№2 (март)

Редколлегия:
Лисняк Александр Алексеевич – главный редактор
Пояркова Алена (Игнатьева Елена Константиновна) WEB редактор
Гусаров Михаил Иванович
Лисняк Алексей Александрович

В НОМЕРЕ

Слово редактора

Стихотворения-легенды 20 век, начало.

Поэзия
Михаил Анищенко. Лирика

 

 

 
Александр Лисняк «Черная дыра»

 

 

 

Проза
Священник Ярослав Шипов. «Отпуск», рассказ

 

 

 

Юрий Оноприенко. «Ласковый Зина» и другие рассказы.

 

 

 

 

Светлана Голубева. «Цветы счастья». Сказы.

 

 

 

 

На детской площадке

 

Михаил Гусаров. Новые стихотворения.

 

 

Ликбез


Алексей Лисняк. «Остынь, творец духовных виршей»

 

 

 

Слово редактора

Вот мы и начали богатеть прозой и поэзией! Во-первых, откликнулся почитаемый и уважаемый поэт из Самары, творчество которого может не тронуть только каменное сердце, Михаил Анищенко. Мы уверены, что его стихи могли бы стать украшением любого толстого журнала, но украсили наш альманах. С удовольствием предлагаем подборку этого удивительного поэта нашим читателям и сообщаем по секрету, что оставили немного и для следующего номера.
Надеемся, что нашим друзьям глянулись сочные, объемные рассказы замечательного прозаика из Орла Юрия Оноприенко. В этом номере можно прочитать еще четыре рассказа этого волшебника слова, но главный сюрприз ожидает нашего читателя впереди. Юрий Алексеевич пожелал стать членом нашей секции «Профи», а значит уже сегодня можно зайти на наш сайт и почитать его повести о любви. Но и это не всё. Писатель заканчивает новую вещь (пока секрет), которую заранее презентует нашему альманаху. Ищите в ближайших номерах.
Свой новый рассказ прислал для этого номера священник Ярослав Шипов, а самым маленьким читателям предложил свои новые стихи Михаил Гусаров. Также не оставит равнодушными, надеемся, наша рубрика Ликбез. В ней из номера в номер мы постараемся весело рассказывать о «творчестве» миллионной армии писателей, переросшей на сегодня читателей многострадальной страны в разы.
Сюрпризом следующего, третьего номера, ЕБЖ (если будем живы), станут стихотворения Галины К. Всё потом, но для интриги скажу несколько слов. Мой старый товарищ поэт и прозаик из Тамбова (ныне живет в Воронеже) Аркадий Макаров повстречал когда-то не совсем обычную девушку. В силу физического недостатка, она не надеялась ни на какие радости жизни. Случайная связь, вылившаяся в космическую страсть, привела, в конце концов, Галину к непутевой жизни и стихам. Ее искрометные живые строки на грани дозволенного, а иногда за рамками литературного языка, потрясли нас откровенностью и поразили в самое сердце яркостью чувств.
Галина сама предложила нам опубликовать ее стихи, не называя фамилии. Уверены, что такого в поэзии (а поэзия там настоящая) еще не было. Но это уже в следующем номере.
Стихотворения-легенды прошлого

Иннокентий Анненский

СРЕДИ МИРОВ

Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.

Валерий Брюсов

СОНЕТ К ФОРМЕ

Есть тонкие властительные связи
Меж контуром и запахом цветка.
Так бриллиант невидим нам, пока
Под гранями не оживет в алмазе.

Так образы изменчивых фантазий,
Бегущие, как в небе облака,
Окаменев, живут потом века
В отточенной и завершенной фразе.

И я хочу, чтоб все мои мечты,
Дошедшие до слова и до света,
Нашли себе желанные черты.

Пускай мой друг, разрезав том поэта,
Упьется в нем и стройностью сонета,
И буквами спокойной красоты!

Иван Бунин

*

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»

И забуду я всё – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав –
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.

Максимилиан Волошин

МИР

С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях.

Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.

О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь язвы и бичи:
Германцев с запада, монгол с востока.

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда.
Проза

 

Священник Ярослав Шипов родился в 1947 году в Москве. Окончил Литературный институт. Член Союза писателей с 1982 года. Работал в издательстве «Современник» и в журнале «Наш современник». Автор нескольких книг прозы. С 1991 года — священник. Служил на отдаленных приходах Вологодской епархии. Сейчас служит в Москве.
Предлагаемый рассказ – эксклюзивная публикация.

 

 

 

ОТПУСК

Отцу Игнатию отпуск выпал сразу после Крещенья. Летом в монастыре отпусков не давали – летом вся округа заполонена дачниками, да еще каждый день туристы на ог-ромных автобусах, так что народу в храме битком, на исповедь – очереди. Кроме того, летом стройка, ремонт: тут красить, там копать – дня не хватает. Потому отпуска – только зимой.
— Езжай, куда хочешь, — благословил настоятель, — деньги у казначея возьмешь.
Отец Игнатий поблагодарил, но сказал, что ехать ему некуда.
— А раньше ты куда ездил?
— Домой, к сестре.
— Ну!
— Она ведь померла. Помните, мы молились о упокоении рабы Божией Евфросинии?..
Настоятель вспомнил:
— Было такое.
— Племянники дом продали, так что ехать теперь мне некуда.
Прошло еще несколько дней: отец Игнатий по-прежнему ходил на братский молебен, пел на клиросе и про отпуск не думал. А настоятель думал: он был заботлив, но молод и не понимал, как можно отказываться от возможности сменить обстановку, отвлечься, отдохнуть, он объехал все святые места земли, теперь осваивал несвятые и хотел, чтобы иеромонах Игнатий – старейший насельник монастыря, хотя бы выспался. И по молитвам отца настоятеля дело сдвинулось.
Помог слесарь Володька. Вообще-то он был кандидатом наук и занимался прежде ракетами «воздух-воздух», из-за чего, собственно, в процессе разорения страны и пострадал. Помучившись без работы, уехал в деревню и подвизался теперь на ниве монастырского водоснабжения.
Володька был родом из Псковской области и каждую зиму ездил туда за рыбешкой, чтобы подкормить братию перед Великим постом.
— Поедешь рыбачить, — сказал отцу Игнатию настоятель.
— Как благословите, но обязан признаться, что не умею, — возразил старый монах.
— Почему не умеешь? Ты же в молодости был этим…
— Кем?
— Ну… моряком.
— Матросом. Старшим матросом на эскадренном миноносце. Палубу драил, а рыбачить не довелось. Так что не умею нисколько.
— Вот и плохо, вот и не прав: апостолы умели, а ты отказываешься… Ну да ладно: Володька научит, — и указал на водопроводчика.
— Так то ж апостолы… У меня и облачения должного нет.
— Кладовщик выдаст. А у келаря возьмете сухой паек на неделю – к Сретенью возвращайтесь.
Кладовщик принес валенки, тулуп, ватные штаны, шапку-ушанку и теплые рукавицы:
— В таком виде, батюшка, вы будете натуральнейший дед мороз.
Потом сходил еще раз, чтобы добавить серебристый ящик.
— А это что? – поинтересовался отец Игнатий.
— Вам, сидеть, — отвечал кладовщик, — меня за этим специально в рыбацкий магазин посылали.
Под утро отслужили с братией молебен о путешествующих, келарь загрузил в машину продукты, и отпуск начался.
Машина у Володьки была большая – иностранный пикап. Летом он снимал с кузова крышу и возил, как в грузовичке, мешки с цементом, кирпичи, водопроводные трубы, а сейчас кузов был тщательно вымыт, застелен линолеумом и закрыт.
— Куда едем-то? – спросил батюшка, когда выехали на трассу.
— Город Себеж – слыхали когда-нибудь?
— О! — удивился отец Игнатий. – Конечно, слышал: отец мой во время войны ногу там потерял. Как начнет протез прицеплять, сердится: «Съезди в Себеж, поищи ногу!». Протез неудобный был, надоел ему… А я так и не сподобился…
— Ну, может, теперь найдем, — улыбнулся Володька.
— Да она уже лет тридцать отцу без надобности… нет: тридцать пять…
— У нас там, где ни копнешь – всюду косточки. Рельеф сложный: озера, реки, ручьи, холмы, овраги, перелески, — там сотню танков в бой не бросишь, да и бомбить – не раз-берешься, кого. Так что больше – лоб в лоб…
Перед Себежем свернули на грейдер. Миновали несколько полуживых деревень и, наконец, добрались до последней, где дорога заканчивалась. Володька предварительно связывался с кем-то из земляков по телефону, и потому возле избы было расчищено место для автомашины, а сама изба слегка протоплена. Затопили еще разок – и русскую печь, и голландку, принесли воды и стали обустраиваться.
На стене в рамочке под стеклом висела свадебная фотография Володькиных родителей, которые теперь состарились, жили у сына и, случалось, захаживали в монастырь на богослужения.
Протопив печи, рыбаки помолились и улеглись спать. Постели были холодноваты, однако вовсе не это обстоятельство помешало отцу Игнатию выполнить благословение настоятеля и отоспаться: большая серая крыса, поселив-шаяся в пустовавшей избе и считавшая себя единоличной хозяйкой, совершенно не ожидала гостей и всю ночь встре-воженно металась по комнатам. Володька зажигал свет – крыса исчезала, гасил – и она снова начинала топать, чем-то шуршать, что-то грызть…
Затихла крыса, когда рассвело. «Всякое дыхание да хвалит Господа», — оценил батюшка прошедшую ночь.
Отправились на озеро. Просверлив лунки, Володька дал отцу Игнатию удочку, дождался первого пойманного окунька и ушел: надо было объехать знакомых мужиков на предмет рыбных закупок.
Было пасмурно, тихо и совсем не холодно – это делало рыбалку приятной и легкой. До полудня окуньки и плотвички клевали весело, потом клев прекратился, и отец Игнатий задремал, стараясь сидеть прямо, чтобы не упасть с ящика, купленного специально. Иногда открывал глаза, проверял удочку и вновь погружался в сон. Уже темнело, когда на лед вышел мужичок – наверное, тот самый Никола, который и протопил избу, других мужчин в деревне не оставалось. Он направился вдоль камышей, чтобы, как объяснял Володька отцу Игнатию, установить жерлицы на щуку.
Следующая ночь оказалась еще тревожнее: крыса носилась не только по полу, она запрыгивала на кровати, явно пытаясь выгнать людей из дома.
Зажгли свет.
— А вы говорите: «всякое дыхание», — горестно произнес Володька.
— Не ропщи, — сказал батюшка.
— А я и не ропщу.
— Еще как возроптал…
— Ну так она же спать не дает! Поеду завтра по деревням искать крысоловку.
— Не надо крысоловку, лучше кошечку. На пару дней. У нас отец настоятель, когда ему ремонтировали покои, жил в старой баньке. Как только появлялись мыши или крысы, он брал на денек-другой кошечку из коровника. И те уходили.
— У Николы есть кот, но его в руки не возьмешь и в чужой дом не затащишь. Прозвание у него Изверг. А потом – он все время в командировках: я сегодня видел его где-то далеко-далеко отсюда.
— Нет, нужно что-то более снисходительное, чтобы, значит, снизошла до наших надобностей и претерпела перемещение.
— То-то и оно, что снисходительное. Вот у родителей жила здесь молоденькая кошчонка, но, когда я их забирал, кошку выпросил двоюродной брат, так что она теперь в со-седней деревне.
— Эта может и снизойти, — задумчиво произнес отец Игнатий.
— А что? Может, — согласился Володька.
Они приехали в соседнюю деревню затемно. Двоюродный брат встречал их еще в трусах.
— Нам бы кошечку, — попросил Володька.
— Взаймы, — добавил отец Игнатий, — на пару деньков.
— Это можно, — сказал брат, зевая, — зовут ее Мурка, но, прошу обратить внимание, возвращать придется с процентами.
И принес пузатую кошку деревенской породы, которая определенно была на сносях:
— Берете?
— Берем? – переспросил Володька у батюшки.
— Берем, — благословил отец Игнатий.
Привезли Мурку в родную избу, осторожно спустили на пол. Постояла она на раскоряченных лапках, постояла да и пошла прямиком к продавленному дивану. Глянула за диван и мяучит. Володька отодвинул мебельную реликвию, а там – дыра в полу. Подмели за диваном, постелили чистый половичок, и Мура вытянулась во всю длину, чтобы, значит, не мешать брюшку.
Рыбачили вдвоем и наловили много, даже Володька – и тот удивлялся:
— Ничего себе! Отродясь столько не лавливал! Надо, батюшка, всякий раз приглашать Вас с собой.
Вечером отец Игнатий, читая правило, уснул – хорошо еще, что на коленях, падать было невысоко. Однако в эту ночь рыбаки выспались: ни единого шороха никто не слышал.
Проснулись поздно: окна солнечные и в ледяных узорах – подморозило стало быть. Когда вышли из дома, батюшка показал Володьке крысиный след, который уходил в сторо-ну брошенного скотного двора. Володька поехал скупать у мужиков рыбу, а отец Игнатий продолжил промысел самостоятельно.
Назавтра тронулись в обратный путь. Сначала завезли снисходительную кошчонку, которая и крысу выгнала, и «проценты» при себе сохранила. Одарили ее пакетом све-жемороженой рыбы. У какой-то деревни остановил мужичок – добавил в кузов большую щуку, пару огромнейших окуней и полмешка мелочевки.
Володька был, кажется, вполне доволен: и товар приобрел, и земляков хоть немного утешил, а то ведь по деревням теперь никаких заработков нет, люди в мертвецкой нищете прозябают.
Отец Игнатий тоже находился в благом расположении: ему было приятно, что съездил не зря и пусть ничтожную, но пользу принес – глядишь, из его окуньков братии сварят ушицу. А еще приятнее было оттого, что гулянка закончилась: за эти дни он истосковался по монастырю, по своей келье и укорял себя за то, что в разговоре с отцом настоятелем не проявил убедительности: «В следующий раз на колени пред ним упаду, только бы не отправлял в отпуск: отпуска эти – суета несусветная. И более ничего».

