Скоро полетят к нам на север, на родину.
Утицы пока не летели, а дни уже помчались. Каждую ночь низко воркотал прибой, и Лера, лёжа у отца на плече, завороженно шептал:
— Даже провода так красиво не гудят, как море дышит…
Сразу после заката море от короткой, быстро гаснущей зари становилось плотным, серебристым до самого горизонта, и Лера счастливо дёргал отца за локоть:
— Смотри, будто каток к небу. Так бы на коньках и помчался.
Дмитрий, ещё не совсем отошедший от палёного тремора, легонько освобождал вздрагивающий локоть, окунался в холодную, обволакивающую воду; искристая гладь шла слабо мерцающими кругами.
И Лера не отрывал своих лемурьих глазёнок и от этих бесшумных кругов, и от тихо выходящего на берег молчаливого отца, тоже всего в тускнеющих серебринках.
Купались немногие, больше загорали, а вечерами гуляли по плавной дуге побережья — и обязательно парами: ручка к ручке, головка к головке.
— А это что, всё папы и мамы?
— Ну… вообще-то… да.
— Как хорошо на море! Тут даже родители всегда улыбаются друг дружке.
Василий заметил одинокую задумчивость Дмитрия, с которой он разглядывал звёзды, мгновенно зажигающиеся сразу после солнечного ухода. Сумерек на море не было, занавес ночи опускался быстро, как после спектакля — или, наоборот, перед спектаклем новым, утенённым, скоромным.
— Ты правильно ходишь без женщины. Тут как: завёл вроде бы на ночь, а потом весь отпуск она от тебя ни на шаг; и получается, как будто ты опять всё время с женой.
Дмитрий промолчал.
— Или мальчика стережёшься? Так у меня комнат много.
— Не надо, не хочу. Да и сынишка слишком чистый. Восхищается, что на море папы с мамами дружат.
Волосатый улыбчивый Василий не засмеялся.
— Значит, и у тебя дома нелады…
Но развивать тему не стал.
Между тем, Лера тоже часами в одиночку бродил по мокрой гальке и не уставал, и не пресыщался. Даже в Пицундский храм с редкоголосым органом идти отказался и по пальмовым да лавандовым аллеям не гулял. Только по берегу, как бледный тритончик, боящийся далеко отползти от воды.
Иногда только слушал поющих в лужах на Бзыби лягушек — его восхищало, что в такой дали, в этом чужом волшебном мире встречаются давно знакомые существа, те же утки, теперь вот лягушки.
На третий или четвёртый день Лера увидел идущую навстречу девочку. Она была чуть постарше Леры, повыше, поуверенней; легко ступала по пляжным камешкам, и они совсем не хрустели у неё под ногой.
Лера остановился, а девочка обошла его, опустив глаза, будто выискивая самую приметную галечку-грильяжик.
И на другой вечер так же. Девочка шла, будто тихо плыла, и тонкое долгое платьице её было омочено ласковой солёной пенкой юного прибоя.
Теперь Лера сам отошёл на шаг, уступая ей дорогу. Она прошла, так же опустив взгляд.
Лера раньше времени прибежал домой. Дмитрий сидел с Василием за стаканом чачи, чача стоила всего пять рублей сто граммов, но Василий и этого не брал.
— Мы живём летом туристами, а что сейчас? Летом твоя комната стоит сто пятьдесят в сутки, согласись, что втрое дешевле, чем в Сочи. И армяне у нас добрые, не то, что в вашем Адлере. И самолётов нет. А осенью вино делаем. А зимой и весной ничем не живём. Я вот хоть на машине иногда езжу, да не все же так, и возить кого?
— Мне вчера одна здешняя русская бабушка сказала: «Хорошо, что грузин прогнали, а то бы они запретили нам говорить по-русски».
— Наверно, запретили бы. И рубли бы запретили, и нас, абхазов, запретили бы. У них сейчас какое-то многолетнее весеннее обострение.
— А почему нигде не видно ваших патрулей? Ведь того и гляди, вновь полезут.
— Они сюда больше никогда не придут, — затвердев восточными квадратными скулами, повторил прежнее Василий. — Знаешь, ничего не имею против грузин, в конце концов, тоже православные. Но их вождишки… Какой они веры, весь мир видит. И кровь была, вот что главное, кровь. А это у кавказцев на века.
От внезапного волнения Василий говорил «крофь».
В саду на деревьях редко висели сухие прошлогодние мандарины, горели сквозь редкую свежую листву. Лера зашептал отцу на ухо.
— Что?
— Я видел сейчас девочку на берегу. Она как будто плывёт над землёй. И волосы у неё… как наш ковылёк, только тёмненькие.
Дмитрий погладил сына по двойной макушке.
— Ну, так и познакомься завтра.
— Я боюсь, я не умею.
— Сумей, сумей, сынок, нам скоро уезжать. Будете потом письма друг дружке слать.
В эту ночь прибой ревел, бил сам себя и шипел на себя жёлтой от поднятого песка пеной. Наутро на гальке валялось много рваных коричневых водорослей. А вдали лежал дельфинёнок и сидела над ним вчерашняя девочка в платьице с пенкой прибоя, и глаза её были застывшие.
Лера поспешно, как в догонялках, подбежал:
— Его надо сейчас же стащить в воду!
— Он мёртвый… — девочка смотрела прямо Лере в глаза и собственные глаза её оставались неподвижными и чёрными-чёрными, будто сгорели.
Лежащий на боку дельфинчик был с открытым острым ртом и как будто продолжал смеяться. Но мелкие зубки его были запорошены лёгкой чешуйчатой донной галькой.
Лера прикоснулся пальцем к дельфину: велюровая кожа отдала прохладой, а неглубокая ямочка после пальца разровнялась очень медленно и лишь наполовину.
— Что делать, что делать? — повторяла девочка, продолжая неподвижно смотреть на Леру, и от этого странного взгляда мальчика взяла мелкая дрожь. — Так жалко! Он вчера играл на закате вон там, вон там, у волнореза. Я его назвала Звёздочка, была первая звезда, ты заметил, у нас быстро появляются звёзды.
И голос её был тоже как будто неподвижный; хоть быстрый, но на одной мёртвой нотке, как у больной заклинательницы.
«Она старше меня и, наверное, она видела войну», — подумал Лера, не пропустивший, конечно, разговоров отца с абхазом.
3
Лера вскочил, коленки щёлкнули:
— Не уходи, я сейчас вернусь.
Побежал, выворачивая сандалеты, уже обтёсанные долгими прогулками по взморью, дома вырвал из отцовского эскизного альбома два широких плотных листа, схватил несколько несмываемых карандашей и через пару минут вновь был на берегу.
— Я тебе его нарисую. Почти в натуральную величину, в цвете и живым.
Положив на острые голые коленки кипу заодно прихваченных твёрдых подложек, Лера, высунув язык, хоть это при даме было и необязательно, сделал контур выпрыгнувшего из воды дельфинёнка.
Получилось почти похоже. Главное, весёлые глаза, улыбка и хвост над волной были настоящие.
— Спасибо, — сказала девочка, и голосок её чуть ожил.
— А на другом листе, вот, я нарисую тебе созвездие Дельфина, мне его папа на небе показывал. Тут у вас оно особенно крупное. Смотри: четыре, пять, и внизу хвостик запятой.
Красные кружочки-звёзды образовали головастика, выпрыгнувшего точь-в-точь как настоящий дельфин.
Девочка, как отогревшаяся на солнце степная утренняя ящеричка, ожила совсем, глаза заблестели, слабая, но откровенно радостная улыбка тронула её искусанные губы.
— А где оно на небе?
— Кажется, возле Орла и Лебедя, прямо у Млечного пути, маленькое такое, но очень красивое. Надписать? Как тебя зовут?
— Лара.
Лера надписал: «дельфин звёздочка. ларе от леры».
Всё с маленькой буквы: ошибся в азарте. Ей дела не было: прижала оба листа к груди и сказала:
— Я тебя поцелую.
И прижалась губками: верхняя была в трещинке, видно, от солёной морской водицы.
— Только никому не говори: у нас за это заставляют жениться.
— Я женюсь.
Она засмеялась и поцеловала его ещё раз, теперь уж подольше, и даже пухленько подчмокнула. У Леры закружилась голова, он молча повернулся и медленно понёс к дому карандаши с подложками.
— Приходи завтра! — крикнула она, голос её теперь был звонкий и счастливый. — Ты очень славный!
«А почему не сегодня?» — думал позже он, весь вечер растерянно бродя по взморью и невидяще цепляя сбитыми сандалиями целые горсти камешков. Дельфина уже не было, кто-то из взрослых сердобольно сволок его подальше в светлеющий прибой.
Лара вечером не явилась, может, ушла слушать орган, подумал он с ненавистью к этому органу. Сердце у мальчика стучало: по его расчётам, завтра последний день, надо будет попросить у Лары адрес, чтобы потом всё лето и зиму рисовать ей сказочные созвездия: Стожары, Северную Корону… Он, как и папа, знал уже много созвездий в свои одиннадцать лет.
Ночью его разбудил отец:
— Вставай, сынок, каникулы кончились, дядя Вася обещает довезти нас до самого Адлера. Я вещи уже собрал, выезжаем через полчаса.
— Как? — отчаянно вскричал Валера, но больше ничего не смог ни сказать, ни объяснить: его разом задушили спазмы слёз, непрерывных, воспалённых.
Его спрашивали — он слышал, но не понимал; голоса троились, будто в большой металлической трубе; его одели словно детсадовца, он не мог застегнуть даже пуговки на рубашонке, его колотило, крупно, как при крупозной вспышке, от рыданий вся шея вздулась, взмокла, забивал кашель.
Дядя Вася на руках внёс его в вагон, Лера не мог ступать, он только видел смятенные потемневшие лица абхаза и отца.
В вагоне, пахнущем прохладной постелью и свежим чаем, приходил доктор; Лера уже не плакал, только икал, но говорить всё равно не мог.
Явилось утро и за окном прощально открылось море, столь полюбившееся, столь драгоценное, синее, как вышняя благодать; но Лера не смотрел, в глазах мелькала темь.
После горных туннелей пошли туннели холодных дождей, половецкий русский март продолжался. Как ни странно, это утишило Леру, он всю остальную дорогу пролежал на верхней полке с отсутствующим, однако уже сухим взглядом, а под конец даже виновато улыбнулся тревожно заглядывающему к нему в лицо отцу.
В Ростове купе стало свободным, Дмитрий ссадил со скользкой полки покорно протянувшего к нему руки сынишку, прижал к груди:
— Что с тобой было, мальчик мой?
— Я не узнал её адреса…
И его снова забило, и ещё целый час мочил он покорную отчую грудь слезами, обильными и безутешными, какие бывают лишь у младенцев.
— Ничего, Лера, мы в следующем году опять туда поедем и расспросим у дяди Васи. Она же, говоришь, местная? Абхазия маленькая, найдём.
Обмениваться телефонами с Василием Дмитрий постеснялся: кто знает, что за обычаи там, нужен ли абхазцу номер мимолётного постояльца, каких у него десятки за лето.
Лера почти успокоился, милый отшельник-звездочёт, весь, видать, в непутёвого отца…
Марина встретила по-настоящему радостно. К завтрашней школе всё было готово и выглажено, одежда Дмитрия тоже выставочно сияла.
Бегать по двору, смеша бабок, Марина бросила и в полмесяца сделалась нормальной румяной женщиной с жемчужно-матовой шеей.
— Загорели оба, поправились, — сказала жена ласково, когда намаявшийся Лера уже спал. — Что у него глаза будто красные?
— Только ему не скажи. В одну девочку в последние полдня влюбился и всю дорогу плакал.
— Господи… — тихо охнула жена, растроганно шмыгнув носом. — Лишь одни дети умеют так сильно любить. Я вот когда-то…
— Так умеют любить те, кто всегда остаются детьми. С их наивным, но беззаветным доверием.
— Ерунда.
— Не надо, ладно?
— Ну, прости, — покорно прильнула жена. — Что ещё было интересного?
— Из нашего мальчонки растёт настоящий человек. Не то, что я. Он мне столько мыслей открыл…
Мельком кивнув, жена заглянула в глаза:
— Забудем друг другу?
— Попозже, может быть…
Позже, а именно месяца через три, раздался ночной звонок из Пицунды.
— Дмитрий, это я, Абшуга, Василий. Как наш Валера?
— Слава Богу, это была не болезнь, это было из-за одной хорошей девочки, — от знакомого южного голоса в комнате будто запахло прибоем, мокрой галькой и свежей морской ночью. — Как ты мой телефон вычислил, мы же забыли обменяться…
Василий тяжело помолчал:
— Твой телефон напечатан на твоих эскизных листах, забыл? Валера подарил девочке рисунки на них…
И опять тяжело, очень тяжело, молча задышал.
— Что, Василий, что? — встревожился Дмитрий.
— Девочку звали Лара.
Дмитрий сразу перешёл на крик, в висках дико закололо, как тогда, когда катался по мартовской грязи и рубил себя топором.
— Лара? Почему звали? Говори!
— Это я, дурак, тогда за чачей его слова про неё прозевал. Я бы сам их познакомил. Она же мне родная племянница, дочка моего брата, что через четыре дома. И ещё один брат есть, на заставе у Кодорского ущелья…
— Да что ж ты жилы тянешь!
— Что, тяну! — отчаянно закричал и Василий. — Про заваруху в Кодорском ущелье, небось, телевизор слушаешь? Вот позавчера те сванов восставших ловили, по склонам стреляли… а она в гостях у дяди на заставе была… Туда ж только летом и доберёшься.
— И… и?
— И что… шальным осколком её, Лару. Тринадцать лет девочке… И всё.
Марина вышла из своей спальни, чуя неладную весть. Стояла у косяка, молчала. Дмитрий сделал зверское лицо, но она не двинулась, только рот ладонью зажала.
— Господи, господи, — простонал Дмитрий. — Держитесь, ребята, держись, Василий… Что мальчонке-то сказать?
— Ничего не говори, только не вози пока сюда, не береди у мальца душу. А лет через пять скажешь, что у него в Абхазии десять кровных родичей. И у тебя тоже.
Дмитрий вытер ладонью испарину. Комната качалась, как речная лодица.
— Вася, милый, как я объясню? Ты мне самому сначала объясни. Он же хоть ребёнок, а кроме тех слёз, что ты видел, я от него почти ничего не добился. Даже имени.
— Ну, ведь и она неделю втихомолку глаза утирала неизвестно отчего. А когда позавчера… когда осколок вытаскивать приготовились, она две картинки из своей комнаты попросила принести. Эту, говорит, положите со мной в могилу. А по этой будете моё созвездие искать, я на нём своего названного жениха вечно ждать буду, пусть он хоть всю жизнь женатый и счастливый будет. Дельфин созвездие называется, у Млечного пути. Кто тебе их подарил, спрашивает брат, кто этот Лера? Единственный мой целованный мальчик, говорит, сама целовала, сама в женихи позвала, больше в шутку. Если бы не смерть моя, вы бы никогда про этот мой грех не узнали. Да и не было б греха, но там, говорит, дельфинёнок мёртвый на берегу лежал, а Лера его, считай, опять живым сделал, ну, нарисовал… Ладно, прощай, друг.
— Постой, помочь могу чем? — заспешил Дмитрий, боясь так сразу окончить разговор.
— Если б только тот осколок помог отвернуть… А теперь просто помяни её душу.
И Василий отключился. В комнате звенело; нет, это в висках звенело — тонко, по-комариному; и как-то обречённо.
— Что там про Леру? — спросила жена после паузы.
Шла пятнами, плохое ожидала.
— Про Леру ничего. А вот ту, по которой он плакал, на войне убило.
Марина перекрестилась, однако с едва заметным облегчением. Боялась чего-то худшего.
От Дмитрия не ускользнуло. Смерть, пусть почти чужая — что может быть хуже?
Но он не дал виду.
А через полчаса, мрачно походив по коридору, послушав у закрытой двери сонное дыхание Леры, вошёл к Марине, покорной пойманной сойкой сидевшей на кухне, и отрешённо сказал:
— Знаешь что, жена. Вот, наверное, и пришло нам время всё забыть друг другу. Давай попробуем жить, как тёти и дяди в отпуске, без обид. Она же и сама жизнь всего лишь отпуск. Да и то в ней столько осколков летает — не отвернёшь.

ГАДЮЖАТИНКА
По мотивам народных поверий

В Малороссии ходит такой рассказ… Чумак отошёл в сторону, свистнул — и сползлась к нему целая стая змей; набравши гадюк, он вкинул их в котелок и начал варить… в третью воду насыпал пшена. Приготовил кашу, поел… Да смотри, говорит, не отведывай моей каши! Наймит не утерпел, наскрёб полную ложку гадючьей каши и съел: чудно ему стало! видит и слышит он, что всякая травка на степи колышется, одна к другой наклоняется и шепчет… Вздумал подойти к возу, а волы говорят: «Вот идёт закладать нас в ярмо!» И во всех звуках, какие только доходили до его слуха, стали ему слышаться разумные речи.
А. Н. Афанасьев. «Поэтические воззрения славян на природу».

Мышь-белозубка вновь сидела меж стёкол в старой оконной раме, глядела немигаючи и розовую лапку держала дулей.
— Убей землеройку! — вопила Галя мужу. — Убей, она на меня смотрит…
Злила Галю не сама эта безвредная тварь из неведомой оконной щели, а именно то, что она — смотрит. Молча, подолгу. И хоботок свой дырчатый не тряхнёт. Чего пугаться, за стеклом.
Рама двойная с зимы, потому что вынь — рассыплется. А на дворе июль-сеностав, июль-грозник. И жаркой Гале мутно, и растрёпанному мужу Афоне ещё мутней. Надоело им вместе, да так, что кажется, и весь мир — паутной, комарной — надоел.
Мнится Гале, что муж её косматый олух, землеройку прогнать не может, и вообще — губы вывернуты, едою чавкает, а уж политиков ругает, будто они ему соседи родные.
Клубному истопнику Афоне мнится измена жены, поскольку жены много, три обхвата; и со всеми она, кроме него, ласкова. Ещё мнится Афоне мировой государственный переворот, вспыхнувший где-нибудь на Занзибаре, а после и здесь, в дохлом нашем селеньи; потом пей не пей, станут окончательные непорядки и скука, даже ругать что-либо запретят.
Ругать же надо, поскольку не дале, как в этот февраль, сосед-директор навесил на Афоню, засмотревшегося на теледебаты, разморозку гнилых клубных труб; теперь грозит судом и требует за аварию тридцать тысяч в рублях. «Или, — издевается, — тыщу в долларах». Знает, что те доллары здешние мужики только по телевизору видели.
Такая вот забота у истопника. Посему на осклизлое окно с обнаглевшей мышастой землеройкой Афоня даже не глянул, тем боле на шумную супругу, — вместо того взял и вышел вон, в чистое поле, под закат.
Вечернее небо было похоже на синюю клеёнку, обширно сожжённую с краю. Утюг солнца уже сполз, схоронился за этот край, плавленый горизонт студил и прямил свою морщинистую линию.
Афоне не нужны были все эти бойкие картины — Афоня любил печалиться. Уронив голову с двумя запутавшимися в ней неопытными комарами, он брёл по цветам и росе, пока не уткнулся в балку, полную молочного тумана.
— Ага, пришла тоска тоскучая, рыда рыдучая, — сказал ему тут голос из травяной канавки.
В канавке уютно сидел Курепа, афонин одногодок, малый на излёте молодости, но уже прочно бородатый и беззубый. Он объяснял, что рот у него стал пустой от зубоскального веселья, которое, как известно, даром не проходит.
Ну да, лепили Курепе по скулам за его шуточки. Но больше обходили стороной: тёмен он душой, не ворует, сериалы не смотрит, держит трёх лошадей, а зачем — непонятно, бездельник же.
Этих вот лошадок и выгнал сейчас Курепа в ночное. Они стояли по шею в тумане, сочно храпали губами; им было хорошо, а хозяину ещё лучше. А тут и собеседник беззащитный.
— Садись. Опять обидела Галина Ягинична?
Афоня покорно рухнул рядышком, уныло ответил:
— Вот поеду до Оки, на родину, напьюсь и, наверно, помру.
— А ты не пей.
— Не-е, напьюсь. У меня характер такой.
Курепа хмыкнул:
— У всех у вас такой характер. Нашёлся пивуся…
— Ты чего мою жену Ягиничной зовёшь? — перебил Афоня.
— Потому что ягодка.
— А-а… — махнул Афоня и вычесал наконец из головы плаксиво зудящего комара.
Мелкий летучий мышонок делал крутые восьмёрки над лошадьми, ему было весело выныривать из тумана в ясное, из прохлады в тепло.
— Пора кашеварить, — сказал Курепа и развёл костер.
Огонь торопливо глодал хворостины, вода в котелке зашептала.
— На меня не готовь, — сказал Афоня, — я вечерял смачно.
Курепа пожал плечом, усмехнулся чему-то, как всегда, своему. Потом сошёл в траву и негромко посвистал.
Истопник, обленившийся по причине лета, всё так же лежал, смурно пялясь в огонь, без вниманья ко всему. Мало ли зачем человек в сторонку отошёл. Но тут пастух воротился и шмякнул в кипящий котелок что-то вёрткое.
Пока линялая афонина хмурость зацветала удивленьем да растерянностью, Курепа опять свистнул, опять ухватил из травы яростно трепыхнувшийся живой корешок и кинул в котёл. Мелькнул и сник ошпаренный хвост с куском облезшей кожурины.
— Че… чего это? — привстал Афоня, утирая закруглевший глаз.
— Что чего? Мясо. Я свистю, оно ползёт… Медянки это.
— Змеюки?.. Так ты что, гадюжатину есть будешь? Там же яд!
Куда делась удобная, планетарная истопникова скорбь. На спутанных висках от волнения чуть не искры стрекочут. Пастух же спокойно ответил:
— А ты яду меньше глотаешь? По телевизору-то. В башке сплошной Занзибар мексиканский…
От говорливого котла валило прелым духом. Сбоку из-за дыма высунула морду равнодушная кобыла. За ней неусыпный летучий мышонок пытался крылом зацепить звезду.
— А у меня никакого симонизма, две воды слил — и смело пшено заправляй, пользовая каша выходит!
Курепа, и правда, дважды менял воду; вяло обнажались змеиные тушки с раскрытыми по-рыбьи пастями и меловыми глазками. Афоня корчился, порывался уйти, но куда? Не к дому же. И он молча жух на угретом пятачке, а Курепа мял ложкой тушки, солил пшёнку, мешал, снимал накипь, а потом блаженно заглатывал змеиную кашу малыми распаренными кусками.
Под конец ужина пастух сыто улыбнулся, последний раз шкрябнул бурый свой зуб изгрызанной ложкой и кинул её в траву, а следом и пустой казан.
— Ладно, давай снесу в ручей, помою, — нехотя поднялся Афоня, утомлённый всей этой картиной.
— Так смотри, не пробуй моей гадюжатинки, — гыгыкнул Курепа всё с той же дурноватой улыбкой, отвалился от усталого костра, сонно уставился в небо.
Афоня просунулся по балке вниз, занёс котелок над ручьём — но его тихая политическая тревога опять взяла верх, и он глянул на дно посудины, желая угадать тщательно скрываемую мировым симонизмом закулисную истину и привычно ужаснуться ей.
Вместо истины по стенкам котелка висели шмотья остывшей каши.
— Эх, утроба моя муромойская… — обругался истопник, наскрёб полную ложку гадюжатины, стыдливо поднёс ко рту и ковтнул, не жуя.
Каша хотела было стать поперёк горла, но три глотка звонкой ручьевой воды толкнулись вслед, и еда упала, куда надо. Афоня отёр вывернутые губы, сурово прислушался к себе.
Ударно ему делалось! Сперва надавило обкусанные комаром виски, потом все травинки под ногой зашелестели, и словно бы не шелест у них, а слова настоящие.
— Топчется тут… — тонко шло снизу. — Собрался на Оку от питва помирать, так едь.
— Ага, поедет, жди, — откликнулось ещё тоньше. — Кто жить не умел, того смерти не выучишь.
Истопника потным холодом обдало и кинуло вбок шагов на пять. Остановился — и здесь словами шелестит. Анис мягким зонтиком клонился к волчьему лыку, шептал:
— Я, соседушка, от кашля помогаю, и ещё от вздутия живота.
— Да и я не простым лыком шито, — отвечало волчье лыко. — Мне тоже цена есть, я, между прочим, от судорожных припадков лечу.
«Ай, Курепа… — в страхе подумал тут Афоня, — вот почему и не пьёт; зачем ему, он в пшено наркоту подсыпливает, про эти порошки сейчас по всем каналам показывают».
Ложка каши тем временем сделала тёмную ночную балку розовой, клочистый сырой туман обернулся сладким елеем. Запахло непонятно близким счастьем: у него был аромат никогда до того не пахших васильков. Воздух звенел голосами, они сливались в общий долгий серебряный гуд, какой бывает у высоковольтной линии. Но глубже вслушаешься — каждый голосочек что-то ясно говорит.
— Крови, крови… — стонала вьющаяся по-над прохладой тёмная комашня. — Жизнь проходит, до росы меньше часа осталось!
Кобыла мотнула репьистой гривой, подозрительно скосила глаз на Афоню, реготнула крупненькому жеребёнку:
— Отойди, сынок, от этого хмурня; чего доброго, ещё запряжёт, с него станется…
Поспешно пробежал истопник мимо спящего пастуха, на ходу швырнул ему мытый котелок — и домой.
Доскочил, упыхался, упал в узловатые корни липы-вековушки, что как раз между рыхлым афониным двором и гладким директоровым.
С полчаса лежал, утишая дыханье, — потом с той стороны корня дошёл шёпот-шип.
— Сегодня щербатый мою лучшую подругу слопал, — бормотнул змеиный голос. — Поверье, вишь, знает: кто гадюку съест, тому язык всей природы слышен… Ох, весь бы зуб об него обломала!
— Да, совсем замучил, симонист маскированный, — поддакнула другая змеюка. — Но и подруга хороша, нечего на всякий свист ползти, не в Макдональдс, чай, зовут.
Афоня вжался в ямку, голоса подтухли, хотя не утихли. Будто две бабки на завалинке бурундели своё нескончаемое. Временами слова опять шли ясно.
— Дом вот совсем развалился, — сказала первая. — Двести лет татарину, эта липа когда-то у него из глаза выросла.
Обломок черепушки, лежавший под вислым корнем, заскрежетал что-то злое.
— Молчи, турка завоёванная, — змея шлёпнула дырявый череп концом крепкого хвоста. — Ханский Крым суверенный ему до сих пор снится!
Вторая змея вновь с готовностью поддакнула, потом шипом шипнула:
— Вот у землеройки дом так дом, это тебе не костяш-шка треснутая.
При словах о землеройке Афоня невольно поднял вохлатый затылок.
— Она для гнезда деньги директоровы сташ-шила. Тот свои доллары ворованные вон там в гараже прятал, от налоговой полиции. Теперь они белозубке вместо одеял. Хорошее гнездо получилось, прямо под гусятником, в норе такой сухой. Я бы его разорила, да у этого дурака Афони гусак больно клювенный.
Истопник слушать дальше не стал, задом отполз к себе в огород.
Утром действие каши кончилось. Афоня вздохнул облегчённо, а чтоб совсем успокоиться, стал копать гусятник. Галя грозно ругалась и говорила, что уйдёт к агрофирмскому директору. Но Афоня дело кончил и в земле под разорёнными гусиными седалами нашёл десять скрученных в кулёчек стодолларовых бумажек. Как раз чем долг отдать за размороженный клуб!
Белозубке в утешенье он сквозь фортку насыпал между рам хлебной крошвы и бумажек для нового гнезда. А подобревшей от находки Гале подарил траву дурман — сказал, что эта трава сама за себя говорит.
— Чего говорит? — переспросила Галя.
— Что она помогает от икоты, — объяснил Афоня, а сам подумал:
«И от крикоты».
Белозубка в окне одобрительно тряхнула хоботком.
г. Орёл