Юрий ОНОПРИЕНКО
Родился 10 мая 1954 года в селе Стригуны Борисовского района Белгородской области. Окончил Курский железнодорожный техникум и Воронежский государственный университет. Работал в локомотивном депо, а с 1978 года в областной газете «Орловская правда». Член союза писателей РФ, автор многих книг прозы. Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Роман-газета» и т.д. Лауреат Всероссийского конкурса короткого рассказа им. Шукшина и Всероссийской Бунинской премии.

ЛАСКОВЫЙ ЗИНА
Рассказ
Камень лежал косматый и насквозь больной. За двести неподвижных лет его нутро проели трещины и по трещинам тем сейчас ползала разная мягкая мышва.
Пришёл новый апрель, новое солнце ударило в луч, и из камня глянула бело-рыжая ласка-подросток. Две брезентовые ящерки пробежали по камню наперегонки и ленточками упали в трёхдневную траву.
Ласка худа и любопытна. Нырнувши внутрь, шмыгнула по больным каменным потрохам, высунулась уже внизу — ловко, сторожко, вполголовы. Тут сидел лимонный мотылек и мерно вздыхал крыльями. Раскрыл их — будто бы вдох, закрыл — выдох. И весь свет дышал в такт этим невесомым крыльцам.
Здесь семипудовый валун дрогнул и поднялся на воздух. Человек, ступивший сзади, нёс его в обхват, медленно, с динозавровой силой сжав пальцами камню бока. Ухнул, кинул под откос — вековой старик покатился, теряя куски.
Валун был последним, что мешало человеку на этом склоне. Человека зовут Зиновий.
Никто не ведает, откуда он. Говорят, в порту такелажил, да сорвал канат кораблю. Тут уже пятый год, взял у власти пустой недальний лог и устроил в нём царство. Сначала извёл весь бурьян, каждый корень рыл пальцами, они у него твёрже копалки. На спине носил от города мотищи железной сетки — из неё стал по склонам забор.
В одно лето лог сделался сладким куском голландского сыра. Вверху бычочки пасутся, низ весь лопатой — не плугом — вспушён, и на нём помидоры вот такие: всего два в ведро влазят.
Местный мужик врага учуял сразу. Прежде, чем пакостить по-крупному, своровать ту же сетку или стог поджечь, деревенские сделали разведку: подпустили двух своих тёлок попастись у Зиновия на сдобной безбурьянной травке.
Бурёны к домам не воротились. Нашли их на краю лога целёхоньких, но мертвых; что с ними сделалось — не поняли.
А Зиновий просто хлопнул каждую кулаком по лбу, сверху вниз, по пушистой звёздочке. Животинки тотчас пали от сотрясенья коровьего мозга; а на звёздочках ни вмятины, ни красного следа — не молотом же бил.
Зиновия сразу оставили в покое. Его угрюмое бирюковство и нечеловечьи размеры — ладонь в сковородку — пугали всерьёз. Но ещё страшней была его работящность.
Он постоянно что-то делал. Движения его были медленны, но неостановимы. Если даже он и садился на минутку, то держал в руке топор, скребок, шило, гвоздь, либо просто щепу, которую сейчас надо кинуть в огонь иль мусор.
Природа его не занимала. Над апрельским полем серебрился жаворонок, он кружился и журчал, и вместе со своей песенкой взбирался — словно по ступеням винтовой лестницы — всё выше в небо; потом крылышки его замирали, распластавшаяся птаха журчащим парашютиком спускалась по прямой. В самый момент посадки журчанье обрывалось — приходила целебная пауза, нужная и полю, и жаворонку; пауза, чтобы подивиться миру, самому себе, вдохнуть воздуха для новой песни и нового полёта в жизнь.
Зиновию таких передышек не требовалось, и в этом крылась какая-то болезнь, какая-то боль и беда. Работал он — сразу было видно — не для богатств, потому что лишнего не строил, копался во всём без машин и механики, первобытно, видать, его само занятие грело.
Невест к нему не подпускали; хоть видный и на дело, и на облик, а дико с ним рядом, как в клети с волком. В разговор ни с кем не идёт, смотрит вглубь себя.
Сошёлся с ним бродячий городской художник. Как-то рисовал тутошние репьи на продажу и подивился его логу.
— Я и во Франциях такого порядка не видел, — поздоровался через сетку. — Давайте вас нарисую.
Малевал он плохо, но ярко. Лицо хозяина в картине вышло в один цвет с его сортовым помидором, Зиновий тому умилился и сказал художнику приходить, когда хочет.
Пухлый живописец, его звали Редникин, стал и вправду навещать бирюка. Невкусный свой дар он сдабривал сладким говором. Будто соусом, обильно поливал он восторгами и закат, и деревья, и воздух — и Зиновий вслед за гостем тоже удивлённо смотрел на закат, деревья и воздух.
— Это же краса, краса… — тонко повторял художник слюдяным облакам, кленовым венчикам и томному ручью. — Это же в километре от города такая краса.
Он по полдня сидел где-нибудь в травах, поклёвывая кистью холст; вечером приносил готовый пейзаж, такой же яростно яркий, как прочие.
— А чего ты вон ровчик не рисуешь? — спрашивал Зиновий. — Густое место. Головой прыгнуть хочется.
— Нет, Зина, свет не тот, — отвечал Редникин. — Да и кто купит обрыв? Глина… Нет, краса нужна.
За прошлое лето он наведывался вот так раза три, однажды даже с ночёвкой. И в этом году явился уже в апреле, такой же приветливый, с редкой кружавчатой бородкой — известно, творцам без бороды не творенье.
Вчера деревенские пустили по бросовым лугам обычный свой весенний пал. Сухая путань былья горела трескучим фронтом, зачернила пустоши до тоски. Фронт угас только у Зиновьева лога, потому что дальше шло не перезимовавшее горючее быльё, а ребёночья зелень, ухоженность.
— Ну, Зина, ты трудяга, — сказал привычное Редникин, явившись.
— Это не труд, а так… возца, — ответил Зиновий, тоже привычно и ровно.
— Нет, не возня. Надо тебя покрупней нарисовать, оставить для истории.
— И это возца.
— Что, не хочешь для вечности остаться?
— Какая там увечность, один сор. Зачем все после себя хотят следы оставить? Живи почтенно, не мусорь. Уходишь — убери бумажки, оставь полянку, как была… На ней ещё другим жить и в солнце глядеть.
Тирада была длинной для Зиновия, да и некстати. Редникин махнул коротенькой ручкой и обернулся: он привёл двух спутниц.
Этих пятнадцатилетних девчушек Зиновий осенью видал на селе, но не особо запомнил; он не любил смотреть на чужое.
Сейчас глаза не спрячешь: гостьи ждали. Одна была обычный подросток, травинка-пылинка; а вот вторая чем-то брала — то ль худобой светлой, то ли взглядом светящим.
— Видишь, какие ангелки у тебя в соседях. Привёл вот порисовать их. Можно на твоей зелени?
Зиновий кивнул и пошёл по делам.
Работа его была всё так же проста и бездумна. Он обрубал на пробуждающихся придорожных яблонях-дичках отжившие ветки, крошил их в мелкую растопку и, завернув пятиметровой полотняниной, сносил огромными скрипучими кипами к себе под навес, где складывал ровно, край в край. Потом черпал скоту питьё в низине, в старчески ворчливом ключе, выливал в большой железный короб, и вода из вёдер падала на рыжее дно так же ровно, с одинаковым глухим плеском.
Движения и само лицо Зиновия были будто в дрёме, но и вниз к роднику, и обратно в гору он шёл одним спокойным шагом, не чуя ни тяжести, ни скуки. К полудню навес забился высокими стопами хвороста, спичечные концы рубленых веток торчали в лад, как щетинка; а короб раздул бока и взялся росой.
Редникин всё это время прыскал по склону, усаживал девчонок на траву то там, то здесь — и торопливо малевал у себя в фанерке. Подбегал, трепал за щёки ловкой ладошкой, поворачивал покорные головки, прося показать лицом мечтанья.
Девочки издали виделись Зиновию цветными карамельками, а рисовальщик — хлопотливым блескучим жучком, обалдевшим от столь сахарной находки.
Потом они поднялись ко двору. Редникин нёс в руке свою скомканную куртку, у крыльца тряхнул ею — наземь упал зверёк с белой мордкой и злым отчаянным взглядом.
— Не убежит, лапа разбита. Под камнем лежал, хорёк вредный.
— Это не хорь, это ласковая, — ответил художнику Зиновий. — Пусть они домой возьмут, коту.
— Кот с ней не сладит, — торопливо сказала травинка-пылинка и отвела синие глазёнки; видно, Зиновий её страшил своими размерами.
— У нас её сразу поросёнку кинут, чтоб затоптал, — добавила вторая; эта смотрела прямо и доверчиво, и Зиновию отчего-то стало хорошо. — Посадите её тут где-нибудь, а то жалко. Мы к ней приходить будем.
— Да и посади, что ли, — поддержал Редникин.
Зиновий с той же дрёмой на лице взял изогнувшуюся кольцом ласку и мягко бросил в пустую молочную флягу; а кровь, до которой зверь в эти секунды крепко достал всеми своими клычками, стряхнул ленивым взмахом руки, словно это была не его родная кровь, а так, привычный телячий пот.
Гости чуть вздрогнули от того, что хозяин даже не поморщился на боль. Рисовальщик быстро перевёл к более нужному:
— Ну ладно, девы, а красить ваши портретики я буду у себя. Вы должны и там попозировать. Вон где моя мастерская…
Он достал из сумаря чёрный бинокль, при виде которого деревенские подружки вмиг забыли о раненом Зиновии, навёл его на город и дал каждой глянуть в окуляры:
— Вон та зелёная трёхэтажка, ближний подъезд. Час ходу. Жду на той неделе.
И они ушли. А Зиновий, не умевший отдохнуть, стал рыть ненужный пень.
Шагнул на землю май, вспушил округу. Поплыли тёплые дни. Лез могучий и смелый сорняк, но ему не было жизни: хозяин рвал его в хруст, где только видел, и на грядке, и сбоку по тропе. Бычок с козой пошли на выпас, ласка во фляге поправила лапку и тоже затосковала по воле.
Зиновию эта хищная тварь нужна была не больше, чем сорняк, однако ходил он к ней, как к другой живности, — спокойно и в срок; кидал обильно пожевать варёный куриный желток, отнимал для неё у кошки придушенную полёвку, плескал молочного питва. А увидав ласкину тоску, опустошил водный короб, выстелил свежей косовицей и посадил зверька туда.
Вечерами оба несколько минут смотрели друг на друга. Глаза у ласки при виде своего тюремщика тревожно тускнели, и она грызла угол; а Зиновий лапищей тёр по стенке, рубчатое лицо его становилось сладко-бессмысленным, как у младенца, сосущего палец, и он ронял сверху вниз:
— Сиди. А то придут, тебя нет. Жалковать девка будет, нельзя.
Дни плыли, как кораблики; никто не шёл. Зверь успокоился и стал делать столба — стоять у железной стены на задних и тянуть к Зиновию белые передние коготки-пальчики. Медуница ударила в запах, трава пошла колосить. Поспело везти перекупщику первые укропы — и Зиновий отправился в город.
Там управился скоро, у него всё получалось быстро, потому что не суетился. Налегке выходя из города, увидел пузатый и зеленый, в цвет листвы, дом — тот, когда-то промаячивший в окуляре.
Зиновий без особых мыслей глянул в крайний подъезд; там сбоку мелькнула дверь, вымазанная знакомыми яркими красками, отчего сама напоминала редникинскую картину.
Зиновий ткнул дверь пальцем — она разинулась, впустила вниз, в долгий подвальный коридор, пахнущий не по-подвальному сухо и даже вкусновато. Где-то в последнем углу торчала ещё дверца, покрепче, пофигурнее, с буквами и ладным замком; но и тут замок разом отщёлкнулся, вежливо пуская Зиновия прямиком в гнездо приятеля.
Художник был и точно здесь. Он стоял вполоборота, голый и студенистый опарыш. Коленки его были белы, как выварившаяся кость. На уровне этих своих гнусных колен он держал блюдце с большими яркими черешнями и нежно бубнил кому-то:
— Ну-ка, деточка, возьми сладенького…
Перед ним и перед пустой бутылью марочного портвейна сидели сразу три полуодетых ребёнка с испуганно-весёлыми, красно-круглыми и бестолковыми глазками.
Редникин, дряблый и мясной, заторможенно обернулся на стук двери, поперхнулся словом и взвизгнул:
— Сашка, чего дверь не заперта!
Из-за шторок, мольбертов и исклёванных грязной кистью холстов пьяно выскочил какой-то Сашка без подштанников, увидел громадного Зиновия — и ужас тотчас колыхнул его обратно.
У Редникина на рожице тоже мелькнуло дикое, предсмертное — как у оглушенного кабанчика.
— Ой, Зина ласковый пришёл, заходи, Зина…— мямлил он, но Зиновий в ответ повернулся и вышел; и пошел к себе в лог тем же нескорым и неостановимым шагом.
На полдороге с него вдруг закапал пот; это Зиновий только сейчас осознал, что из тех трёх напоенных девчонок две были его знакомые малолетки, для которых жила у него ласка.
Когда Зиновий пришёл к подворью, испарина уже слетела с его дублёного морщинного лба. Зиновий взял секиру, подошёл к ручной своей козе и одним коротким взмахом отшиб её рогатую головку.
Бычок, увидевший это, сразу зарыдал, крупная слеза выкатилась из-под его белых ресниц и все четыре ноги пошли дрожью. Зиновий убил его мгновенно, без мук; потом зашёл в свой крепчайший дом и стал размеренно таранить печку и стены.
Матица упала ему на плечо, он её сбросил, облил всё из канистры и поджёг. Пламя взревело, Зиновий вышел и впервые оцепенел на целых полчаса, тупо глядя, как всё сильнее бесится пожар.
— След оставить… Нет, всё чисто будет, без сору… — говорил, как бредил.
Кинул за пазуху ласку и сгинул.
В логу сейчас вправду чисто. Если не считать радостных мужиков, валяющихся в сизом бурьяне.

АНИСИМ
Рассказ
Анисиму сверкнуло шестьдесят, когда он похоронил жену.
Без неё долго протянуть не думал. Время пришло судорожное, знобкое, сберкнижки за год будто в печке погорели; денег ни у кого не стало, цены так росли, что ни одной не упомнить.
Решил Анисим разом с могилкой жены и собственную обозначить, загодя, пока хоть какая копеюшка есть. Памятник супруге поставил — рядом и себе тоже.
Портрет с надписью ей прикрепил, надо вроде и себе вешать, чтобы сторонний глаз безымянностью не влечь. Памятник без надписи, как паспорт без печати.
Так и обиходились обе могилы, покрашены, в оградке стройной алюминиевой.
Анисим на кладбище заглядывал часто. Чуток диковато на свою-то, как говорил, «смертную одру» глядеть, так ведь год-другой — и всё, бывайте. А вечный домик готов, ждёт.
Кроме самого Анисима, никто бы ему его не поставил, нет наследника; а село уж нищее, безденежных бабок в простынях хоронят, куда ещё тебе портрет с оградкой.
Так что поглядели-поглядели односельцы на анисимов дальний расчёт, да и одобрили.
Одна загвоздка: не умирает старый хрыч. Десять лет на своё пустое надгробье ходит, ругается всё лиловей, аж до черноты: покраска идёт в двойную трату.
И вообще — десять лет не два, пошучивать улица стала, глупо Анисим глядится у своей могилы, особо на общих поминальных днях, когда всё село тут.
Детвора повадилась: то бороду, то бородавку на фотке дорисуют. А что, когда живой.
Потом и шутки в сторону, одна грусть пошла. Стали повально красть вздорожавший цветной металл, провода прямо под током выкусывать, святые бронзовые надгробья снимать, походя, будто закупорки винные.
Выломали вот так и анисимову оградку.
Дед во зле отнёс в милицию заявление, длинное, как мемуар. Райцентр сидел под боком, через речку, и участковый в село явился скоро.
Смешливый без повода, он мельком оглядел выцветшее фото, блаженно растянул губы, прищурился на сутулого, коряжистого старика:
— Анисим Чумихин это покойник или заявитель?
— Я, я и заявитель, и… этот, — деду давно надоело отвечать на всякие-такие вопросы. — Какая тебе разница, ты знай люминий давай ищи.
В сумрачном, или, как он говорил, лиловом настрое Анисим всегда грубил до хамства, а этот сержант-дурносмех был его моложе втрое, и уже с бабьим любопытством.
В общем, они разругались в крошево прямо на погосте; милиционер убрался, ничего не обещая, но всё такой же непробиваемо-весёлый, а Анисим раскачал свой печальный обелиск, с рыком взвалил на квадратное плечо и уволок домой, в курятник.
Было это в масленом феврале, а в постном апреле Чумихин обнаружил, что его не взяли на концерт.
Надо сказать, он с ума сходил по гармошкам, сам ладил, сам играл на них сутками; гулял с гармонью по двору в полночь, будто лунатик, особенно теперь, вдовцом. Норовил быть душою всех клубных вечеров и жидких нынешних свадеб.
Правда, в самодеятельность его пускали с неохотой, потому как Анисим любил покучерявить, то бишь без спросу спеть со сцены неприличную частушку.
Вот и теперь клубники уехали в райцентр без Анисима, обманули, смылись тишком, словно от мальца пушистого.
Но с ним этого нельзя. Он справедливо обижается и делает наперекор.
Так что схватил Анисим гармонь за самую большую заплатку, и бегом к залитому дубовому мостку. Пока они семь километров кругаля на большой мост дадут, Анисим через умирающий паводок в минуту перешагнёт и на концерт раньше тех поспеет.
Паводок и вправду сходил; выныривали чёрные берега, река была в жирной илистой кайме, отвратительной, будто крашеная бровь старой цыганки.
Но переправу вода ещё не открыла, шла верхом через узкий полуметровый настил без поручень. Так что вместо настила — певучий пенный вал сквозь всю реку.
По этому валу, бьющему выше колен, и двинул азартный старикан. Клееные сапоги с портами были скинуты и в страхе лежали на гармони, а гармонь — на горбу.
Главное было не стать на какой-нибудь подводный дощатый сучок и не шатнуться — иначе как соринку в реку смоет. И на перекат, по которому идёшь, лучше не глядеть: шныряющие перед глазом бурунчики кружат башку хуже телевизорной рекламы.
Ноги зажглись до самых корней, но скоро облегчённо ступили из воды в липкий ил, показавшийся парным. Анисим кое-как оскрёб пятки сухим прибрежным быльём, облачился — и рысью в РДК.
Показывало без трёх минут шесть; как раз впору первым выпрыгнуть на сцену, сделать им негладко. Будет хохоту.
Он и выпрыгнул: колдобистый, красный. Развернул меха, разинул рот… А голоса-то и нет.
Вода леденющая съела голос, посадила горло намертво. Не то что слово сказать — мокрецу прокашлять не выходит.
Сыграл Анисим переборов пять, да и слез молча, дурак дураком. Не вышла колдобина. Стоящий у занавеса язвенный завклуб Иван даже лаяться не стал, понял: какой -то промах у вредного деда.
Привычно завели селяне свои пляски волынистые, почти подневольные, а Анисим из РДК уполз в магазин.
Мимо бесшумно и упруго просеменила собачья свадьба; у псин были одинаково раскрыты пасти, из которых одинаково свисали языки.
Стакан душистой водки оттяжки ни горлу, ни настроению не дал. В Анисиме и в трезвом энергия всегда вот такой живою шавкой наружу рвалась — а уж после спиртного прямо как гиена лютая нутро грызла и ждала чего-то немедля слопать.
Давать пеший семикилометровый круг к дому желанья не было, а вновь форсировать взятый пеной мосток уж и думать нельзя.
Тут вспомнил старик про своё до сих пор безответное заявление в милицию и решил опять обидеть участкового — всё легче станет.
Отправился в райотдел. Но наводить правду там уже было не с кем — день кончился, в милиции сидел только волохатый дежурный, сказавший, чтоб приходил завтра.
— Куда завтра? — злобно засипел Анисим. — Я из деревни, мне вёрсты мотать сил нету… Оставляй меня ночевать в кутузке!
Дежурный потёр свою обросшую волоснёй шею и посмотрел с большим напряжением.
Пару месяцев назад этот лейтенант вернулся из чеченской командировки, где на него от взрыва упали человечьи ошмётки. Теперь на него часто валится багровое мясо.
Он никому не говорит, не хочет в дурдом; однако рваной человечины с каждым днём становится больше, она лепит в лицо и бьёт с ног.
— Не положено, — трудно сказал дежурный, отстранясь от стола и гадая, правильно ли поступает.
— В штаны наложено, — передразнил сипучий Анисим. — Я простудный, мне надо огреться. А то вымру, а из-за участкового мой памятник куры засидели.
Дежурный удивился, зачем мясу памятник. Однако испугался такой мысли и очень медленно, будто читая словарь иностранных слов, произнёс:
— В КПЗ сажают нарушителей общественного порядка.
— Так я же пьяный, — Анисим обрадованно дохнул на милиционера.
— Ерунда, — сказал лейтенант, с усилием стирая ладонью, отлепляя от лица дедов ароматный дых, и опять пугаясь этого своего движенья. — Дедуль, иди домой от греха.
Сейчас откуда-то с потолка ему на стол должна была упасть дымящаяся рука с проволочным обрывком вены, и дежурный не имел права показать, что он увидел эту руку, жутко побелевшую в ногтях.
— Тебе нарушение надо? Будет, — сказал между тем Анисим, раздёрнул гармонь и безобразно закричал, перемогая сип: — Мой милёнок от тоски! Выбил хреном две доски! Возрастает год от года! Мощь советского народа!
Передохнул, завершил победно:
— Понял? Любимая частушка моей покойницы. Пускай в камеру! Нечего мне дома делать.
Из солидно, как-то мраморно лязгнувшей боковушки на шум с интересом вышли четверо в пухлых бронежилетах и с короткими, будто фига, автоматами.
— Ёшь моёшь, — изумился таким силам Анисим. — Чего ж вы, герои, в Чечении-то увязли?
Лейтенант хотел ткнуть нахала в рыхлую морщинистую челюсть, но от гнева пришёл в себя и увидел вместо ошкуренной мясной туши обычного старика, избитого одиночеством.
— Отвезите его к дому, — устало и внятно сказал он бронежилетам. — Тут близко, за речкой. Да растирки ему купите, что ли… А то он уже про памятники что-то бредит.