Аркадий Макаров,член союза писателей РФ, лауреат многих литературных премий, родился в 1940 году в селе Бондари Тамбовской области. С семнадцати лет монтажник, прораб на комсомольских стройках. Более десяти книг поэзии и прозы, изданных в Тамбове, Вологде, Воронеже, Москве, многочисленные публикации в литературных журналах страны.
С 2007 года живет в Воронеже.

КОЛЯ, ПОКАЖИ ЛЕНИНА!

Жил у нас в селе Коля-дурачок. Коля родился в рубашке. Его появление на свет совпало с годиной Красного Произвола на Тамбовщине. Вовсю шла коллективизация. Уже начались головокру¬жения от успехов, а кое-где даже обмороки. В Бондарях стоял голод. Осерчавшие на власть вольные бондарские девки на скудных посиделках распевали частушки про новые порядки. С особым рвением пелась такая:
«Под телегу спать не лягу
И колхознику не дам,
У колхозного совета
И . . . . . по трудодням!»
наверное, потому, что бондарцам на трудодни ничего не причиталось.
Лампочка Ильича еще не горела, а керосин в цене стоял выше овса, поэтому в долгих осенних потемках невзначай делали детей. В гинекологическом отделении бондарской больницы только разводили руками: «Экая прорва изо всех щелей лезет!»
Санитарка тетя Маша, выгребая из палаты мерзкие человеческие остатки и всяческие лоскуты жесткой березовой метлой, наткнулась на красный шевелящийся комок, который в страшном предсмертном по¬зевывании уже беззвучно открывал и закрывал беззубый, по-старчески сморщенный рот. Медицинские работники, видно, не доглядели, и какая-то ловкая девка, быстро опроставшись, выскользнула за двери, оставив в розовой пелене свой грех.
Даже в нормальное время лишние рты в Бондарях особо не жаловали, а теперь и подавно. К тому же — выблядок. Все равно его
или подушкой задушили бы, или приспали. А так — вольному воля!
Добрая тетя Маша Бога боялась, а свою совесть — еще пуще, поэтому, наскоро обложив младенца ватой, кое-как запеленала в холщевую тряпицу, попавшуюся под руку, и унесла находку домой. Дома она сунула мальца в теплую «горнушку» русской печи, где обычно сушились валенки или другая обувь. Горнушка — это квадратное углубление сбоку зева печи для разных хозяйственных предметов. Таким образом, малец и прижился на этом свете.
У тети Маши была коза, и добрая женщина, перед тем как подоить ее, подсовывала под мохнатое брюхо животного мальца, и тот сноровисто хватал длинную, как морковь, сиську и, сладко чмокая, высасывал почти все ее содержимое. Наевшись, он отваливался от этого рога изобилия, и тут же мгновенно засыпал. Поэтому у тетки Маши особых проблем с новым жильцом не было — расти! И парень рос, и вырос.
Коля был тихий, улыбчивый и счастливый, как будто только что нашел денежку. Правда, разговаривать он не разговаривал, только понятливо кивал головой, кивал и улыбался.
Тетя Маша обихаживала и обстирывала его, как могла. Коля в школу не ходил и работал по дому, управляясь с нехитрыми крестьянскими делами. Управившись, спокойно посиживал на дощатой завалинке, кивая головой и улыбаясь каждому встречному. Из-за умственной отсталости в колхоз его не записывали, а тетя Маша, жалея парня, и не настаивала.
Так и жили они с огорода да с небольшой санитарской зарплаты. Все было бы хорошо, только спрямляя дорогу на Тамбов, перед тети Машиным домом насыпали «грейдер», и дощатые «полуторки» со «студебеккерами», крутя колесами, пылили мимо. Ошалелый Коля только крутил головой туда-сюда, туда-сюда. Шоферы, частенько беря Колю в рейс, постепенно приучили его к вину и другим не
хорошим делам. Теперь он уже не сиживал, как прежде под окнами, а ошивался возле районной чайной в ожидании веселой шоферни.
Многие помнят, что обычаи на дорогах в то время были много проще, ГАИ в районе не было, а милиция к шоферам не цеплялась, пользуясь их услугами — кому топку подвезти, кому на новостройку лесу. Потому, обедая в чайной, удалая шоферня перед дальней дорогой, не стесняясь, пропускала через себя стаканчик-другой, оставляя щепотку и Коле. Как известно, курочка по зернышку клюет, и сыта бывает.
Коля имел совесть, и просто так руку не тянул — свое он отрабатывал. Соберется, бывало, шоферня в чайной, шутя и подтрунивая над буфетчицей, а Коля тут как тут. Улыбается и кивает головой. Ему кричат: «Коля, покажи Ленина!» Коля, смущенно зардевшись, медленно расстегивал ширинку, доставал свой возмужавший отросток, раскапюшенивал его и показывал по кругу, — нате вам, вот он — Ленин! Все честь по чести, а Коле махонький стаканчик водки. Коля степенно втягивал в себя содержимое, ставил стакан на стол и снова весело поглядывал на своих благодетелей, а те разойдутся, бывало, и сквозь хохот кричат: «Коля, покажи Карла Маркса!» Коля опять развязывает на штанах тесемку, расстегивает ширинку, спускает холстину и показывает Карла Маркса во всей бородатой красе. Мужики за животы хватаются, а Коле еще стаканчик. Веселая жизнь!
До Сталина, правда, дело не доходило. Стояло послевоенное лихолетье, и за такую подначку над живым вождем мирового пролетариата можно было бы поплатиться и головой, а в лучшем случае загреметь на урановые рудники в соплях и железе…
Не всякий русский мужик обожествлял своих коммунистических тиранов. Он презирал их, и глумился, как мог над ними, достаточно вспомнить потаенные анекдоты и байки того времени.

Как-то к нам в Бондари нагрянуло высокое начальство из Там-бова, то ли по подведению итогов очередной успешной битвы за урожай, то ли совсем наоборот. Мало ли каких уполномоченных было в то время!
После работы «на износ» гостей привели обедать в районную чайную. Тогда еще не догадывались ставить отдельные банкетные залы для приема пищи начальства, чтобы убогий вид общего помещения не портил их слабые желудки.
Ну, пришли гости в чайную, оглядели помещение снаружи и внутри. Долго и одобрительно чмокали губами, рассматривая Со-ветский Герб сделанный местным умельцем Санькой-Художником, пьяницей, но талантливым человеком. Герб был сделан из настоящих пшеничных колосьев перевитых красным кумачом, охвативших в свои крепкие объятья голубой школьный глобус. Этот рукотворный Герб стоял на специальной подставке над головой веселой, вечно поддатой буфетчицы Сони.
За гоготом и шумом, сидя спиной к дверям, очередная партия шоферов и не заметила высокое начальство, увлекшись Колиным представлением. А в это время Коля, как раз, показывал Карла Маркса лохматого и мужественного. Партийные гости, услышав имя своего пророка и застрельщика борьбы классов, антагониста, оглянувшись, увидали сгрудившихся мужиков, и тоже заинтересовались, — что там еще за Карл Маркс? Может картина, или бюст какой?
Руководящая партийная дама из комиссии с поджатыми строго губами, даже очки надела, чтобы получше разглядеть очередной экспонат коммунистического воспитания. Увидев Карла Маркса, она затопала ногами, истерически завизжала что-то нечленораздельное. Торжественный обед был сорван.
Начальник бондарской милиции, прибывший совсем недавно из
очередных тысячников для укрепления порядка и дисциплины, ласково так поманил Колю за собой, и Коля, смущенно улыбаясь, завязывая на ходу шнурки на обвислых портках, пошел за ним.
После этого Колю долго не видели. Но потом он появился снова, но уже тихий и опечаленный. Коля как-то нехорошо стал подкашливать в кулак, сплевывая кровью и боязливо оглядываясь по сторонам. Показывать Карла Маркса и Ленина в своей лысой наготе Коля больше не хотел. Вскоре он тихо умер, так и не раскрыв, о чем же с ним беседовал большой начальник.
Над Колиной могилой плакала только одна старая тетя Маша, припав к сухим кулачкам подбородком.
Вот и все, что осталось в моей памяти от Коли.

Алексей Лисняк(протоиерей Алексий Лисняк), член союза писателей РФ, член секции «Профи», родился в 1975 году в городе Эртиль Воронежской области. Автор книг прозы «Зимнее тепло», «Праздник жизни», «Бананы на березе» и др, наш рекордсмен по публикациям в литературных журналах страны – за минувший год: «Наш современник», «Сибирские огни», «Бельские просторы» (Лауреат года) и др.
Живет в селе Орлово Воронежской области.