ИКСЫ
Рассказ
Ночью у соседа случился шум. Собака тяжко харкала злым лаем. Вмёрзший в сугроб забор мерцал щелями: внутри по двору с фонарём бегал Юбилей.
Наутро баба Оля сказала Петьке, что волк украл соседского свинёнка. Юбилей, прозванный так за сочную округлость, метался в горе. Поросят у него ещё пятеро, и три овцы, и пара лошадей, но горе было природным. Потому что сосед «фелмер», то есть жлоб.
Низкорослый конопатый семиклассник Петька живёт с восьмидесятилетней прабабкой под боком у фермера, и эти два подворья теплятся одни на весь вымерший хутор. Но и при безлюдье соседи Юбилею помеха.
— С войны волчики тут не гуляли, — сказала Оля.
Жёлтая, гнутая, она помнит всё от пяти своих лет — цены и меры, дни и погоды. Её почти безволосая головка-орешек хранит под старческой скорлупкой уйму никому не нужных подробностей давно истлевших времён.
Правнук появляется у бабки в выходные, а так живёт в нищем школьном интернате на посёлке, что отсюда за семь километров. Дорога туда сквозь косматый лес, и весть о волках молчаливого Петьку очень интригует.
— Не бойсь, они не в стаях, случка у них. Матёрои волчиц паруют, а эти переярки без толку ещё. Нонча он хрюку вынес, а завтра Юбилей его стрельнет.
Но через неделю Петька узнал, что Юбилей зверя по следу не выискал, хоть и ходил в чащу с угрюмыми городскими сынами и даже с блескучим автоматом. Мало того, вчера волк опять наведал юбилеевы амбары, овцу чуть не подрал.
Жлобское горе так распухло, что фермер с тоски даже с Олей заговорил:
— Облаву бы… А кто чего понимает в облавах. Да и денег столь нету.
Оля, топчась в дырявом дворе, возьми и ответь:
— Я тебе за меньшу деньгу его сыщу.
Оля до сих пор корчует в лощине сушнях-дровяник, пилит его вполне складно. Руки чёрные, каргалезные, а кровь по ним бежит. Однако Юбилей человек трезвый и сумасшедших не любит.
— Сыскать мало, стрельнуть надо.
— Стрельну. Ружьё на ночь дашь и мерина свого в санях.
Сосед глядит юбилейными глазами. Живёт тут года три, сыновья-бандиты место нашли, чтоб ни души вокруг: захотел отец к старости покоя от людей. Жить стал единолично, как когда-то дед-кулак.
«Не хочу вашего богатства, — сказал сынам. — Вас посадят, всё отнимут. Свой капитал сделаю, на бычках, только дом в глуши поставьте».
В одно лето поставили. Заведя живность, Юбилей и зимовать тут начал. Олю прогонять сынам не дал — шут с ней, что глаз мозолит, главное, с болтовнёй не лезет.
У Оли своя странность: никогда помощи не просит. Даже вот сама предлагает.
Сосед усмешливо смотрит на опупевшую бабку, шатающуюся от голода. У неё на ужин ничего нет, кроме резиновой буханки, принесённой Петькой из интернатской кухни.
— Ладно, а что возьмёшь? — Юбилей смешится, но взгляд со злобиной природной.
— Порося. Волк тебе к утру, а свинку сейчас дай.
— Не, ну ты с морозу, что ль, — оглядывается сосед на Петю, тоже обалдело и чуть издали слушающего бабку. — Ружья ей, коня, поросёнка. Того волка сыщешь! Мы два дня без толку обтопали, а ты…
— Найду, у меня вся жизнь прошла в иксах.
Она говорит не «в поисках» или хотя бы «исках», а именно «в иксах», отчего Петька тотчас вспоминает про двойку по математике.
— И одна в лес двинешь?
— Зачем же, с им, — Оля кивает на прижухшего правнука.
Сосед в раздумье: плюнуть, не быть посмешищем, всерьёз слушающим эту дребедень? Иль продолжать, поскольку в упругом и свежем, будто из холодильника, мозгу рисуется узорный расклад: волчья шкура стоит дюжины поросят.
Юбилей решает длить беседу, с интересом преувеличенным, вроде шутливым.
— Ружьё-то взять умеешь?
Бабка не удостаивает такую глупость ответом. Юбилей выносит из дома тусклое ружьё в рост Оли, суёт ей с той же иезуитской улыбкой. Старуха не берёт, щурится на ствол:
— Вонит бердань твоя, порохом горелым. Почисть, а то любой волчок за версту нагар учует.
— Нагар! Нашла свечку. Раз только завчера стрельнул, в пнину корявую, — ворчит срезанный сосед.
Оля не слушает:
— Пойдём порося выбирать.
— Привезёшь завтра волка, и отдам.
— Нет, сичас.
Зайдя в обширный и топкий закут, бабка тут же отпихивает ногой самого, казалось бы, гладкого поросёнка:
— Вислоухой не нужен.
У остальных ушки торчком. Оля всей пятернёй, жёсткой, хваткой, как думская оппозиция, цепляет первое попавшееся ушко. Свинёнок заходится придурошным криком и даже отпущенный орёт долго, предсмертно и нагло. Оля машет рукой:
— Визгун, охрипнет у пять минут.
Наконец выбирает, кладёт подмышку, невозмутимо идёт к себе. Юбилей, не в силах больше глушить порывы жадности, решает кончать шутки:
— А если не добудешь зверя?
— Утром порося отдам.
— А если он у тебя сёдня же в сарае заколеет? Знаешь, что я с тобой сделаю?
Оля вдруг зыркает своим обычно блёклым, как сухая почка, зрачком, смотрит колко, ведьмой:
— Знаю, ты не Маленков. От тебя не жди блинков… К вечеру мерина пряги.
— Ты чего, вправду на ём в лес? — уже откровенно дивится сосед.
— А что нам, пешкаря от волка бечь?
Дома Оля продолжает странности: кутает поросёнка в холстяную лоскутину, крупными стежками обшивает край, оставляя снаружи только мягкую щетинную морду с ушами.
Хрюка, спелёнутая, как дитя, покорно лежит под лавкой, сонливо мигая безбровым глазом.
В другую холстину бабка набивает бурой соломы и тоже её зашивает, делая подобие большой мягкой дыни, которую привязывает к длинной пеньке метров двадцати.
В довершенье связка поливается мерзкой свиной жижей, её Оля ещё при выборе поросёнка черпнула в цветную кока-кольскую баночку и принесла в рукавице.
— Гожий потаск, — довольно глядит старуха на вонючюю дыню, кинутую опять же под лавку, рядом с поросёнком в коконе.
Жухлые февральские сумерки приползли в урочный час, вместе с ними к косым воротам выползла упряжка. И мерин, и Юбилей имели сумрачный вид, оба подозревали издёвку над собой.
Петя принял от соседа ворсистые вожжи, а бабка — бердань и пять картечных зарядов. Ружьё тут же зарывается под свалявшееся, умятое сено, на самое дно саней.
Видя такое бабство, Юбилей раскрыл было рот, чтоб истребовать решительных объяснений.
Но поперхнулся словом, потому что тут Оля бросила в сани обе свои поделки, хрюкающий кокон и смрадную дынищу на верёвке, а потом без промедленья сказала мальчишке:
— Нукай, Петра!
И в полминуты диковинная эта карательная команда веретенцем скатилась в лес.
Широкая лесная дорога мерцала в свете луны, деловито смотрящей под каждый куст, сквозь каждую ветку. Оля привязала конец верёвки к саням, смахнула потаск на снег. Дыня бесшумно волочилась за упряжкой — словно какая-то съедобная тварюка следом бежит.
Оля потянула корявые пальцы и не глядя крутнула спелёнутую чушку за торчащее хрусткое ухо. Чушка с готовностью визгнула — будто на клаксон жиманули. Оля отпустила — свинёнок замолк. Удачный выбор, на всю ночь свежего крику хватит.
— Сворачивай к Карачовой, — приглушённым тоном кинула через спину бабка. — Кругами ездь, но на луну побольше правь, из-под ней бить сподручно.
Петька повернул в сторону Карачевского большака. Ехали неспешно. Лес то нависал с боков твёрдой скалою, то уходил, открывая пустые матовые поля.
Престарелый мерин не понимал, куда его гонят, и с досады пускал густые ветры. Свин под рукой голосил мерно и ровно, как пароходный сигнал в тумане.
Подросток разделял недоуменье мерина, однако помалкивал: Олю он уважает — во-первых, единственная родня, а во-вторых, Оля до корки читает старые газеты, приносимые Петькой, даже его любимый «Спорт-экспресс», так что с ней можно толковать хоть про Рональдо.
Уже ездили часа два, минули три или четыре мёртвых поля, поллеса уже было нанизано на призывный хрюк. Спящие сосны лениво загораживались от него хвойными ладонями, а больше никого он не тревожил, хоть бы ворон взлетел.
Оля, облокотясь о согнутые колени, сидела лицом назад и уж подумывала об обратной дороге и о мести Юбилея, когда из чёрной чащобы в лунный свет влетели сразу три дымчатые тени.
Вразмах неслись они за соломенным потаском, видя в нём отставшую от саней визгливую животину.
Старуха с охом выхватила из-под сена ружьё, всю поездку лежавшее там, чтоб не блеснуло до срока. Положив холодный скользкий ствол на колени, она вцелилась в среднего волка и жамкнула курок.
Берданка грохнула, вырвалась из рук и, вертясь в воздухе на ма-нер неуклюжего коромысла, хряпнула прикладом об дорогу. Заодно с нею ткнул потным рылом в снег и крайний волчара — выцеленный средний уцелел, Оля промахнулась в аккурат на метр.
Старый мерин трубно гикнул и, как глупый американский истребитель «Фантом» на форсаже, шально пронёс розвальни ещё с полверсты.
Воротились. Волк лежал в воротнике из шерсти и крови — пасть его была разворочена картечиной.
— Прибылой, — сказала бабка и пояснила: — Годовалый. Все трое молодые. Был бы один матёрой, они б нас так могли и не отпустить.
Подобрали валяющееся в двадцати метрах ружьё. Погрузили поджарую тёплую тушу с обмякшими, разваливающимися в стороны лапами и к полному счастию мерина прямиком ринулись домой.
— Ты с кем раньше охотилась? — спросил правнук, вздрагивая от холода и возбужденья.
— Ни с кем, впервой нонча. Десяти лет деда свого наслушалась, любил он эту забаву, со свинёнком волков бить. Что ты скажешь, вся жизнь прошла в иксах, а не забылось, глянь… Чушку мы под печкой выкормим. А у Юбилея перетягают, волчиков-то сколько стало…

ЕДА
Рассказ
Буфетчице Гале пришёл гроб из армии. Солдатик, сопровождавший «груз двести», дал от командира письмо со словами, что её сын геройски погиб при исполнении воинского долга. Галя, несмотря на запреты, упросила соседа вскрыть цинковую домовину и увидела, что кровинушка её лежит без единой царапинки, но весь сухой и чёрный.
Веснушчатый сопровождающий, перед которым буфетчица рухнула на колени, расплакался и сказал, что Ванюшка не погиб, а просто умер — умер от голода, отрезанный многодневным бураном на какой-то северной островной вахте, а потом забытый там на два месяца по причине непонятной армейской путаницы. Из десятка голодавших на острове первогодков Ванюшка оказался самым слабым, остальных сейчас откармливают в лазарете.
Галя отвыла своё и скоро снова приступила к работе. Была она женщиной простой и, как многие буфетчицы, в меру вороватой на пользу себе и службе. Съестному начальству всегда ведь нужна экономия, разные невинные обвесы, списания и недовложения, да и домой что-то нести надо, хоть Галя была и несемейная, всю молодость мать-одиночка, «одноночка» по уличному.
Работа в толкучей забегаловке известно какая. Шаромыжка вползёт за ста граммами, пальцами тряскими корку никак не ухватит, студент с копейкой щуплой тянется за бутербродом ржавым, потом бабка приезжая сельская одну-две килечки спросит да в уголку их и сосёт, чуть бумажку не оближет. Обычное дело, а у Гали судороги по сердцу.
Полгода, год проходит — чует буфетчица, неладно с ней. Подаёт салат какой-нибудь, а у самой к плечу холод катит, того гляди рука онемеет, разожмётся, блюдце книзу шмякнет. На жующих людей смотреть ей вовсе нет силы — выскочит в подсобку, слеза по глазу так и ударит.
А главное, стала Галя всем большие куски давать вместо малых. Оттого у неё начался недочёт и недочёт. А она то курсантам военным два кило конфет взвесит вместо одного, то школяру дорогущее пирожное вместо пирожка сунет.
Начальство видит — сильно беднягу смерть сына забрала. Перевели её от стойки подальше, на мойку. Но там Галя вовсе в несуразицу пошла.
Возле каждой харчевни всегда и без того разная бездомная живность постоянно бродит, а здесь через месяц заклубился такой псиный парад, что даже прохожие шарахаться стали. Облезлые бобики со всего квартала сюда сбежались, потому как Галя поминутно выходила на задний двор с объедками: «Собачки, собачки!» Бобики ненасытные друг друга от жадности за бока хавкают, а ожидая Галю, на людей наскакивают.
— Что ж ты устроила, Галечка? — мягко сказало начальство посудомойке. — Они уже наших едоков прямо у входа-выхода за штаны рвут.
— Есть всем надо. Все зло на свете от голода, — потупя взор, ответила женщина.
Что с такой сделаешь. Подумал-подумал заведующий, да потихоньку и сократил Галю под каким-то предлогом. Она и не противилась.
Стала она к тому времени совсем блаженной. Про сына не говорила, будто его и не было никогда на свете, только всё едящее, грызущее, глотающее мгновенно сдвигало ей мозги набок.
И Галю сразу били сердечные корчи, она шарила в кармане корку, пряник, семечку и кидала встреченной птичке, кошке и жалостливо смотрела, как, поспешно дёргая головой, эти тварюшки поглощали жидкие Галины крохи.
Но, Господи, сколько же вокруг открылось голодного… Казалось, все улицы, вся вода и весь воздух постоянно и настойчиво повторяли: «Еды, еды…». Тощий грач на ветке судорожно долбил гнилую морозную требуху, мышь, осмелев от отчаяния, тащила в щель пыльный обмылок.
Галя смотрела, вздыхала и потихоньку носила на рынок домашние вещи.
Вырученное шло на хлеб, хлеб шёл в первые встречные отверстые пасти. Давала Галя и людям.
Но они не брали. Один драный нищий с хриплым матом швырнул ломоть обратно.
— Нет, это не нищий, — радостно сказала себе Галя, подобрав краюху. — И это не голодный.
Она, маленькая, жухлая, как сухой чернослив, часто стояла у продуктовых витрин и лотков, ломящихся от сочной снеди, и светло, умиротворенно бормотала:
— Как хорошо, как много у людей хлебушка.
Покупатели, тётки, дядьки с озабоченными глазами, недоумённо смотрели, как Галя им улыбается, и проходили мимо, потому что она не просила, она только улыбалась.
Просить Гале было незачем. Она ничего не ела. Она просто не могла этого делать, не хотела. Кусок не шёл ей в горло. Её сразу выворачивало, потому что мимо дома в этот момент обязательно проползала какая-либо четвероногая рвань и, казалось, заглядывала в окно. Галя ела раз в неделю, через неохоту, ей почему-то хватало, больная сила держала её.
Крыльцо давно обсидели кошки, их уже тут прижилось десятка полтора, да ещё те собаки от харчевни быстро нашли Галин след и регулярно приходили ко двору, не скандаля с кошками, но всем этим неописуемым хороводом выводя из себя окрестное человечье поголовье.
Потому не удивительно, что однажды в дверь к Гале постучал участковый.
Он вошёл во двор, споткнулся о сухую искалеченную миску, переступил через валявшихся возле неё шавок и, обтираемый сразу пятью кошачьими хвостами, обозлился очень прочно. Хозяйка сидела, безучастно копаясь в тухлом месиве.
— Тут людям есть нечего, а ты псарню развела, — сказал с ходу милиционер.
Он работал недавно, посему истории Галиной не знал. Мундир на нём был скрипучий, а душа желала почтения.
Галя вытерла руки о передник и ничего не ответила, только улыбнулась — глупо и застыло, как улыбаются сумасшедшие.
— Чего лыбишься? Жалуются на тебя, нарушаешь.
Женщина, не вставая, потянулась и перекрестила его:
— А ты, деточка, справненький.
Участковый, малый и впрямь довольно упитанный, округлил глаз, будто конь на взбрыке:
— Чего!.. Общественный порядок, штраф!.. Антисанитария!..
Они одновременно обвели взглядом жилище. Кошки, казалось, тоже вслед за людьми удивлённо глянули на горки плесневелых корок по углам.
— Завтра вызову живодёров, пусть переловят тут всех, — сказал кошкам гость, направляясь к выходу.
Галя совсем по-старушечьи хлипнула и сказала ему в спину:
— Ты, деточка, постой, у меня чего есть…
Встала, торопливо шаркнула за шторку и через минуту вынесла что-то в тряпице, сунула участковому.
— Сынок мой перед службой карпика поймал и затаранил. Сколький год висит.
Милиционер развернул тряпку — внутри вместо сухого карпа лежал в жёлтом ломаном крошеве истлевший рыбий скелет.
Вконец оскорблённый, молодец плюнул, бросил карпа и вышел. Кошки прыснули с крыльца.
Галя, как когда-то после нищего, подобрала свой непринятый дар и горестно сказала:
— Всё зло на земле от сытостей…

Светлана Голубева

Родилась в Пскове, где окончила школу и Педагогический институт. Жила и работала в Белгороде. Автор трех книг и многочисленных публикаций в периодической печати, журналах и альманахах Москвы, Пскова, Белгорода и Орла. Член Союза писателей РФ.
В настоящее время живет в Орле.

 

 

Ангел

1

Серафим не умел летать, хотя имел вполне приличные крылья. Он был тяжёл для полёта. Из глины.
Жил себе, стоя на книжной полке и размышляя о превратностях судьбы.
«Вот штука, — думал он растерянно. — Я рождён ангелом, должен летать, но торчу на полке, и если взмою, то непременно разобьюсь в мелкие кусочки».
Или так: «Какой же я ангел, если не летаю? Так, страус или петух какой-нибудь».
Полка нависала над телевизором, и потому глиняный ангел порядочно знал о страусах, петухах и многом ещё.
Впрочем, грустные мысли о своём назначенье приходили всё реже. Ведь другие поделки: медведи, тигрята, аист с лебедем, стоявшие рядом, тоже не могли двигаться. Чувствовали они себя при этом вполне живыми, но молчали, и Серафиму стало совестно пенять на жизнь.
Вторая причина такая, что лучше б её не было.

2

Ангела задумала мама для шестилетней дочки. Обе долго мяли глину, сбрызгивали водой и совещались, кто какие части вылепит.
Решили ещё, что у него в руках закрепят тоненькую кондитерскую свечечку.
Потому Серафим был не совсем прав, считая, что его назначение летать. Его создавали светоносцем.

Он до мелочей помнил, как рождался. С той минуты, когда над скользким, мажущим руки, податливым комком произнесли слово-идею «ангел» и придумали ему имя.
Любой нажим пальца, отрез, обмахивание влажной кистью снаружи что-то прибавляли к его душе внутри. С каждым косновеньем она тончала и усложнялась. Оживала.
Память сперва отмечала только ощущенья: тут нажали, там отсекли, огладили. Когда Серафима принесли на подоконник сушиться, душа огляделась, вздохнула, проверяя, может ли жить сама по себе, и принялась впитывать из округи всё: вид вещей, звуки, свет. Сначала вблизи, потом дальше, насколько хватало просторов дома, окна, того, что за ним.
Душа ангела сразу стала взрослой. Она не только понимала, но и чувствовала услышанные слова.
А вот над сутью приходилось думать. Иногда так мучительно, что казалось, зеленовато-голубая глина вот-вот растрескается, обнажив душу, которая, полагал ангел, находится где-то в груди.

Вечерами Серафим разглядывал своё отражение в лиловеющем окне и мечтал о часе, когда создательницы возьмут гуашь, и он обретёт особость, единственность; как говорят в телевизоре, индивидуальность.
Он понравился бы себе облачно-белым с золотыми или синими каймами по крыльям и подолу. Впрочем, пурпур тоже смотрится неплохо…
Жданный день начался именно так, как виделось ангелу: мама с дочкой водрузили его на середину столика, принесли кисти с красками и принялись смешивать цвета.
«О, нет! – в ужасе закричал Серафим про себя. — Дамы, не надо золотить мне волосы и розовить крылья! Я похож на заурядного мещанского статуя!»
Бедный ангел… Его не слышали. Не видели слёз разочарованья. Он не мог даже закрыть от стыда лицо руками!
Через несколько минут тога омылась цветом печального рассвета, а волосы – омлетной желтизной. Последней каплей горя стал заключительный штрих: девочка накруглила ему на макушке оранжевый нимб!
— Зачем это? – спросила мама.
— У святых всегда бывает такой кружок.
Напоследок они вкрепили в ладони Серафима свечку.