Древо благосеннолиственное

Пономарь Алексей Семёнович стал моим литературным героем уже давно. Перед читателем он представал и трудником, и советчиком, и молитвенником, и даже житейским мудрецом. Было однажды, во время интервью меня попросили рассказать про этот литературный персонаж: есть ли такой человек, с которого рисовался мой книжный герой? Не помню, что я тогда ответил, но одно могу утверждать: натурщик у литературного Алексея Семёновича уж больно хорош. Кто же он, на самом деле?
Как-то случилось мне с настоящим Алексеем Семёновичем и ещё с парой сельских мужичков что-то разгрузить. Приход наш был небогатым, делали всё своими руками. Ну, а после трудов решили потрапезничать прямо возле покосившегося тогда храма. Закуска нехитрая: огурчик, хлебушек. Проголодались мы все. Один из мужичков что-то шибко долго завозился у колонки, где все мы уже вымыли руки. Другой его окликнул:
- Слышь, Михалыч, ну ты жрать-то будешь? Или мы без тебя всё умнём?
Михалыч в ответ смущённо попенял:
- Ну что ты, при церковных-то людях, да ещё и такими словами. Не «жрать», сказал бы, а «кушать» что ли?
Алексей Семёнович всегда слыл за человека книжного и от церковной премудрости, помню, решил обоих наших соработников наставить:
- Что же ты, Михалыч, думаешь такое? Да слово «жрать» самое наше, церковное. В Пслтыре так и пишет святой Давид: «пожри Богу жертву хвалы! Воскликните Богу гласом радования». Так, что не мудри, иди скорее да садись с нами жрать!
Михалыч благостно потёр ладони и уселся.
Потом, когда мы с Семёнычем остались наедине, я попытался ему объяснить, что славянское ёмкое слово «жрать» можно перевести на русский не иначе, как «приносить жертву». Старый добрый Семёныч… как он был удивлён! Признаться, я до сих пор, спустя годы не уверен в том, понял ли он тогда смысл этого сытного славянского слова. Больше на эту тему мы и не беседовали. Повод не возникал.
Хотя, нет, вру. Однова, припомнил-таки, разговорились мы на псалтырную тему. Славянское слово «вкупе», то есть – вместе, купно, он тоже понять не мог. Читал, как понимал: «в купе», с ударением на последний слог. «Жити братии в купЕ»… Верно, что царь Давид предвидел купейные вагоны? Побеседовали. Семёныч признался, что после разъяснения ему всё открылось. Однако он и по сей день вслух прочитывает: «Се что добро или что красно, но еже жити братии в купЕ». Так и видится мне уютное купе, выкрашенное красной краской, проводник разносит братии чай. Се что тебе, не добро ли?
Алексей Семёнович в жизни стареет, как и все. Теперь его борода вовсе седа без просвета, не та уже и осанка. А сколько он положил сил, чтобы пономарить в красивом восстановленном храме! Чтобы читать свою любимую Псалтирь в окружении грамотных певчих, на новом красивом клиросе!
К слову, с певчими он строг. От радения он их, грешных, сверх меры часто наставляет. Когда демонстративно листает «Устав», щурится, поправляет очки. Это только я да он сам знаем, что мелкие буковки устава он уже лет пять тому, как и в окулярах разглядеть не в силах. Но певицы благоговеют. Это и правильно, всегда человеку нужен рядом кто-то мудрый и боголюбивый, чтобы чувствовать его предстательство. Я, дескать, не один, не сам, не первый! Вот, передо мной ещё Семёныч есть! Да и самому моему «прототипу» нравится такое положение в приходском обществе. А ведь уважение – штука не простая – не купишь. Поди-ка ты, заслужи его.
В алтаре настоящий Алексей Семёнович молится искренне. Я иногда, украдкой поглядываю на него в такие моменты. Ведь признаться откровенно, и мне бы хотелось иметь молитвенного о себе предстателя. Его лицо спокойно, взгляд устремлён горЕ. Губы молитвенно шепчут и одновременно будто улыбаются. А иногда, я наблюдал, глаза начинают эдак вот легонько лучиться, радоваться. Что же созерцает мой старенький пономарь в такие минуты? Может рай? Может ангелов? Иногда Господь сподобляет тому смиренных и кротких…
Как-то, было недавно, в монотонном чтении кафизмы за всенощным расслышал я это самое «пожри Богови жертву хвалы и воздаждь Вышнему молитвы твоя». И всплыло в памяти то помянутое «Михалыч, не мудри, садись с нами жрать». «Любопытно, — подумалось, — а понимает ли теперь мой постаревший Семёныч, что царь Давид не зовёт верных к столу, а только призывает принести Богу жертву хвалы»? Поглядел на него – молится, улыбается, будто что-то перед собою зрит. Порадовался я.
Ну, а потом, уже после службы не выдержал-таки я и решил Семёныча подразнить: «Скажите, говорю, Алексей Семёныч, вы всю молодость столярничали и с любым деревом на «ты». Как по-вашему: в молитвах встречается такая штука — «древо благосеннолиственное». Что это за дерево такое?
Он немного подумал, помолчал. Ничего определённого не ответил, но видно было, что это дерево, от листвы которого падает благая тень, которое на русский ты иначе не переведёшь — не пыжься — его весьма умилило. Клирос дочитывал первый час, за окнами угасал Божий день. Настоящий Семёныч погрузился в свои молитвенные думы. Как всегда в такие минуты мне было приятно за ним наблюдать. Он медленно крестится, восковое лицо его будто бы лучится. И никто, кроме него самого не знает, что ему в такие минуты видится. Возможно, вполне возможно, что Господь даёт ему видеть рай. Настоящий, светлый. И там – святые. Там тёплое купе полное святой братии, за окном мелькают райские кущи. Там и царь Давид во славе исполняет свою Псалтырь, не исключено даже, что жрёт жертву хвалы. Праведникам там сладко, без сомнения. Читывал ведь искренний Семёныч прокимен «правым подобает пахлава». Там, верно, наблюдает он и это самое дерево. Каким оно ему видится, благосеннолиственное?

Сашина философия
Осенний дождь… Когда он не прекращается несколько суток подряд, разбухает обувь. Квартиры пропитаны сыростью, холодные батареи не добавляют уюта. Зонты за ночь не просыхают, а только подвяливаются. А городская суета всё равно не тормозится, процветает в любую погоду. Пешеходы спешат – хлюпают обувью, машины шелестят по мокрому асфальту — разбрызгивают лужи…
Изредка дождь сменяется моросью. В такие часы можно накрыться капюшоном и побродить без зонта, присесть на мокрую скамейку в тихом парке и помечтать.
Осенний дождь, мокрый асфальт… Теперь наступает самая пора ремонтировать дороги. Ну, так уж у нас складывается.
К слову, мою аллею асфальтируют. Любимая лавочка сегодня обрелась на «линии фронта». Как раз возле неё коптит бочка со смолой, а сама скамейка попала краем под курган щебня, который бабы в ярких жилетах расшвыривают лопатами. Присаживаюсь на другую сырую лавчонку, что врыта немного поодаль, и наблюдаю, как сонный мужик таскает ручной каток. Разогнав метлой лужу, бригада сыплет на её дно щебень, сверху щебень заливают кипящей смолой и зовут сонного мужика. Тот катком трамбует это новообразование и застенчиво улыбается, глядя, какая чудесная свежая опухоль парит, застывает на аллее. Технология, однако.
Со стороны чужие оплошности хорошо видны. «Вот, — думаю, — мужик. Тебе же всё равно приходится закатывать здесь ямы? Приходится, да? Ну, так делай же ты это ровно!» И сам удивляюсь, какая верная философия!
Впервые я услыхал этакое премудрое восприятие бытия, когда познакомился с Сашей.
Добрые глаза, обширная лысина, небольшой рост, огромные кулаки. Сашу уважали. С первого взгляда нельзя было угадать, что он уже на пенсии. Впрочем, по возрасту он и не был пенсионером — заслужил на вредном производстве. Но бездельничать ему не нравилось, и он собрал себе строительную бригаду.
Как-то я наблюдал за работой его бригады, которая возводила капитальное строение. Совсем молодой плотник начинал ладить пол. Он только успел положить и закрепить одну доску, как явился руководитель. Саша хмуро взглянул на работу и приказал плотнику: «Отдирай. Отбрось подальше, потом пригодится. Теперь бери и выпиливай новую». Плотник повиновался. Прикинул рулеткой, выхватил из-за уха карандашный огрызок, нанёс метку, ухватил ножовку и – айда, вперёд – обед не скоро! Я был неподалёку и видел, как ножовка уходила в сторону от карандашной метки. Саша смотрел и молчал. Когда парень оставил ножовку, бригадир приказал: «Эту доску тоже отложи, потом сгодится. Выпиливай новую». Плотник возмутился: «Ну, ты чё, Сань, ё! Какого, ё!» Саша молча взглянул в плотницкие очи и возмущения стихли. Парень смиренно взял новую доску, разметил и – айда, дружище, в рот тебе опилки! Ножовка снова проползла мимо карандашной метки. Саша положил руку на молодое плечо, остановил плотника:
- Послушай, Вася, тебе же всё равно этот пол стелить? Всё равно ведь пилить, правда?
- Ну?
- Ну так пили же ты, зараза, ровно!

Иногда Саша заглядывал в гости. Мы подолгу просиживали в беседке, говорили. Точнее, говорил он. На работе не разговорчивый, со мной он любил поболтать о жизни. Он был тем редким человеком, которого приятно послушать, ведь его биографические истории никогда не повторялись. Детство, школа, армия… Как будто ничего особенного, как у всех. Так, да не так. Саша обладал редкой наблюдательностью, талантом из любого, даже самого пустякового события извлекать себе урок. «Если тебе всё равно пилить, то пили ровно», к примеру, так его дед когда-то учил его отца. Научил ли – не известно, но дедов урок, не предназначенный внуку, именно внук уловил и усвоил. Так Саша и жил — дышал окружающей его повсюду мудростью. Видел её и впитывал. Потом делился.
Известно, что Господь всё делает для нашего спасения и разумения Истины. Понимаем ли мы это? Саша, казалось, и это понимал.
Перед кончиной он тяжело болел. Лежал безропотно, улыбался приходящим проведать. Он силился делать вид, будто просто отдыхает, вот-вот поднимется и чем-нибудь займётся. Только вот подняться так и не случилось. Когда я пришёл его причастить, он уже не был похож на того, знакомого мне Сашу. На постели лежал другой человек, жёлтый, отёкший, осипший. Боль мешала ему говорить, исповедоваться, но виду он не подал. Лицо кривилось от боли, а глаза светились неподдельным оптимизмом. За всё Саша Бога благодарил. За радости, за Его помощь, за насыщенную жизнь…
Ему было немногим за пятьдесят.
Теперь покоится Саша под берёзой, рядом со своим отцом. Конечно, я поминаю его на службах. Но просто так, между делом куда, как чаще: подхожу к калитке – его работа — «упокой, Господи, с праведными», отвинчиваю поливочный кран в церковном дворе – дай, Боже, Царства небесного. И куда ни взгляну по селу — то колодец, то чья-нибудь веранда — всюду Сашина рука – «вечную память подай, Господи»…

…Вот и время ползти по домам. Оранжевые жилеты потянулись к фургону-бытовке и аллея опустела. По расписанию явились октябрьские сумерки. Морось ослабла и сгустился туман. В почерневших кустах бузины заплакала бездомная осенняя тоска. Холмики свежего асфальта лоснятся в фонарном свете. Зачем они здесь? Выбитая аллея смотрелась без них гораздо выгоднее. С почти, что голых лип капает…
Иду. Впереди прямая дорожка теряется в мокрых сумерках и конца ей не видно! Но я точно знаю, что сколько бы путь ни тянулся, он всё равно закончится. Даже, если в это и не верить.
И раз уж всё равно дороги не миновать, не лучше ли было бы пройти её по-Сашиному, ровно…
…до конца.

ПОЭЗИЯ
Вера Часовских родилась в Нижнедевицком районе Воронежской области. Работает преподавателем Воскресной школы.
Автор поэтических сборников « Небо у самой травы»,« Капля горячего воска ».

Живет в городе Бутурлиновка Воронежской области.

 

 

 

 

РОДИНА

Родина моя под куполами.
Там озера синие в купели.
Там березы троицу воспели
Чистыми своими голосами.

Всех спасти Отец мой добрый хочет,
Мать моя – Заступница и Милость.
А иноплеменнику не снилось
Чудное, что видим мы воочью.

В городе чужом, в безвестном крае
В храм войду с молитвой и поклоном,
И святых узнаю на иконах,
И свечу сниму, что догорает.

Благо мне: цари, князья, владыки,
Все – моя родня, проси – помогут.
Православный род такой великий,
На земле и Небе – всюду с Богом!

* * *
Юные-юные в травах берёзки,
Частые росы ясны и неброски,
Чувствую света каскад,
Как на Дивеевской дивной канавке!
Вдруг замечаю: по краешкам лавки
Девушка с парнем сидят.

Слишком некстати картина такая,
Села напротив, глаза опуская,
Вспомнить бы их имена…
Этой весной, где-то в самом начале,
В нашей церквушке они обвенчались –
Истинно муж и жена.

Ссора — не ссора… ах, колкости эти!
Явно, причина не в бывшей, не в третьем –
В слове, в движенье руки.
«Радость моя!»,– прошепчи ей на ушко,
И проходящая мимо старушка
Скажет про вас: «голубки».

* * *

Вслушиваюсь долго в тишину…
Да, я признаю свою вину,
Даже признаю, что за неё
Мне дано страдание моё.
Даже понимаю, что оно
Для спасенья вечного дано.
Что я плачу? Я же не одна –
Вот они, терпевших имена.
Хочется сказать: «За столько лет
Будет ли какой-нибудь просвет?».
Но молчу. И светятся глаза,
С нежностью смотря на образа.

* * *

Ноябрьская ночь продолжает расти,
Но всё-таки, всё-таки тает,
И каждое утро часам к девяти,
Как летом к шести, рассветает.

Как будто бы ангел на правом плече –
Серебряный шарф с бахромою.
На старых деревьях по сотне грачей
Подобны пчелиному рою.

А ветер – свистит и звенит тетива,
Он прыгает точно с разбега,
И падает вся золотая листва
На заводи первого снега.

Сквозной холодок прямо к сердцу проник,
Но как-то приятно и кротко.
И ты улыбнулся, подняв воротник:
«Моя наступила погодка!..».

ПОПЫТКА ОПТИМИЗМА

А осень роскошная в этом году!..
Умеренный ветер – на лица,
И звонче, и радостней в детском саду
Поют перелётные птицы.
Поют и не слышат «мобильников» шквал,
Пронзающий лбы и затылки,
Не знают, что с листьями дворник собрал
Окурки, шприцы и бутылки.
Столбы городские – «продай» и «купи»:
Авто, холодильники, дачи…
И куплены в спорте большом игроки,
И даже футбольные матчи.
В политике, судя по жизни, застой,
Да только б не скач оголтелый!
На улице Ленина храм золотой,
На Фридриха Энгельса – белый.
Ещё есть коровы на нашем лугу,
Ещё – плеск воды на асфальте,
И слышно: «Бабуля, я вам помогу.
Давайте ведёрко, давайте!».

* * *

Кулич украшен, как поляна спелая,
Яиц пасхальных – видимо-невидимо…
Забыл ты, что пришла неделя светлая,
И «здравствуй» мне сказал совсем обыденно.
Другой бы кто сказал – дивиться не чему,
Значенья не предашь – какая разница.
Но ты же в церкви жил с утра до вечера,
Ты с детства дату знал любого праздника.
И вот теперь нельзя не верить многому,
Что о тебе от вьюг февральских слышала.
Я долго в след смотрю тебе, убогому…
Зоря твои пути крестами вышила.
Зоря огни над городом развесила.
Потом, потом ты вспомнишь, без сомнения,
Как некогда христосовался весело
Со мной все сорок дней до Вознесения.

* * *

–Алексеевна, по третьей налей!
Выпить с вами мне и радость, и честь.
Как у Бога я просила друзей
Помоложе тех, которые есть.
Я считалась одинокой не зря –
Пожилые ведь как будто не в счёт.
А теперь, уже в разгар октября,
В моих мыслях и мечтах – поворот.
И весною так сады не цветут!
У рябины вся листва, точно гроздь,
И в лимонных отражениях пруд,
И на радужном – горбатенький мост.
Всюду россыпи лучистых опят,
Озорной у каждой веточки вид,
Во дворе у нас качели скрипят,
И жар-птица на качелях сидит.
Ах, Васильевна, какие блины!
И откуда же такой самовар?!
Мы в беседы о святом влюблены
И не чувствуем: кто молод, кто стар.
Я варенье из крыжовника ем,
Созерцаю тополиную медь…
Кто же знает, может, рано совсем,
Раньше вас мне суждено умереть.

* * *

Не побегу, забыв года и вес,
Неспешные шаги замедлю даже.
Когда мной движет пылкий интерес,
И мне навстречу тот, кто все расскажет.

Спокойно сердце, беспристрастен мозг,
А мысли… Мысли бешено мятутся.
Нет, я, пожалуй, заскочу в киоск,
Чтоб с долгожданным встречным разминуться.

Печеньице… конфеты на развес…
Напитков разноцветные бутылки…
И бродит в мыслях прежний интерес,
Но он уже, мне кажется, не пылкий.

* * *

Из храма всякий раз я ухожу последней,
Покровом влажных век скрывая грустный взгляд.
«Як свичечка стоит за каждою Обедней»,-
Так маме обо мне старушки говорят.
И слышу за спиной: «Она постится строго,
Приветлива, скромна, готова всем помочь…».
А я служу врагу вселюбящего Бога,
Привычные грехи не отгоняя прочь.
Я нехотя ищу спасения в свободе,
И мечется душа, желая отдохнуть.
Молитву говорю, но мысль от слов уходит,
Куда-нибудь спешит,
Спешит куда-нибудь.
Из храма я иду сквозь дождь, метель и слякоть,
И с детской простотой рассказываю им:
«Я плачу оттого, что не могу заплакать,
Когда смотрю на Крест с Создателем моим».

Алена Пояркова, член союза писателей РФ, секретарь секции писателей «Профи», автор книг стихотворений «Я не отсюда», «Не к этой погоде», «В переулке прокатится слово».
Живет в Воронеже.

 

 

 

 

 

Письмо (дисконнект)
Обнимал, жалел, отвлекал от боли,
Целовал, смеялся, открыл мне мир,
Душу оживил, разгадал пароли…
Ну а что потом – разбери-пойми.

Приютил, согрел… Да! Спасибо!
Сладко
Мне спалось в объятьях твоих дневных.
Ну, а что потом? – то пока загадка,
И, пожалуй, милый, для нас двоих.

Надо бы молчать – да уже сказала
Слово, вдруг спустившееся с Небес.
Я его немного не удержала,
Чтобы втиснуть в тихое смс.
Провожало Слово тебя с вокзала,
Обнимало светом тебя не раз.
А я так мучительно уезжала,
Что не знаю, дома ли я сейчас.

Мне тут больно – все навалилось разом,
Да и связи с миром в помине нет.
Как достал, мигает, дрожит, зараза
Постоянный, проклятый дисконнект.

И когда я снова ее увижу?
Доброту твоих близоруких глаз?
Сколько было в судьбе этих грозных: выжить.
Но одной не получится в этот раз.

Выбирай…

Может, задержать его немножко,
Юности отчаянный кураж?
Может, на последнюю подножку?
Может быть, хоть час – а все же наш?

Этот город светел юным летом,
Как глаза небесные твои.
Здесь закат становится рассветом
И справляют счастье соловьи!

…Улыбаясь, мучаешься… Что ты?
Неужель пришла пора твоя,
Оборвать на самой лучшей ноте
Самого святого соловья?

И качать-укачивать усталость,
Да и хвастать всем, как повелось:
«Знаете, мечталось, как мечталось!
Не сбылось, конечно, не сбылось…»

Под очками – грустное сомненье,
Под очками – ад сменяет рай.
Выбирай: горенье или тленье?
Я иль старость?
Думай. Выбирай.

…Грозовой, сомненья рвущий ветер,
И покой, стремящийся к нулю…
Друг мой, друг, единственный на свете!
Что мне делать???
Я тебя люблю!

* * *
Тайны томной дрожащая белая нить
Мне протянута полной луною.
Я не знаю, зачем и о чем говорить
С тем неведомым, что предо мною.

Слаще розовых губ непослушная дрожь,
Отгорающий медленно запад…
Слаще пьяная ночь, звезд серебряный дождь,
Слаще яблок дурманящий запах.
Запах темного леса от русых волос,
Тридевятого царства объятья.
Чтобы мне никогда без тебя не спалось,
Ты шептал по дороге заклятье.

Вот откуда тягучая в жилах тоска,
Сны и слезы мои в полнолунье.
И загадка проста, и разгадка близка –
Ты же внук деревенской колдуньи!

Так шепчи мне слова, что отравно тихи,
Пусть рискую своей головою!
…Но утонет Луна, прокричат петухи,
И – не знаю, что будет с тобою!

Осенний разговор
Виталию
Это – осень. Средь сумрачных улиц
Умирает без стона листва.
И дороги дождем захлебнулись,
Как слезами простые слова.

Все сошлось в этом времени года
У страны. У меня. У тебя.
Что поделать – такая погода,
Что поделать – такая судьба…

Но за чашкой осеннего чая
Я в уютной своей тишине
Улыбаюсь, тебе отвечая.
Вот и ты улыбаешься мне.

И далекое кажется ближе.
Только знают и холод, и дождь:
Я тебя никогда не увижу,
Ты ко мне никогда не придешь.

Но согреет нас в вечер печальный
Разговора сердечная нить.
…Этой нежности полупрощальной
Нам достанет, чтоб все пережить,

Чтобы утро свежей розовело!
И, на миг уступая мечте,
Написать
«Я люблю тебя»
смело
На последнем осеннем листе!

* * *
Виталию
Час ночной удивительно светел
И совсем ни причем волшебство.
Просто снежный сверкающий ветер
Навсегда озаряет его.

Я сейчас горяча – не замерзну!
На крыльце пять минут постою
И бегом, да под белые звезды,
Под любимую вьюгу мою!

Снег и слезы дрожат на ресницах.
Смех и плач оседают в душе.
…Я могла бы в тебя не влюбиться?
Заметает, заносит уже!

Этот час добрым маленьким чудом
Будет память мою украшать.
Я не буду страдать…
Я не буду
Ни молить, ни гадать, ни решать.

Ты же есть… Вот и ревность умолкла.
А признанье из смеха и слез
За меня тебе утром на окнах
Нарисует веселый мороз!

* * *
Виталию
Не надо гадать – до чего же дойдет,
Не надо судить беспощадно и строго.
Меня этой ночью бессонница ждет,
А этих бессонниц осталось немного.

Включаю ночник…
Примеряю наряд.
Я еду на бал,
я к душе своей еду!
И вмиг предо мною внимательный взгляд,
Торжественный зал, нежный шелест беседы.

Ни века, ни часа. Все здесь и сейчас.
О вальс, Ваши руки, тепло сквозь перчатки.
Я вижу меж слов, средь отрывистых фраз
и музыки – света любви отпечатки.

О вальс золотой, за волною волна
Опять наплывает в сверкающих парах.
Любовь здесь хозяйка, она и вольна
Кружиться по залу, искриться в бокалах.

Мы пьем эту ночь за звездою звезду,
Бессонницы нежной шипучий напиток.
Пьянит бесконечность.
Я снова приду
сюда
в королевство мелодий забытых.

Так дайте мне руку. Рассвет настает.
Зовет мир дневной беспощадно и строго.
До ночи, в которой бессонница ждет,
А этих бессонниц так в жизни немного!

* * *

Нет звонков. И писем не приносят
В тишину, в которой я живу.
И смотрю рассеянно, как осень
Осыпает вялую листву.

Я так жду внезапного привета!
Может даже, счастья самого!
…Паутинка-вестник, бабье лето,
Островок спасенья моего!

Посули мне скорое свиданье,
Золотым закатом одари.
Только не сули его молчанье,
Только опозданье не сули!

А не то – неделя – и дождина.
И не гость – а лужи у крыльца.
Бабье лето минет. Паутина
Не сойдет с печального лица.

Трамвай

Мне приснился трамвай.
Он бежал – искрометный и ловкий,
Он любил эту жизнь и, шутя, целовал провода.
Полный разных людей –
Встал и замер на остановке,
Той, с которой с тобой провожали друг друга всегда.

Мне приснился трамвай,
Там зачем-то заклинило двери,
Ни назад, ни вперед было ехать ему не дано.
Было трудно дышать. Мы так выйти оттуда хотели!
Но никто из людей не разбил во спасенье окно.

Мне приснился трамвай
Там, где рельс уже годы как нету,
А очнулась когда, поняла – он стоит до сих пор.
И оттуда никто не вернется до белого свету,
Иногда до других приглушенный доносится спор…

Кто-то вздрогнет на миг, и пройдет поперек, и не вспомнит.
Я не знаю сама: это время стоит иль идет?
….Мне приснится трамвай и о нас, о счастливых, напомнит.
И так страшно подумать, что кто-то стекло разобьет…

* * *

Одинокой грустью на крылечке
Я закат отчаянный встречаю.
Оплывает август, будто свечка,
Плачет солнце поздними лучами.

Словно завтра остановит кто-то
Тихое небесное движенье.
Будет только вечная дремота,
Будет ночь и ночи продолженье.

О, рассейтесь призраки и страхи!
Знаем мы какая в небе битва.
Но у нас святые есть, монахи,
Воины и Господу молитва.

Тишина на древнее крылечко,
Тишина в молитвенном поклоне…
Оплывает август, будто свечка,
Капля солнца падает в ладони.

Геннадий Грезнев – родился (1982г.) и вырос в Тамбове. После прохождения срочной службы, поступил в Литературный институт, который окончил в 2009г. Кроме периодических изданий и альманахов г.Тамбова, стихи Г.Грезнева публиковались в журналах «Подъём», «Московский вестник», «Роман-журнал», «Литературная газета» и др.
Живет и работает в Москве.

 

 

 

БАЛЛАДА О СВЯЩЕННОЙ ЖЕРТВЕ

…Но верь мне: дева на скале
Прекрасней волн, небес и бури.

А.С.Пушкин
I
Она взошла на горб утёса –
Бледна и огненно чиста.
А в это время – кисть поднёс я
К лицу безликого холста…

Ваятель редкостных этюдов –
Я предзакатною порой
На берег вышел и… о, чудо
Открыл мне взор пытливый мой…

Стояла на краю обрыва,
Поправ величье высоты.
Узрев, я начал торопливо
Дарить холсту её черты.

А Музу в облаченье белом
Ласкал злой ветер, веселясь,
Бесстыдно облегая тело
И погружая сердце в страсть.

Манящий лик, что грусти верен, -
Отчаян; тело чуть дрожит…
О да!.. В закатный час на берег
Она пришла покинуть жизнь!

Что стало пагубной печалью?
Кто был виновником вреда?
Но я – свидетель был случайный
И мог о правде – лишь гадать.

А может быть, в ином причина?..
У мглы морской – иная стать:
Там – волны, валуны, пучина,
И ни один земной мужчина
Её не мог бы так ласкать!

…Стояла в отреченье полном,
Не замечая смерти дня,
Ни трав с каменьями, ни волн и
Ни птиц, ни ветра, ни меня.

И вот закат сдавил гроздь солнца
Меж облаков, как в пальцах рук…
Пусть зарево, как хмель, прольётся,
Залив утёс и всё вокруг!

Всем телом я её возжаждал –
Омытую вином зари.
Но не спасти её мне важно –
такой сюжет – дан лишь однажды,
И я обязан был – творить!

Сам сатана дал страсть порыва,
Но нет шедевра без него!
А муза — скрылась в бездне волн,
Переступив порог обрыва.

II
…Всё это – дело дней минувших.
Прошли года… Теченье лет,
Как камни, стачивая души,
Творенья рук людских порушит,
Стерев с истории наш след.

Но есть, что неподвластно тленью –
Не зря прожитых дней залог –
Моё великое творенье
В потоке лет я не сберёг…

Был тяжкий год – что мне осталось?!
Раб нищеты – я так был слеп,
Что жажда жить попрала святость –
Картину я отдал за хлеб.

За это буду я наказан,
Спустя, наверное, века,
Но, осознав, я понял сразу,
Как власть забвенья горька!..