Теперь ангел в лазоревом одеянии, с оранжевой лепёшкой на голове выставлен на самую центральную, как мишень, полку. Первые дни Серафим мучился от неловкости за свой вид, ему казалось, что все в комнате смотрят на него насмешливо или с жалостью.
Но время сгладило остроту мук.
Во-первых, ангел обнаружил, что никому нет дела до его наружности, да и до существования тоже. Мало ли фигурок намастерили хозяюшки.
Во-вторых, мама с дочкой гордились своими поделками, даже несуразными, отводя им в доме почётные места.
А в-третьих, всё-таки телевизор. Серафим не мог хорошенько видеть, что делается на экране, но слушал и запоминал. Скоро он приучил себя относиться к внешности философски.
Но если с апельсинным нимбом на яичной голове он вполне сжился, то с бесполезными крыльями смириться не мог. Из телепередач Серафим усвоил, что ангелам положено летать. По-другому не бывает. Другое значит растратить жизнь впустую. Будучи умным то ли от природы, то ли от невольного всезнайства, он подозревал, что ему грозит остаться нелепой безделкой, которую выбросят, едва девочка вырастет и поймёт, как смешны её первые творческие порывы.

Но если уж кончина в мусорном ведре неизбежна, то хорошо бы набраться смелости, подняться в воздух единый раз, а там и разбиться не страшно…
Этими мыслями он жил, слушая всячину из болтливого ящика и держа в ладонях свечной карандашик, но всё не мог отважиться на полёт.

3

Шло время. Ангел мудрел. Однажды он понял, что любит хозяек. Все фигурки, вылепленные руками этих двух чудачек, любили их.
Глиняные и пластилиновые медведи и аисты умилялись, глядя на занятия мамы с дочкой, отмечая, как девочка прибавила в росте, как глубоко начала мыслить и много уже умеет. В такие минуты игрушки походили на родителей, безмерно гордящихся своим единственным чадом.

Потом произошло нечто, заставившее Серафима окончательно забыть о себе. Ангел заметил, что у кроватки спящей девочки стала являться чёрная, горбатая фигура.
Она вплывала из темноты, садилась на постель и жадными, сверкучими, как у голодного волка, глазами разглядывала ребёнка.
Малышка начинала ворочаться и бормотать. Мама брала дочь за руку, трогала губами лоб, но старухи в изножье не замечала. Наутро ночная карга исчезала, а девочка задумывалась, мало играла. Глазки подёргивались печалью. После обеда она просилась лечь, хотя прежде спать днём не любила.
Серафим чуял тревогу, но не мог её объяснить. Ночью, когда непрошеная гостья, отделившись от затемнённого угла, снова бесшумно скользнула к кровати, ангел шепнул соседкам по полке:
— Видите?
— Ага. Нам кажется, эта старуха злая. Девочке от неё плохо.
— Похоже, нужна помощь.
Игрушки согласились. Правда, никто не знал, как защитить маленькую хозяйку.

4

Ещё две ночи приходила страшная незнакомка. Осмелела: подсаживалась ближе, прикладывала узловатые пальцы к груди и горлу малышки. Девочка металась, кашляла.
Жители окрестных полок и шкафчиков дружно шикали на старуху, но та не принимала их в расчёт. Глина её не интересовала, ей нужен был ребёнок. Она вскидывала костлявые руки, бормотала заклинанья, и от этого становилось жутко даже комнатной мебели.
Перед рассветом злая карга исчезала, прикрывшись широкими рукавами.
Но как только усталое за день солнце клонило голову, вечер-коршун обмахивал комнату влажными крыльями, пластал их, пикировал удлинившейся тенью на Серафимову полку.
— Ты со свечой? – спрашивал он ангела. — Светоносный, значит… Погоди, за мной явится ночь, а с ней — старуха с жёлтыми глазами. Они перепугают всех вас до смерти. Тебе известно, глиняный истукан, что ночь, болезнь и смерть — сёстры? Не придут ли они однажды вместе?
Слушая издёвки, Серафим крепко, словно меч, сжимал вверенную ему свечульку. Он походил на Божьего архистратига, но его душа дрожала.

5
Девочка заболела. Снадобья не помогали. Малышка лежала, закрыв глазки. От любого звука вздрагивала. Поэтому мама старалась всё делать бесшумно.
А игрушкам выносить тишину и бездвижие было невмоготу. Они страдали от невозможности защитить девочку и от ещё большей опасности, которая, им казалось, таится в грядущей безлунной ночи.
Вечером бедняжка впала в забытьё, чуть шевеля подсохшими корочками губ. Люстру выключили: свет раздражал больную. Вокруг ангела тотчас запорхали бархатные мотыльки из ночной свиты, трепеща крыльями над оранжевым нимбом.
— Берегись, ангел, — лепетали они тоненько. — Всякая беда ночью наливается силой неодолимой. Горе любому огоньку надежды. Чем обережёшь хозяюшку? Как поможешь в немощи? Ты, верно, ни летать, ни светить не умеешь.
Что Серафим мог ответить? Летать он действительно не умел, а про свет вовсе не думал…
Но теперь подумал! Что если б его свечечка горела? Это ведь не люстра, не обеспокоила бы ребёнка, но и ночь уже не была бы кромешной.

6

Изо всех сил ангел мысленно причитал (а ему казалось, кричал):
— Зажгите! Зажгите мою свечу!
Необъяснимым чутьём, которое есть только у детей, несчастная девочка услышала его мысли и посмотрела на полку.
— Мама, а почему Серафим не светит? Давай зажжём ему огонёк.
— Конечно, милая, — хозяйка кинулась в кухню за спичками с такой готовностью, словно это последнее средство помочь дочке.
И вот в ангельских белёных ладошках воссияло трепетное пламя. Оно мелко дрожало от неведомого дыханья иль дуновенья и грозило вот-вот погаснуть, но не гасло.
Девочка следила за лепестком света, то дрожко прыгавшим на черенке фитилька, то кланявшимся на все стороны, словно всемирно известный маг-чародей.
Старуха-болезнь, поднявшая над постелькой руки-крючья, отдёрнула их, сжав в кулаки.
— Эй, бабочки-мотыльки! Что-то слабо веете. Почему огонь не гаснет? – окликнула свиту.
Вокруг Серафима ещё суетливей зароились антрацитовые насекомые, но близко подлетать не смели.
Ангел напряг затёкшие крылья, пробуя шевельнуть ими, растопырить перья. На полку посыпалась глиняная пыль.
Распорхнулись вспугнутые приспешники зла и немощи. Полетели жаловаться кромешному величеству.
Рассердилась старуха, протянула к огоньку чёрные пальцы, приговаривая:
— Ты, ничтожный комок глины, настоящим ангелом себя возомнил?! А чудо сотворить можешь? Молчишь. Посмотрим, что тебе удастся, когда моя сестра-волчица придёт.
Серафим догадался, кого жуткая гостья зовёт сестрой, и от этой догадки пыль с крыльев посыпалась сильнее.
«Может, поскорее затушить свечу? Сронить на пол, да и дело с концом? Никого тогда та волчица не найдёт, может, девочки тоже», — подумалось ангелу, но только на миг. Он быстро взял себя в руки.
Нет, пламя гасить нельзя. Его хотела видеть больная девочка, хозяйка Серафима, его создательница. Так и светить ему отныне изо всех сил. Он же ангел.
7

Девочка изредка открывала глаза и смотрела на светящееся пятнышко. Серафим не умел, подобно настоящим ангелам, читать мысли, но верил, что луковичка его огонька помогает малышке бороться с болезнью.
Очередной раз мама измерила дочке температуру и покачала головой.
Обхватив свои плечи, она дважды прошлась по комнате и вдруг бросилась прямо к Серафиму.
Тот подумал за ним, но мамина рука метнулась рядом. Там, в колонне книг, стоял толстый исписанный ежедневник. Хозяйка раскрыла его, половчее поднесла к огоньку, чтобы прочесть.
Хрустя и пыля, ангел поднял свечу выше и подвинулся на край полки.
Женщина пробежала строчки, рывком листнула страницу, отчего пламенёк вздрогнул и заплясал бликами на стене. Зловещая гостья прянула от больной. «Ага!- возликовал ангел. – Могучее зло испугалось!»
Мама внесла чашку, принялась растирать горячее тельце приготовленной жидкостью. Девочка закричала. Серафим с удивлением услышал мамин шёпот: «Кричи, милая, кричи!»
Старуха спрятала ладони под мышки и хищно уставилась на ангела. Тот почувствовал, как огонь обжигает ему руки: свеча истаивала.
Карга-болезнь, расправив чёрный плащ, взялась обмахивать Серафима, боясь, однако, подойти ближе. Ночные страхи, неведомые тихие голоса выползли из углов, подступили к нему.
«Задуй свечу! Всё равно не устоять. Ангел, видишь ночную бездну? Она — покой. Поддайся ей, замри, усни. Не надо бороться, всё решится само». Шёпоты плотным змеиным шипением окружили ангела и сжимали кольцо медленно, чтоб как следует пронял ужас.
Не глядя под ноги, Серафим с трудом поворачивался в стороны, отпугивая чернильные щупальца, прикрывал огонёк крыльями, чтобы не задули раньше времени. Ему некогда было бояться.
Ночные страхи отшатывались от лучиков, от тускло озарённого личика девочки.
Последнее, что ангел успел увидеть, это как мама взяла полотенце и вытерла испарину на лбу ребёнка: температура снизилась. Девочка задышала ровно, легко. Белокурая прядка на виске свилась влажным колечком. Квадрат окна за шторами посветлел.
Пожалуй, пламя ещё не успело угаснуть, когда Серафим потерял твердь под ногами и полетел.

Ангел летел вниз, а телевизор мчался навстречу и в миг столкновения поддал в спину так, что больно затрещали крылья…

8

В рассветных лучах розовые пёрышки едва различимы. В них нет глиняной скованности и неуклюжести. Не нужно сверхангельской силы, чтобы распрямлять и складывать крылья. Вольно раскрывшись для полёта, они улавливали малейшие движения воздуха, легко взмахивали и парили с таким искусством, будто маленькому невидимому существу было сто лет; а между тем оно родилось недавно. Правда, уже во второй раз.
Маленький человечек сел на форточку лицом в квартиру, болтнул ножками и стал слушать разговор хозяев.
— Мама, помнишь, мы слепили ангелочка? — спросила малышка. – Где он?
— Разбился, дорогая. Не знаю, как получилось. Я только утром заметила на полу осколки.
— Жалко, — сказала девочка со слезами в голосе.
— Я собрала кусочки. Можно размочить и слепить нового, — утешила женщина. — Как только окрепнешь, мы этим займёмся.

«Вот оно что! — догадался крылатый невидимка, — А я-то думаю, почему вдруг полетел?! Был тяжёлым, то и дело сыпался пылью, скрипел и до ужаса боялся упасть. На самом деле разбиться не страшно, а летать гораздо приятнее, чем казалось. Однако, пора».
Он щёлкнул пальцами. Форточка отворилась, и легкокрылый порхнул наружу. На солнце прозрачный человечек просиял, собрался уже ринуться в воздушные потоки, но вернулся к окну и бережно затворил его. «Сквозняки», — подумал Серафим, а это был, конечно, он, вылупившийся из тяжёлой глиняной скорлупы. Как ангелу-новичку, ему поручалась охрана только одного семейства. Того, где недавно пошла на поправку его хозяйка.
Серафим сделал пируэт и помчался туда, откуда тянулись световые полосы – за изнизанное лучами облако.