Лишь плод искусства не стареет.
Стеревши вековую пыль,
Его повесят в галерее,
На созерцание толпы…

А там – на плавящемся небе –
Вскипает рыжих туч волна.
И на скалу – прибрежный гребень –
Взошла пропащая она…

Невинный взгляд хранит след муки,
И, как ловя в ладони медь,
Она протягивает руки –
Чтоб заключить в объятья смерть…

Но перед тем, как мёртвой будет –
Пойдёт к ценителю на суд…
Её обсудят и осудят,
Но, восхитясь ей, — вознесут.

В давно минувший вечер грустный
Я жизнью девы пренебрёг,
Но дал ей вечно жить… в искусстве,
В сердцах и в памяти эпох!

А под холстом дурною вестью –
Как гром камней, как волчий вой –
Слова: “Художник неизвестен” –
Клеймо забвенья моего!

…Когда костлявою десницей
Меня сдавил предсмертный страх,
Я отдал всех картин царицу…
Я выбрал жизнь – самоубийца!..
Я имя погубил в веках!!!

*
Мораль – страшнее, чем обида:
Ты мыслишь воплотить сюжет
В великий плод, что был невидан…
Знай, Аполлон – лишь хищный идол –
В обмен на славу – жаждет жертв !!!

ИКАР

Бог мне дал – не сирым камнем лежать!..
Бог мне дал – навстречу Солнцу лететь!..
И впитать крылами солнечный жар!
И бессилье обрести в высоте!

И сорваться камнем, выпустив крик…
И постигнуть притяжения власть…
И разбиться…
Но в последний свой миг
Эту нишу — твердь земную – проклясть!!!

Недоступностью влекут облака.
И молился я (бескрылый урод!),
Чтобы скрюченною веткой рука,
Как листвою, обросла бы пером!

Не был червем, потому рвался вверх –
Счастлив тот, чей дух не знает оков!
Но познал я, избежав земных вех,
Равнодушие святых облаков…

И пусть кровь смешалась с цветом зари –
Смертью тела – не дано покарать,
ведь бессмертна память!..
Как я парил –
Пусть поведают морские ветра!!!

Пусть ответит беспощадная высь,
Чьею волею я в бездне исчез:
Кто ж способен к небесам вознестись???
- Только Тот, Кто будет послан с небес!

Михаил Гусаров, родился в 1941 году, окончил Новочеркасское суворовское училище и Литературный институт им. Горького. Экс-секретарь правления Союза писателей РСФСР, организатор Фонда славянской письменности и культуры, лауреат литературных премий.
Автор многих книг для взрослых и детей, из которых «Аминь» три издания, «Колоколики», «Праздничные загадалки» выходили по благословению Патриарха Московского и всея Руси Алексия 11.
Живет в Москве.

ИВАНУШКА ЗИМНИЙ

1

Эй, откликнись! Где ты, лето?
Отдыхает лето где-то:
в тёплой плещется водичке
с жарким солнцем заодно.
А у нас в саду давно
воробьишки и синички,
и другие тоже птички
из кормушки-невелички
«Тук-тук-тук», – клюют пшено.
А ещё кусочек сала
мама к ветке привязала.
Маму птички все подряд
«Дзинь-тинь-дзинь», — благодарят.

2

Эй! Ау! Послушай, лето!
Погоди спешить назад.
В шубы пышные одеты
луг и грядки, лес и сад.
Шубы белые надели
и рябинки, и дубки,
сосны, клёны, липки, ели.
Даже зайцы побелели
в зимних норках у реки.
Ночью ветер дул со свистом, -
много снега намело.
И под ним, таким пушистым,
каждой веточке тепло.

3

Не слыхать его давно:
смотрит Ванечка в окно.
Заоконные картинки,
тянут – сколько ни смотри:
на сирени, на рябинке
словно капельки зари,
полыхают снегири.
Прыгнул кот на подоконник
и глядит на снегирят.
Хоть и сыт, но кот – охотник:
у него глаза горят.
За стеклом надёжных рам
кот не страшен снегирям.
Веселятся: то вспорхнут,
то в сугроб они нырнут, -
резво плещутся в снегу.
Ваня замер: ни гу-гу.

Две сороки-тарахтелки
на заборе спор ведут.
А по ёлке скачут белки, -
их полно сегодня тут.
Ване эту красоту
упускать невмоготу.
С подоконника он – прыг,
прихватил свой пуховик,
к маме с ним бегом примчался.
Всё без слов понятно ей.
Не прошло и получаса –
Ваня мало отличался
от румяных снегирей.

4

Ночью вновь метель пуржила,
снегом двор запорошила.
Потому-то полон рот
у Иванушки забот.
Ваня ждёт из школы брата.
У него в руках лопата,
а помощницу-метлу
на крыльце приткнул в углу.

Полегоньку-понемножку,
вытирая пот с лица,
расчищает он дорожку
от калитки до крыльца.
От своей работы долгой
утомился… А в конце

Ваня снег смахнул метёлкой
со ступенек на крыльце.
Вот из школы брат вернулся -
не увяз, не поскользнулся.
Ваню хвалят все подряд:
мама, дед и старший брат.

5

Не слыхать ни птиц, ни лая,
ни весёлой детворы.
Захватила стужа злая
все соседние дворы.

Усыпил весь мир мороз.
Ветерок – и тот замёрз:
шевелиться перестал.
Воздух замер, дымкой стал.

Потускнела в небе синь.
Над землёй нависла стынь.
От рассвета до темна
пробирает всех она.

Даже в доме у Ванятки
холодеют нос и пятки.
Федя в этот лютый холод
в школу третий день не ходит.

Заржавели от тоски
санки, лыжи и коньки.

И, попив чайку с конфетой,
Фёдор дал погоде этой
вот какое прозвище –
«Дедище-Морозище».

6

Из-за моря ветер южный,
совершив ночной набег,

лихо сладил с лютой стужей,
плотным стал сыпучий снег.
Он на солнышке парном
отливает серебром.

Возле ёлки на газоне,
в белом царстве серебра,
в голубом комбинезоне
Ваня трудится с утра.

Мама выбралась из дома.
Видит: Ванечка устал.
Три пузатых снежных кома
он без отдыха скатал.

Нет упорному покоя:
из последних самых сил
друг на дружку эти комья
сын поставил-прилепил.

С Ваню ростом, невелик,
встал под ёлкой снеговик.

Надо делать руки, ноги.
Надо делать нос, глаза.
Тут без маминой подмоги
обойтись никак нельзя.

Чтобы Ваня был довольным,
начертила без затей
мама ломтиком свекольным
рот с улыбкой до ушей.

Глазки – две сосновых шишки,
Нос – корявистый сучок.
Получился у сынишки
Снеговик-лесовичок.

Дали палку-посох в лапу.
Голова не мёрзла чтоб,
с лентой старенькую шляпу
нахлобучили на лоб.

До весны ему тут жить, -
Дом и ёлку сторожить.
Всё! Пора и к бабушке –
уплетать оладушки.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЕДУШКИ

Обещал приехать дед.
Скоро ночь, а деда нет.
В электричке провода
оборвались из-за льда.
Вот уже совсем темно.
Постучался дед в окно.
Чуть ступил он за порог –
мама видит: дед продрог.
Чай горячий налила
и присела у стола.
Фёдор спит и Ваня спит,
и у мамы сонный вид.
Вопрошает маму дед:
«Вы молились на ночь?»
- Нет!
Заигралась детвора,
мы помолимся с утра…

Головой в сердцах качая,
отказался дед от чая.
Осенив себя крестом,
обошёл он спящий дом.
Опустившись на кровать,
лёг немного подремать…

Дедушкин сон

Снился деду странный сон:
на заводе будто он.
На заводе непростом,
на заводе часовом.
Спит завод. Станки молчат.
Но кругом часы стучат,-
словно дышит полумрак:
«Тик-так, тик-так»…

Вдруг на стук часов в ответ
впереди явился свет.

К свету этому вдали
деда ноги повели.
Слышал дед свой каждый шаг:
«Тик-так, тик-так»…
И, рассеивая тьму,
приближался свет к нему.
Окунувшись в этот свет,
изумлённо замер дед.
«Свят, Свят, Свят» – из поднебесья
льётся ангельская песня
на сияние венца,
на Святой Престол Творца.
В царстве этом солнца нет,
здесь Творец Вселенной – свет.

На Престоле не часы –
Книга Жизни и весы.
Над весами в полный рост
вещий Крест воздел Христос.
Вереницею народ
из глубин веков идёт.
И у каждого в руках –
узелок… А в узелках
к тем весам на Божий Суд
люди жизнь свою несут,
плод земного бытия.
Им речёт Христос-Судья:
«Кто со мною, в том и я.
Тех, кто прожил не во мне,
отрицаю – сатане».

Чаши праведных весов -
мера дел и даже слов.
В чаше справа от Христа –
благодать и чистота.
В чаше слева – бесов круг
бесконечных адских мук.
Жизнь у каждого одна,
жизнь для выбора дана:
слева – бездна, справа – рай.
Каждый волен – выбирай!
Ради нас облекшись в плоть,
указал нам путь Господь
к этим праведным весам,
где Судьёй стоит Он Сам.
Здесь поток времён не в счёт:
Бог вне времени живёт.
Здесь царит Его закон:
Сам — и жизнь, и время Он.

Оглянулся дед назад:
Ваня с Фёдором стоят
за его спиной и ждут,
что свершится с ними тут.
Между братьями видна
чуть приметная стена.
Ваня весел: он – младенчик,
и над ним сияет венчик, -
золотой небесный свет.
Узелка у Вани нет.
Федя тоже ангелок,
но, однако, узелок
держит он в своей руке.
Знать бы – что там в узелке?

Дед за руки внуков взял
и покинул судный зал.
Без оглядки, сам не свой,
он внучат повёл домой.
Спит завод, станки молчат,
но кругом часы стучат.
Ускоряя жизни ход,
речка времени течёт.
И в стремнинах той реки
всё весомей узелки,
что, в свой срок, на Божий Суд
дед и внуки принесут…

Дедушкин будильник

Завтрак был без деда съеден.
Федя с братиком ушли
поиграть к друзьям-соседям.
Им гостинцы понесли.
Мама возится с посудой,
папа чинит телефон.
А на деда беспробудный
навалился нынче сон.
Вот и полдень миновал.
Дед и глаз не открывал.
А ведь прежде без помех
просыпался раньше всех.
От приятелей-соседей
возвратились Ваня с Федей.
Но, закутан в старый плед,
спит, вздыхая тяжко, дед.
Возле деда тихой сапой
суетятся мама с папой.
У него лицо, как мел.
Может быть, он заболел?

Тихо Ваня-непоседа
заглянул — проведать деда.
И, взобравшись на кровать,
стал он деда целовать.
Бледно-белый, словно мел,
дед опять порозовел
и глаза открыл… Ура!
Поднимайся, дед, пора!
Так Иванушка к обеду
и помог очнуться деду.

Семейный обед

Был обед семейный вкусным.
Дед – задумчивым и грустным.
Наконец, за чаем он
стал рассказывать свой сон.
Федя ложкой не стучал,
даже Ванечка молчал.

А в ногах у мамы с папой
кот чесал затылок лапой,
словно что-то понимал.
Но потом он задремал.
Слышно было в тишине,
как на кухонной стене,
приближая к нам Весы,
грозно тикают часы.

Беседа

Дед к себе пошёл. За дедом
потянулись внуки следом.
И, усевшись на кровать,
Фёдор деда стал пытать:
«Почему, во сне я, дед,
был с узлом, а Ваня – нет?
Что же в том узле хранится?
Может быть, он только снится?
Или спрятан»?..

Но в ответ
Федю спрашивает дед:
- Ты молился утром?
- Нет.
- Почему?
- Каникулы
часики натикали.
Поздно лёг и долго спал.
А, когда я утром встал,
мой компьютер изловчился
и как будто сам включился.
Я, дедуля, не пойму,
кто меня подвёл к нему.
Вставил диск и стал играть:
в подземельных катакомбах
разных монстров убивать.
Скоро мамочка пришла
и на завтрак позвала.
Кое-как успел умыться.
Было некогда молиться.

Обнял внука дед … Легонько
потрепал по волосам
и шепнул: «Тебе не горько?
Ты ведь, Федя, знаешь сам:
тот утешится, кто плачет
о грехах перед Христом.
Если день с молитвы начат,
будет Бог тебе щитом.
Благодать согреет душу.
Но молитва – это труд.
Чуть проступит лень наружу -
враг лукавый тут как тут.
Влезет в душу, в мысли, в кости,
ублажит – за просто так…
В сети праздных удовольствий
он заманивать мастак.
Ничего на белом свете
нет страшней, чем сети эти.
Кто с утра в ту сеть попал?
Кто молитву на забаву,
на потеху променял»?

Фёдор сник. В ответ – ни звука.
На щеках – пунцовый стыд.
Добрый дед утешил внука:
«Помолись, и Бог простит».
Федя сладко притулился
к ласке дедовой руки.
И, вздохнув, приободрился:
«Расскажи про узелки».