Верблюд и змея
Пустыня.
Скупостью окрестностей она схожа с морем и как море очаровывает путника нежданной мыслью: за внешним однообразием — такие тайны, что коснувшись их, нельзя остаться прежним.
Сень вихрастых дубрав, пляски злаков, взволнованных ветрами, излечат мятежную душу, а барханы – нет; ими можно только заболеть. Заболеть навеки.
Песчаные серповидные холмы с наостро заточенными гребнями курятся тонкими струями пыли, а по склонам змеятся бороздки от эоловых грабель. Не верь видимому покою. Замри и узришь, как пустыня катит сыпучие волны. Барханы ползут вдоль ветров, волоча за собой дуговидные хвосты. Не мечтай вернуться в знакомое: всё переменится за время твоих странствий.
Пустыня кажется мёртвой – это и есть самый большой её обман. В ней — жизнь, играющая в прятки со смертью.
Из всех, кому знойные широты дом, лишь верблюду хватает сил терпеть их убийственные чары. Оттого несёт он маленькую голову высоко на гордой шее, полуприкрыв глаза, а в сливовых зрачках – тень колодезной прохлады.
Презирая снующих под копытами барханных насельников, он смотрит поверх, считает себя господином округи, нет-нет да и приговаривает какого-нибудь мелкого пустынника к небытию.

Верблюд наступил на змею. Она подняла печальные, полные боли глаза и спросила:
— Зачем давишь меня?
— По праву превосходства. Но так и быть, отпущу, если ты опровергнешь меня.
Змея тяжко шевельнула свободными членами, и согласилась. Какой у неё выбор?
— У меня мощные ноги. Одной я раздавлю десяток змей. А ты – слаба и презренна, – сказал верблюд, величаво воздев морду на лебяжьи изогнутой шее.
— Это так, — застонала змея.
— Я силён, несу тонны поклажи. Любой из моих бурдюков и свитков расплющит тебя в мгновенье. Ты же не поднимешь и тысячной доли их веса.
— Правда, — отвечала страдалица.
Верблюд продолжал:
— Тебя люди гонят отовсюду, даже из твоего дома, а я им — первый друг и помощник. За то берегут они меня пуще собственной жизни.
— И это верно.
— Потому долог мой век, — победно закончил верблюд.
Змея напряглась, вывернулась из-под мосластой ноги, прошептала:
— Нет, господин, твой век недолог.
И кратко поцеловала его повыше мозоли.
Верблюд упал на колени, освободив змею, и умер.
Та, изящно подталкивая фонтанчики песка себе на спину, зарылась поглубже, чтобы в покое прогреть увечное тело.

Сдувая с гребня бархана крупитчатый кварц, ветер тоненько затянул погребальный вокализ. Эта мелодия о том, как мало в здешних широтах значат представленья о себе, и как много требует жизнь, готовая в любую минуту покинуть тебя.

Цветы счастья

Растила мать двух сыновей. Дельные ребята, дружные, сердечные.
Гордилась она детьми, но любила не поровну. Старшего особо, младшему ничего от того чувства не перепадало.
Корила себя селянка, молилась, просила у бога прощенья за чёрствое сердце, а справиться с собой не могла.
Лишь приласкает мать мальчиков, так разлад в душе. Для старшего и ладонь мягче, и голос слаще. Малого по голове гладит, а сердце твёрдо, как камень.
Кто знает, догадывались ли братья о том, однако родительницу неизменно чтили.
Прошли годы, молодцы выросли. В селе на них не нарадуются. Матери за то уваженье, гордись, мол. Только чуралась вдова доброй молвы, ведь не носила в душе того, за что хвалят.
Случилось, заболел старший сын. Тает день ото дня. Брат с матерью чего только не делают, а тому хуже. Видно, грядёт неминучее. Тревожится мать, ночей не спит. Но однажды, намучившись, уснула.
Снится ей: стоит она на пороге, а к ней Матерь Божия спускается.
— Знаю твоё чаяние, — говорит. – Дошла до меня горячая мольба. Ступай в поле, найди ромашку, не простую, а с капелькой золота в серёдке. Положишь тот цветок сыну на грудь, тотчас выздоровеет твой любимец.
Женщина Заступнице поклонилась, проснулась и в дорогу засобиралась, а больного младшему доверила.
По лугам-покосам ходила, в глазок каждому цветочку заглядывала.
И нашла.
Домой точно на парусах летела, Богородицу славила. Внеслась в избу-то, коснулась цветочком груди сына, тот и задышал легко. Недели не прошло, как парень о недуге забыл.
Жить бы дальше, да вина с бедой опять ту семью отыскали. Второй сын слепнуть стал. Беспомощный, жалкий сделался, есть перестал и тоже с белым светом прощаться надумал.
Мать недолго собиралась. Старшего спасла, нешто младшего не подымет. Пошла такой же цветок искать. Помнила про золотую серёдку.
Окрестные поля, луга, поймы, суходолья обошла — ничего. «Так-то мне за чёрствую душу», — думает женщина. Рассердилась на себя и решила: «Всё окрест переверну, а спасенье добуду. Помогай, Мать-Богородица. Не себе – сыну прошу, он сызмала любовью обойдён». Почудился ей ответ: «Ищи. Что найдёшь, тем и утешишься».

Ходит, ходит женщина, каждую дернинку оглядывает. Нет нужного цветка.
Солнце печёт, ветер студит, дождь поливает. Дрогнет странница, слабеет, а без счастливой ромашки вернуться не хочет, подгоняет себя: «Сердца для сынка жалела, так хоть здоровье подарю». С той мыслью лесные поляны обошла, обочины дорог осмотрела, в болоте чуть не увязла. Сгорбилась, высохла, сил лишилась. Поняла мать, что не найдёт заветного цветка, сгинет, детей не увидев, перед младшим не повинившись. Повернула к дому.
С трудом достигла родных мест, село на взгорье увидела. Осталось луг перейти.
Вступила горемыка в знакомое пестроцветье, тут отчаянье ей подсказало: «Сорви простую ромашку. Обман, конечно, но вдруг он сыну дни продлит».
Сорвала, в дом приносит. Видит: лежит под окном на лавке меньшой сын, лицо в потолок поднял. Не видит – слышит, что мать пришла.
А та подбрела, на пол подле него опустилась. Цветок слепцу в руку вкладывает, говорит:
— Прости меня, сынок.
И заплакала от стыда да бессилья.
Случилось чудо. Прижал паренёк ромашку к глазам и свет увидел, а погодя мать с братом, утварь домашнюю.
— Ох, Господи, — причитает женщина, верить боится.
Сын обнял мать, целует лоб, глаза, руки.
— Ох, Господи, — произнесла она ещё раз и повалилась бездыханная.
Привиделась ей напоследок открытая дверь избы. Вдали Богородица будто плывёт над лугом. У матери старость тяжёлым мешком со спины сринулась. Вышла, помолодевшая, на крыльцо, а прямо пред ним поле ромашковое выстлалось. Ногам в них хорошо, мягко.
Пресвятая Дева к себе манит. Улыбнулась женщина, шагнула да оглянулась: стоят на пороге сыночки, машут.
— Прощай, матушка, в Божий путь.
Возрадовалось сердце, и пошла мать по цветам к Той, что звала её в выси светлые.

Как кот мышей воровству обучал

Было это так давно, что люди не помнят, а животные – не расскажут. Мыши тогда первыми тружениками считались. В полях жили, всякую маломальскую снедь в норки тащили, запасали на долгие зимы.
Зимы были не такие, как сейчас, и люди тоже. Знали цену труду, лишнее мусором не считали. Да и не было лишнего-то. А чтоб красть друг у друга – того не помышляли.
При людях, на подворье всегда животные жили. Коровы, лошади, овцы, куры, свиньи. Ну, и кот, конечно, куда ж без него. При доме, при печи хозяйской. Что уж там люди про него думали – не знаю, а он-то сам себя господином в избе чувствовал. Ходил вразвалочку, неспешно умывался лапкой, протяжно мурлыкал. Хозяйские дети его беспременно в свою компанию брали; он их сызмальства нянчил. За то и кормили. И неплохо, доложу я вам, кормили.
Только скучно коту жить стало. Решил он, что его работа по дому большей благодарности стоит. Стал потихоньку у людей еду таскать. И так в этом деле наловчился, что шибко захорошел: пухлый, рыжий, словно пирожок из печки. А уж артист — поискать.
Смотрят, бывало, на него с подозрением, а он бесхитростные глаза к небу поднимет, щёки-брылья к долу отвесит и вздохнёт — куда там иному лицедею.
Стало людям ясно: он это. Некому больше. И давно бы ему знатную трёпку устроили, но на месте за злым деянием захватить никак не могли.
Время шло. Хозяйские дети подросли, у хвостатого няньки работы совсем не стало. Жизнь поскучнела. Начал он в дальние неспешные прогулки каждый день отправляться.
Увидал однажды в поле мышей. Остановился поглядеть на их житьё. Потом говорит:
— Здорово, каторжники!
— Почему «каторжники»?- возмутились мыши.- Мы на себя работаем. Трудно летом – сытно зимой, знаешь?
— Кто ж спорит,- говорит кот. — Да только жизнь ваша беспросветная. Вы хоть останавливаетесь иногда? Хоть в глаза друг другу глянуть или на небо…
— Чего мы на небе-то не видали? Чай, зёрен там не насыпано. А в глаза нам смотреть нечего: мы все одинаковые, черноглазые.
— Жаль мне вас: лучшей жизни не видели.
— Да нешто есть она, лучше нашей-то?
— У меня, например. Ворую,- с гордостью сообщил им кот.
— Воруешь? Как?
— Беру, что плохо лежит, и в пищу употребляю.
— Да мы этак всю жизнь делаем,- облегчённо вздохнули трудяги. — Берём, что плохо в поле, в лесочке лежит, и в нору тянем.
-Стало быть, вам не привыкать,- ухмыляется хитрюга.- Пошли со мной в деревню, кто смелый.
У мышей в то время человек во врагах не числился, вот и пошли некоторые с котом.
Привёл он их к себе в дом. Гости с непривычки в кучку под печью сбились, озираются. А кот на лавку прыгнул, с неё – на стол, опрокинул кринку сметаны, слизывает. Удаль, значит, показывает. Ну, что ещё? Миску с сухим горохом опрокинул. Потом шматок сала на пол со стола слягнул — кушайте, мол, серость хвостатая.
Друзья подбирают, уже в азарт вошли, когда люди вернулись. Кота-то хозяин сразу в оборот взял: за загривок держит, мягкое место здоровенной, огрубелой ладонью охаживает. После уж на улицу выставил.
Серая братия в испуге под стеной, где дырочка в подпол была, стискалась. Как только усатый пакостник орать начал, они со страху вниз просыпались, мешочек с горохом да салом отнюдь не забыли. Посидели так-то, ни живы, ни мертвы, огляделись. А что? Место, хоть прохладное, но зимой не замёрзнешь. Картошки, моркови, свёклы вволю. Чего не поселиться? Другой раз, опять же, можно в избу слазить. Так и остались.
С тех пор повадились мыши в домах селиться. Воровством промышлять. Поднаторели в этом — людям житья не стало.
Рыжий-то прохвост через время опять к хозяевам в фавор попал, в избу вхож стал. Как узнал, что пока в изгнании был, приятели его воровскую науку уразумели и не худо зажили, обиделся и не упускал уже случая погонять их.
С того времени повелась вековечная война кошек-мышек. К слову сказать, украсть у хозяев чего съестного коты тоже не откажутся, только куда им до мышей.