Дед задумался немного:
«Ладно, ты уже большой.
Ты поймёшь…
По воле Бога
мы рождаемся с душой.
Что же есть душа такое?
Из чего сотворена?
Для страданий иль покоя
нам дана Творцом она?
Что в ней скрыто? –
Вечность света?
Пища грешному уму?
Кроме Бога тайна эта
не известна никому.
Ей бы жить хотелось в храме.
Но до Страшного Суда
не она владеет нами,
мы ей сами – господа.

Волей Господа, в свой срок,
в ней созреет узелок,
где, сама того не зная,
жизнь поместится земная:
все поступки, все дела,
и слова, и мысли даже.
Сколько в них добра и зла –
на Суде Господь покажет.

Ваня мал и не смышлён,
для Христа – младенец он.
До семи годков пока
жить ему без узелка.
А тебе девятый год,
сизокрылик мой, идёт.
Мы с тобой, хоть Божьи дети, -
не младенчики уже.
И поэтому в ответе
если в дьявольские сети
попадать даём душе.
В тех сетях душе – беда.
Ты со мной согласен»?
- Да!
«Ваня — тоже»? Но в ответ,
обернувшись, слышит дед
шёпот сладкого дыханья:
то посапывает Ваня.
На головке – завитушки,
на макушке – хохолок…
Разметавшись на подушке,
спал малыш, как ангелок.

Рождественские хлопоты

Чудеса

Иногда из ниоткуда
нам Господь являет чудо.
В этом чуде на прогулке
очутились дед и внуки.
День родился ярким, чистым.
Тишина… Ни ветерка…
Вдруг на небе золотистом
зашуршали облака.
Пряча солнышко, сомкнулись -
и на сад, на двор, на лес,
на дома соседних улиц
снежный свет потёк с небес.

Надышавшись этим светом,
снежной сказкой с облаков,
превратились внуки с дедом
в трёх живых снеговиков.
А четвёртый снеговик,
тот, что к ёлочке впритык
был Иванушкой поставлен,
утром выглядел усталым.
А теперь помолодел
и с восторгом в мир глядел.
Он с пушистой головой
стал почти совсем живой.
Где же губы? Вот беда, -
от улыбки – ни следа.
Видно, снег лизать любил,
рот себе и залепил.
Надо маму снова звать –
рот ему подрисовать.

Украшение ёлочки

1

Помолившись, спозаранку
к ёлке дед принёс стремянку.
Лампу-крошку на штырёчке
над макушкой прикрепил.
Пряча в ветках проводочки,
вниз их с пультом опустил.
Обогрел дыханьем руки,
притоптал снежок кругом,
чтоб в снегу не вязли внуки,
и пошёл, довольный, в дом.
Дверь открыл – и крик победный
зазвенел в ушах: «Ура»!..
Обыскались Ваня с Федей
деда с самого утра.
Учинила молодёжь
оглушительный галдёж:
«Где ж ты, дедушка, ну где ты
пропадаешь целый час?
Мы давно уже одеты.
Грустно ёлочке без нас.
Ну, давай скорей втроём
украшать её пойдём».

2

Удивлённо замер лес.
На стремянку дед залез.
Крепко встал на верхней полке.
Фёдор деду протянул
украшения для ёлки.
«С Богом», — дед в ответ вздохнул.

Для младенца-Бога в дар
золотой подвесил шар.
Ладан – в розовом мешочке,
А в мешочке голубом –
три больших смолистых почки, -
вместо смирны… А потом

К веткам ёлки, на концы,
прикрепил он бубенцы.
Со стремянки вниз спустился,
на Восток перекрестился.
Протянул Ванятке пульт
и велел: «Включай салют»!
Ваня пульт в руке зажал
и на кнопочку нажал.

В тот же миг из ниоткуда
в мир опять явилось чудо:
небо нежно трепетало,
и заветно вместе с ним
ярко лампочка сияла
светом звёздно-голубым.
По двору во все концы
разносили бубенцы
радость Вещего Перста
о рождении Христа.

И в окошко видно маме,
как свекольными губами,
ростом с Ваню, невелик,
цвёл улыбкой снеговик…

РОЖДЕСТВО

1

Тихим счастьем, звёздной тайной,
разметав сомненья прочь,
и над Федей, и над Ваней
опустилась чудо-ночь.

Дом трудился. Все при деле.
Пели шёпотом цветы.
Мама с бабушкой корпели
возле кухонной плиты.

Духовитый, пышный, вкусный,
в украшение стола,

мама свой пирог капустный
для любимых испекла.

А у бабушки готовы -
и просились сами в рот –
пара тортиков – медовый,
и другой – фруктовый торт.

По особенным секретам,
аромат – сойти с ума,
закоптили папа с дедом
щуку, пелядь и сома.

Федя с Ваней по рисунку
положили к маме в сумку,
чтобы взять с собою в храм
и подарки сделать там.

Дар от Феди – хлев пещерный,
где среди овец и коз
от Марии с вещей верой
мир пришёл спасать Христос.

А рисунок Вани тоже
был мудрёным – хоть куда:
со зрачком, на глаз похожа,
о восьми лучах звезда.

Все при деле. Только кот
дрых в гостиной без забот.

2

К встрече Рождества Христова.
в доме всё почти готово.
Отправляться в храм пора.
Марш в машину, детвора!

Внуки с бабушкою вместе.
Впереди — отец и мать.
Деду нет в машине места,
но ему не привыкать.

Деду тоже в храм охота,
но не тужит он ничуть.
Широко открыл ворота:
«Поезжайте! В добрый путь!
Свечки ваши нынче в храме
в жертву примет Иисус.
Сам я дома вместе с вами
при лампадке помолюсь».

3

Мир земной в надмирном блеске.
Ночь молитвенно светла.
В мириады звёзд вселенских
окунулись купола.

Храм поёт. Сияют лица.
Дух Святой парит везде.
Люди жаждут поклониться
Иисусовой звезде.

В сердце с трепетом без меры
среди прочих прихожан -
два столпа Христовой веры:
братья – Фёдор да Иван.

В нашей вере – наша сила.
Рассказать – не хватит слов,
как молитва восходила
к небесам от куполов.

И в молитве этой общей
каждый был друг другу – брат.
От икон святые мощи
источали аромат.

Вместе с батюшкой кадило
храм по кругу обходило.

Сотворили два поклона
Ваня с Фёдором в ответ.
И в вертепе у амвона
засиял нетварный свет.
У детей светились лица
возле храмовых дверей:
надо с дедом поделиться
этой вестью поскорей.

Зашуршал уютно с места
снежный хруст из под колёс.
Провожал домой семейство
Сам родившийся Христос.

Ваня с Федей смотрят зорко, -
путь заветный им знаком:
Речка… Мостик… А с пригорка…
Нет, не виден ночью дом.

Но и ночь не заслонила
праздник дедова труда:
им над ёлочкой светила
путеводная звезда.

КРЕЩЕНИЕ

У Иванушки сегодня
белым паром дышит нос.
В день Крещения Господня
раззадорился мороз.

Но Иванушке не зябко, -
утеплён на славу он:
пуховик, сапожки, шапка,
сверху шапки – капюшон.

У мосточка на запруде
пышет прорубь-иордань.
А вокруг толпятся люди,
несмотря на стынь и рань.

В сердце с Богом триединым,
митру белую надев,
ходит батюшка с кадилом
и с молитвой нараспев.

Православному народу,
что, крестясь, кругом стоит,
в ледяной купели воду
древний батюшка святит.

Капель несколько морозных
сам из ковшика испил.
А потом детей и взрослых
он кропилом покропил.

«Предаю вас Богу в руце.
Нынче вся вода — елей.
Кто желает окунуться
в благодать Христа – смелей»!

Русской жажды благодати
не поймёт народ иной.
В прорубь тётеньки и дяди
погружались с головой.

Кто-то в плавках, кто – в рубахе.
В этой праздничной тиши,
как жар-птицы, «охи-ахи»,
излетали из души.

Расступитесь! Не мешайте
видеть эти чудеса!
У Ванятки из-под шапки
смотрят круглые глаза.

Он дышать забыл внезапно:
одолев морозный страх,
бултыхнулся в прорубь папа
вместе с Федей на руках.

Ну, а мамочка-трусиха
успокоилась потом:
даже маленького чиха
не принёс сыночек в дом.

Прав был батюшка опять:
всем давно пора понять,

что Крещенская вода
исцеляет нас всегда.

Обретёшь дорогу в рай
с истиной простою:
всякий день свой окропляй
ты святой водою…

ГРУСТИШКИ

1

Отшумели святки сказкой.
Но гуляет у ворот
прежний, старый, юлианский,
настоящий Новый год.

На зелёной ёлке ветки
превратились в чудо-сад:
мандарины и конфетки
вместе с шишками висят.

Ну, а белкам для утехи
между шишек и конфет
в золотой фольге орехи
поразвесил густо дед.

Снеговик глядит с досадой
на весёлую луну:
год две тысячи десятый
повернулся на весну.

Месяц-два – и он растает
и обычной лужей станет.
Не грусти, лесовичок,
не растает нос-сучок.

Как одиннадцатый год
на морозы повернёт,
снова в лужицах водица
в снег пушистый превратится.

И вернёшься ты назад
в этот свой любимый сад.

Вновь твои наступят дни:
Ваню снегом помани –
и под ёлочкой опять
будешь в шляпе ты стоять.

2

Нынче Ваня поздно лёг.
Спит-сопит без задних ног.
Снится Ване, будто он
видит грустный-грустный сон.
Ходики протикали:
«Кончились каникулы»!
Скачет Федина кровать:
«Хватит спать! Пора вставать»!

Неожиданно из ранца
горько всхлипнул голос братца.
Что-то с ранцем не в порядке.
В ранце – Федины тетрадки.
А в тетрадках плакали
Федины каракули.
Кто же в этом виноват?
Разве только старший брат?
В школьном расписании
нет чистописания.

Ваня грозно возмущён.
Взял он Федин телефон.
Набирает номер быстро,
к трубке требует министра.
И велит министру строго,
чтобы тот не гневал Бога
и чистописание
вставил в расписание.

Азбука-кириллица –
наших душ кормилица.
Но без чисто-чистоты
нет в письме и красоты.
А красивый склад ума
начинается с письма.

Отвечает Ване тот,
что ему не до красот.
Дескать, от чистописаний
не зависит сумма знаний.
Мол, запомни, голубок:
есть один на свете бог –
хоть в пустыне, хоть в тайге,
и зовут его – ЕГЭ.

Вдруг, издав рычащий звук,
трубка вырвалась из рук,
завизжала, закрутилась
и, повиснув над столом,
трубка в ступу превратилась.
В ступе пляшет с помелом
карлик в мантии лохматой,
с костяною головой.
Кто он? Призрак?
Бес порхатый?
Дух заморский?
Домовой?

Ваня чудищу в ответ
вспомнил дедушкин совет, -
молвил: «Господи, помилуй».
Осенил себя крестом –
и в одно мгновенье сгинул
карлик в ступе с помелом…

ЖИЗНЬ БЕЗ ДЕДУШКИ

Проснулся Ваня от громкого незнакомого голоса. Он скоренько выбрался из кроватки, накинул на себя мягкий халатик, вставил ножки в тапочки и с торопливым любопытством спустился по лестнице вниз. На кухне за столом сидели дедушка и незнакомый старик с густой белой бородой и рыжеватыми усами. Голос у него был похож на бороду, такой же густой, басовитый. А глаза у старика были синими-синими и светились доброй улыбкой. «Вот знакомьтесь, — сказал дедушка, — это наше сокровище Иванушка. А это, – он кивнул в сторону незнакомца, — мой старинный дружок Егор Афанасьевич, или просто дедушка Егор». Ваня с полным доверием протянул старику в ответ свою ручонку и улыбнулся.
Дедушка Егор поднялся из-за стола, вышел в прихожую, развязал свой огромный рюкзак и извлёк из него две больших кедровых шишки, полные орешков, и небольшой свёрток. «Принимай лесные подарки, Иван» – и протянул Ванятке обе шишки. Потом он развернул свёрток, и Ваня удивлённо увидел ступу, в которой находилось вырезанное из кости существо, похожее на приснившегося ему карлика, только без помела. «Знаешь, кто это»? – спросил старик малыша. Ваня в ответ кивнул и сказал: «Это министр». Оба дедушки переглянулись. «Почему министр»? – удивился дедушка Егор. «Потому что голова у него костяная», — ответил, не задумываясь, Ваня. «Мудро сказано»! – вклинилась в разговор мама, накрывая стол к чаю.
За разговорами да за чаем время пролетело незаметно. Вернулся домой из школы Фёдор, и «министр» был подарен ему. Федя лишь уточнил, что в ступе сидит обычная баба Яга, только симпатичная.
Мама в подарок получила связку беличьих шкурок. Не остался без подарка и папа, вернувшийся с работы затемно. Дедушка Егор вручил ему настоящий охотничий нож с костяной рукоятью в кожаном чехле, и папа радовался своему подарку, как дитя.
Дедушка с Егором Афанасьевичем водили дружбу ещё с Суворовского училища, которое вместе закончили. Потом воинская судьбина разбросала обоих по дальним гарнизонам. Но раз в два-три года они навещали друг друга. Перед увольнением в запас Егор Афанасьевич дослуживал свой срок на Камчатке. Сын же с внуками и невесткой жили в Новороссийске, куда каждое лето, к тёплому морю, наведывалась его жена – бабушка Катя. За несколько дней до окончания службы всем семейством они полетели к нему из Новороссийска, чтобы вместе устроить торжественные проводы из долгой армейской жизни.
Не долетели. Самолёт упал в море. Даже могилок не осталось. С тех пор поселился он на кордоне в тайге. Там и бирючит егерем вот уже больше десяти лет, изредка выбираясь с оказией из леса повидаться с другом, как и в этот раз.
Дедушка Егор прожил в гостях три дня. А на четвёртый день стал собираться в обратную дорогу, в свои лесные дебри. «Какое-никакое, а всё же требует хозяйство пригляда. Да и звери в лесу без присмотра оставлены. Главное же -охотники знакомые всего на неделю на кордоне поселились. Уйдут – кто лаечек моих кормить станет? Пора возвращаться, так что завтра утром улетаю. Лететь, считай, целый день, да от самолёта до дома на перекладных добираться не меньше, и то, если погода не подкачает».
После завтрака оба деда закрылись в комнате и о чём-то целый час шушукались. Наконец, они вышли из комнаты, и дедушка объявил,
что утром он улетает вместе с дедом Егором. Примерно на месяц,
может, и поболее. Мама знала характер деда, и поняла, что отговаривать его бесполезно. Поэтому она просто стала помогать ему собирать вещи, которые дедушка сам укладывал в свой рюкзак.
Когда Ваня проснулся, дом совсем опустел: папа – на работе, Федя – в школе, оба деда – на пути к далёким сопкам. Мама сидела возле кроватки печальная и задумчивая.
Через несколько дней раздался необычный телефонный звонок. Мама прижала трубку к уху и стала часто повторять одно и то же слово: «Спасибо… Спасибо… Спасибо большое»… Как оказалось, это звонил с Камчатки командир воинской части, где когда-то дослуживал свой срок Егор Афанасьевич. Командир сообщил маме, что оба дедушки благополучно добрались до кордона, оба живы-здоровы и что он раз в неделю имеет с ними связь по рации и будет регулярно докладывать в Москву, как у таёжников жизнь течёт-складывается. После этого звонка все треволнения в доме утихли.
Прошло полтора месяца, и от дедушки, наконец, пришло известие, что через недельку он собирается возвращаться. Но буквально через день снова позвонил командир и сообщил, что Егор Афанасьевич сильно повредил ногу, и его пришлось на аэросанях отправлять в больницу. Поэтому дедушка вынужден задержаться на неопределённое время, чтобы присматривать за собаками и кормить их.

Дедушкины подарки

Неопределённое время сильно затянулось, и дедушка без всяких предупреждений, как снег на голову, объявился дома только за неделю до Дня рождения Иванушки. Домашние признали его с трудом. Лицо у деда было задубевшим, обветренным. Можно даже сказать, что лица-то почти не было видно. Оно было прикрыто, как и у деда Егора, густой белой бородой и усами. Только Ваня сразу узнал деда, узнал по глазам – истосковавшимся и счастливым.
К вечеру, когда приехал с работы папа, они с дедом из-под лестницы в прихожей принесли в гостиную рюкзак и большой баул, с которыми вернулся дедушка. А вернулся он не с пустыми руками. Скоро на ковре посередине гостиной громоздилась целая куча подарков. Федя даже удивился, как вся эта куча могла поместиться в рюкзаке и бауле. Потом дедушка стал раздавать подарки – каждому свой. Ване мешочек с кедровыми орехами, командирский компас на ремешке и чучело бельчонка, которого они с другом нашли замёрзшим в лесу. Фёдору – два крупных отшлифованных топаза и целую коробку замысловатых фигурок, вырезанных из причудливых корешков и суковатых веточек, которые дед Егор собирал во время своих продолжительных обходов лесных угодий. Бабушке – мягкий пушистый коврик под ноги, с хвостиками, сшитый вручную из пяти куньих шкурок. Маме дедушка вручил большую рыжую лисью шкуру на воротник. Самый крупный и необычный подарок достался папе: дедушка развернул мешковину, и все с изумлением увидели череп непонятного зверька, укрепленный на разлапистой четырёхпалой подставке желтоватого цвета с чёрными прожилками, сделанной заботливой рукой настоящего мастера из корня какого-то дерева. А в глазницы черепа были вставлены выпуклые голубоватые камешки. Все прочие подарки были общими: четыре крупных вяленых лосося, довольно большой кусок копчёной оленины, завернутый в холстину, сушёная земляника и жестяная, примерно двухлитровая, банка из-под китайского чая, полная самосольной красной икры, приготовленной дедом Егором по особому рецепту.
На семейном совете было решено на трёхлетие Вани устроить для него большой настоящий праздник. Три года – не шутка, три года – цифра серьёзная: молитву «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный» читаем три раза, трижды крестимся, трижды кланяемся. Три – число-символ Триединого Бога, Святой Троицы. Три года – это целый этап в жизни человека, этап подготовки к дальнейшему пребыванию в мире, дарованном нам Господом на пути к вечности.
Фёдор вместе с Ваней обошли соседских приятелей, приглашая их в гости на День рождения. Всего гостей набиралось немало – двенадцать ребятишек, о чём братья и сообщили маме. «Вот и славно, — заметила в ответ мама, — прямо-таки апостольское число».
Накануне праздника мама с бабушкой почти весь день провели на кухне. К вечеру три больших подноса были заполнены домашними пирожками, ватрушками, крендельками – на загляденье румяными и аппетитными, с разными начинками и ягодными украшениями. На ночь бабушка накрыла всю эту печёную вкуснятину льняными полотенчиками – чтобы крендели да пирожки не заветрили.
С утра всем семейством отправились в храм. Как и положено по православному христианскому обычаю, сияющего именинника причастили Святых Христовых Таин. На обратном пути папа остановил машину возле магазина, и вскоре они вместе с мамой вынесли коробку с заказанным ранее тортом и большой пакет с брикетами пломбира. По этому поводу Фёдор тяжко вздохнул, Он очень любил мороженое, но твёрдо знал, что пломбира ему не достанется: вчера он, распаренный, прискакал с улицы домой и выпил залпом стакан холодного сока. Результат не заставил себя ждать – у него разболелось горло.
К возвращению своих родненьких дед, которому снова места в машине не хватило, даром времени не терял: после молитвы он надул и развесил по всей гостиной разноцветные воздушные шары, раздвинул в гостиной стол, накрыл его новой кружевной клеёнчатой скатертью. Выставил на стол три стеклянных кувшина с соками. На кухонном столе на двух блюдах были разложены приготовленные им бутерброды с камчатской красной икрой, а на большой тарелке он красиво разместил копчёную оленину, порезанную, как умел только он, тоненькими ломтиками, свёрнутыми в трубочки. Окончательной сервировкой праздничного стола занимались бабушка с мамой. Наконец, всё было готово к приёму гостей. В гостиной воцарилось торжественное настроение.
К назначенному сроку явились все приглашённые ребята. Их подарками Иванушке был заставлен широченный подоконник в гостиной. Не поместился там только богатырский конь-качалка, которого пристроили в прихожей рядом со старинным сундуком. А в центре стола, в высокой керамической вазе, парил огромный букет пионов с пышными, нежно-розовыми, махровыми шапками. Аромат этих дивных цветов продышал всё пространство в доме, придавая особую радость и торжественность событию.
Когда гости расселись за столом, дедушка поблагодарил детишек за то, что они пришли поздравить Иванушку с Днём рождения, за их подарки и за искреннюю любовь к имениннику. Потом он прочитал молитву, в которой просил Господа благословить праздничную трапезу. Осенил крестным знамением гостей и ну, очень аппетитный стол, и скомандовал: «А теперь можно праздничать»!

ПРЕОБРАЖЕНИЕ

День рожденья – день веселья,
день подарков, день гостей.
День рожденья – день взросленья
всех – и взрослых, и детей.

Даже утром было рано.
Подходящий час – теперь.
Дед тихонечко Ивана
поманил к себе за дверь.

Вновь неспешно распахнул
он дорожный свой баул.

Не кедровые орехи
из баула он извлёк.
Богатырские доспехи
внуку дед надеть помог.

Лоскуточек к лоскуточку
подгоняя в аккурат,
не одну точали ночку
оба деда сей наряд.

Мох сушёный вместо ваты
подшивали изнутри.
На Иване блещут латы,
словно отблески зари.

Новый свёрток вынул ловко
из баула и затем
дед Ивану на головку
водрузил с забралом шлем.

Пошуршав в бауле, внуку
для святых грядущих сеч,
дед вложил заветом в руку
кладенец – волшебный меч.

А в другую руку тоже
он вручил ему потом
настоящий щит из кожи,
изукрашеный Крестом.

Несказанно внук доволен.
Рты раскрылись у гостей:
перед ними – витязь, воин
верный страж земли своей.

И при всём честном народе
сел Иванушка в седло,
крепко сжал в руке поводья:
трепещи! Рассейся зло!

Продолжение

Одолела всех усталость.
Гости-други разошлись.
Кто остался? Что осталось?
Небо, папа с мамой – жизнь.

Ваня спит… Но и во сне
мчится вихрем на коне.

Только так, и не иначе
Жизнь стремится лишь вперёд.
Потому и спящий скачет
Ваня в свой четвёртый год…

Жизнь твоя – твоя дорога.
Зла мечом не побороть.
Если сердце славит Бога,
сохранит тебя Господь.

ОТКЛИКИ

 

АЛЕКСАНДР КУВАКИН, член союза писателей РФ, родился в1960 году в г.Инсар (Мордовия). Окончил Литературный институт им. Горького, работал главным редактором издательства «Российский писатель». Стихи печатались в газетах, журналах, альманахах, антологиях. Автор книг «Господне ремесло», «Поющая пуля».
Живет в Москве.

 

 

СТРАЖНИК

(о книге Александра Лисняка «Роза»)

Он бросает в лицо власти:

«Вся правда в том, что большинство – мерзавцы,
А власти — продолженье большинства».

Он выносит приговор народу:

«Место преступления — Россия!
Время преступления — века!»

Он не льстит современнику:

«Как же чудесно, когда тебя нет
В мире безмозглом (т.е в мире природы – А.К.) с твоими мозгами».

Он горько обращается к памяти:

«Что ж не идёт из ума:
Снег,
Галифе,
Колыма?»

Он пророчит:

«И по смертям, и по рожденьям,
Где память наша, где судьба
Колёс железное движенье
И ног великая ходьба».

Александр Лисняк – это волевой порыв, действие, воительность. Он стоит на страже – поэтому свободен только в воле, это его выбор. Что же защищает этот стражник? Народную правду. У русской жизни есть одна корневая черта – какой бы горькой правда не была, она достойна того, чтобы её высказать.
Убеждённый, что поэзия – это сама жизнь, поэт Лисняк без колебаний, наотмашь режет «правду-матку». Но что характерно. Это не раздраженный житейским и государственным хамством крик, не голос обиженного, это изведавшая высоту идеала душа, имеющая право на горький упрёк современному российскому человеку и обществу.
Противопоставление природы, созданной божественным замыслом, и цивилизации, выстроенной человеческим разумением, не в пользу последней – лейтмотив его творчества. Здесь особенно проявляется не просто понимание, чувство природы, а всегда слияние с ней.
От природы дарования поэта и очистительная нота исповедальности, предельно звучащая в «Тёмной истории».
В русской поэзии последнего десятилетия немного встретишь примеров такого огненно-яростного обличения вырвавшихся на свободу низменных человеческих страстей и, в то же время, испепеляющей нежности к живому дыханию человека и природы. К тому же художественной убедительности добавляет сам стих – густой, плотный, как наваристый борщ. Это – от южно-русских воронежских корней. Действительно, порой пары строф достаточно:

«…А груди набухли до крика.
А губы – развёрстая твердь!
Победа!
Виктория!
Ника!!
Рожденье зашкалило в смерть!
Планету сердца раскачали,
Посыпались звёзды в жнивьё.
А мы во вселенной звучали
Как первые скрипки её».
(«Первый поцелуй», 2009)

Достойны внимания хлёсткие и остроумные эпиграммы, составляющие целый раздел в книге. В стихотворении «Именитому графоману» Лисняк даёт такой совет горе-классику:

«Как пёс в репьях, ты весь в медалях.
Ты уваженье заслужи:
Чтоб дурь твою не увидали,
Хотя б стихами не пиши».

Появляющиеся, как грибы «за городом любым», кичливые замки современных нуворишей, для которых «нет пророка превыше мошны», давно прозванные в народе «долинами нищих», автор характеризует такими строчками:

«Дворцы растут, красивые, как вазы,
В них каждый и бессмертен, и велик!
Сообщается десятком унитазов
Любой дворец с вселенной напрямик…»

И всё же название эта взволнованная, полная горькой и целительной правды книга, получила по одноимённому стихотворению – «Роза». Этот цветок автор называет чудом:

Циником ты будь или романтиком,
Встретишь это чудо – не заснуть…

А чудо и есть вечное дыхание поэзии.

Александр Кувакин

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники

Комментарии запрещены.