Волшебные узоры

Когда-то в наших краях девушка жила. Олюшка.
Олюшками да Марьюшками у нас обыкновенных-то людей не звали. Вот и эта девушка в людях считалась не то что блаженная, а не в себе. Жизнь у неё трудно началась: рано сиротствовать пришлось, в нищете мыкаться. Мать, пока жива была, прясть, ткать да вышивать дочку научила. Померла – с тем и оставила. Ремеслом девочка от нужды спасалась. Поначалу не шибко хорошо выходило, но деревенские её жалели, заказы кое- на что делали.
Безотказная сиротка за всё бралась, но сама ничего не просила. Молчаливая — слова не вытащишь. Оттого и считали её особенной. В глаза не смеялись, Боже упаси, а уважать скоро стали. Зайди к ней в любое время – сидит за работой. Допоздна окошки светились.
Олюшка из дому редко выходила, а тут пропала. Ненадолго, правда, но то и удивительно. Вышло так…
Ткала она ночью соседке узорные рушнички. Глядит на свою работу и думает: «Ниточка к ниточке, за серой – красная, узор ткётся, тянется полотно. Так и жизнь…А какого цвета нитка моей судьбы? Что за узор из неё день за днём свивается? Посмотреть бы».
Девушка думает да работает, а в окошко полная луна светит. От света пегая пыль на дороге серебрится. И этот сверкающий путь до горизонта стелется, в луну упирается. Так на улице светло и спокойно, что захотелось Олюшке прогуляться.
Пошла. В том месте, где земля с небом встречаются, невысоко на сизом облачке женщина сидит, пряжу прядёт. Нить из её руки не на веретёнце мотается — на тысячу концов через облачную вату расходится, а дальше – не видно. Мастерица смотрит на девушку, работы не прерывает, говорит:
— Здравствуй, доченька.
— Здравствуйте, добрая женщина,- отвечает сиротка.- Не ошиблись ли вы? Родная-то моя матушка померла. Три года уж сравнялось.
— Знаю, милая. Все люди на земле отчасти мои дети. Я – Пряха Судьбы. Пряду нити судеб всех людей на белом свете. Я подбираю для них цвета и узоры на Вечной Полотне Жизни.
-И мою прядёшь?
-Пряду, пока ты живёшь.
-Можно мне твоё Вечное Полотно Жизни хоть одним глазком увидеть?
-Что же, можно,- женщина руку девушке протянула.
Та и взошла на облако.
Стали они подниматься над землёй. Реки, холмы, деревня вниз унеслись, дымкой затянулись — не разглядишь.
— Где же полотно-то?- не терпится Олюшке.
— Да вот оно,- говорит Пряха.
Приспустились: пелена небесной влаги разнялась, а на земле-то не леса с холмами, а узорная ткань выстлана. Такая красивая, что дух заходится. Любуется девушка, руками всплёскивает, ахает.
— Нравится?- спрашивает повелительница судеб.
— Ух, как нравится, тётенька! Ну и мастерица же вы!
Подлетели ближе: узоры отчётливей стали, полотно ещё красивее смотрится. Олюшка глаз отвести не может.
— Гляди хорошенько,- приговаривает Пряха.- Запоминай. Видишь в уголке цветок с жёлтым глазком? В прошлом году в реке мальчишечка славный утоп. Нитка его короткая, яркая, на глазок цветка пошла. Человека нет, а судьба моё полотно украсила. В центре завиток красный вроде пёрышка разглядела?
Девушка глазами поискала, нашла.
— Это судьба матушки твоей. Хороша ли?
Подняла бедняжка полные слёз глаза, не ответила.
— Расстроила я тебя… Давай возвращаться.
Поднялись они опять до туманной высоты, Пряха говорит:
— Не ругай меня, Олюшка. Многое в моей власти, да не всему я госпожа: делаю что велено, а не что вздумается. Твою ниточку не покажу: узор не закончен, но то, что видела, тебе хорошую службу сослужит.
Стали обратно опускаться, внизу снова открылись лес и речка с деревней.
Сошла сиротка, поблагодарила за раскрытую тайну, споткнулась и проснулась! Видит: сидит она у станочка. На дворе утро. Соседки в окна тревожно стучат. Хотели спросить, чего не открывала, да раздумали: не скажет.
С той поры люди приметили, что узоры у девушки шибко хороши выходят. Хоть коврик возьми, хоть рушничок. Бывало, такое соткёт или вышьет — глаз не отвести. Мастерицей звать стали. Слава о ней и по нашему краю, и по соседним много лет жар-птицей летала. Всю долгую жизнь изделия её выходили одно другого краше, затейливей и никогда не повторялись…
Теперь-то секреты искусного прядения и ткачества в наших краях утрачены. Как это вышло – кто скажет? Почему у мастерицы учениц не осталось – поди, дознайся. Такая, видно, была искусница, что равных за сотни лет не отыскалось.
Всем сердцем верю, что судьба нашей Олюшки на Великом Полотне Жизни яркой ниточкой в самый красивый узор легла.

Поэзия

Михаил Анищенко

Михаил Анищенко родился 9ноября 1950 года в Куйбышеве. Работал фрезеровщиком, слесарем, сторожем, журналистом, помощником главы администрации города Самара. Окончил литературный институт. Автор книг, изданных в Куйбышеве и Москве, публикаций в различных журналах.
Живет в Самаре.

 

* * *
Навалилась усталость…
За окошком темно.
Что прошло, что осталось?
Да не всё ли равно!

Что за страшная сила
И откуда, бог весть,
Нам с тобой подменила
Всё, что было и есть?

Мы не те и не эти
В нас клубится тоска.
И рождаются дети
С сединой на висках.

Тлеет Русь, словно ветошь,
Гаснет меч-кладенец…
И отцу не ответишь:
Наш ли Ржев наконец…

УТКИ

Вот что такое разлука,
Вот мне теперь каково!
Нет у меня даже звука,
Чтобы исторгнуть его.

Так вот – ни крика, ни стона.
Ночь, да костёр на Двине,
Где в перволедье затона
Утки вмерзают во сне.

Что же, озябший и грешный,
Водку не в силах допить,
Выйду на лёд не окрепший
Уток уснувших будить.

Пусть улетают до света,
Не потеряв и пера…
Пусть вспоминают поэта,
Пьющего водку с утра.

ТАШЛА

Мраком веяло с полей.
С приближеньем смерти –
Вылезали из щелей
Упыри и черти.

Стоны. Шорохи. Шаги.
Молнии без грома.
Взял я в руки сапоги
И ушел из дома.

Страшно, зябко на Руси
Каждому, кто грешный.
Где ты, Господи! Спаси
От тоски кромешной.

Сила вражья – хоть кричи.
Темень за душою.
Только вспыхнуло в ночи
Небо над Ташлою!

И воды волшебной круг
Под крестом спасенья…
Рассыпаются вокруг
Тени да виденья!

И восходит надо мной,
Над моей бедою
Церковь с мертвою водой
И с живой водою.

Утро. Озеро. Ташла.
Ни чертей, ни смерди.
Вот и жизнь моя прошла –
В двух шагах от смерти.

ШИНЕЛЬ

Когда по родине метель
Неслась, как сивка-бурка,
Я снял с Башмачкина шинель
В потемках Петербурга.
Была шинелька хороша,
Как раз – и мне, и внукам.
Но начинала в ней душа
Хождение по мукам.
Я вспоминаю с «ох» и «ух»
Ту страшную обновку.
Я зарубил в ней двух старух
И отнял Кистенёвку.
Шинель вела меня во тьму,
В капканы, в паутину.
Я в ней ходил топить Муму
И мучить Катерину.
Я в ней, на радость воронью,
Лежал в кровище немо.
Но пулей царскую семью
Потом спровадил в небо.
Я в ней любил дрова рубить
И петли вить на шее.
Мне страшно дальше говорить,
Но жить еще страшнее.
Над прахом вечного огня,
Над скрипом пыльной плахи,
Всё больше веруют в меня
Воры и патриархи!
Никто не знает на земле,
Кого когда раздели,
Что это я сижу в Кремле
В украденной шинели.

* * *
Календари, как фантики.
Обман – как океан.
Молчат шестидесятники
Во чреве дальних стран.

Молчат, молчат подвижники,
Как тени часовых;
И мирно спят булыжники
Московских мостовых.

И ты, мой Брут, над Сеною,
Весёлый и хмельной,
Живёшь и спишь с изменою,
Как с верною женой.

* * *
Я был печальным и неброским,
Я ненавидел «прыг» да «скок»
Не дай мне, бог, сравнений с Бродским,
Не дай-то, бог, не дай-то бог!

Стихов его чудесный выдел
Я вряд ли жизнью оплачу.
Он видел то, что я не видел
И то, что видеть не хочу.

Он, как туман, не верил точке,
И потому болтливость длил,
И боль земную на цепочке
Гулять под вечер выводил.

Он верил образам и формам,
Особым потчевал питьём,
Но пахли руки хлороформом
Марихуаной, забытьём.

И понимал я злей и резче,
Что дым клубится без огня,
Что как-то надо поберечься
От слёз троянского коня.

* * *
Наклонилась вишенка.
Смотрит и сопит.
Михаил Анищенко
Спит себе и спит.

День уже кончается.
Сына ищет мать.
А над ним качается
Божья благодать.

И звучит над кручами
Голос неземной:
«Это сын мой мученик,
Пьяный и босой».

И заходит солнышко
За гнилой умёт.
И всё так же матушка
Сына не найдёт.

Даром эта лишенка
Бродит по Руси.
Михаил Анищенко,
Господи, спаси…

* * *
Живу на грани истерии,
За гранью трезвого ума.
Мои награды, словно гири,
Моя известность, как тюрьма.

Хожу по саду туча тучей,
Про неизбывное пою.
Как одинокий Фёдор Тютчев,
Врагам руки не подаю.

Курю. Над вечностью зеваю.
Молюсь. Вздыхаю: «Боже мой!»
И рот беззубый прикрываю,
Привыкшей к этому рукой.

Не до стихов мне, не до прозы.
Но свято верует жена,
Что для меня сажает розы
Моя грядущая страна.

Она мне дарит ненароком
Надежды глупые, как сны,
И говорит со мной, как с Богом
Той самой завтрашней страны.

* * *
«Страшно?» — «Страшно».
«Больно?» — «Больно».
Содрогаются уста.
Словно чёрт на колокольне
Славит мёртвого Христа.

Я с постели встать не волен,
Я, как редька, весь раздряб
Боже! Боже! Я не воин!
Я всего лишь жалкий раб.

Я давно не жду успеха,
Не петли, не узелка.
У меня в душе прореха,
Как Шпицберген, велика.

За окном гудят метели,
Волки воют у моста.
Не могу я встать с постели
Ради мёртвого Христа.

На дороге, на окольной
В темноте таятся пси;
Чёрт звонит на колокольне…
Страшно, Господи, еси..

«Страшно?» — «Страшно!»
«Мерзко» — «Мерзко».
«Что же, милый, погляди».
«Это что?» — «Твоя повестка.
Распишись, и приходи».

* * *
Я сам себе теперь оплот.
А по реке земной печали
Моя страна плывёт, как плот,
Узлы и узы измочалив.

Всё злей и круче гребни волн,
Река сама себя вздымает.
Но самый главный плотогон
Реки совсем не понимает.

Он сам собой безмерно горд,
Но, не выдерживая качки,
Зачем-то масло льёт за борт,
И ставит крест на место мачты.

Река, как чёрная дыра,
И скалы, словно обелиски.
Но плотогон кричит: «Ура!»
И что-то шепчет по-английски.

Звучат команды невпопад,
И каждый вздох подобен стону.
И слишком близко водопад,
Чтоб дальше верить плотогону.

Последний слив. Водоворот.
Считайте жертвы поголовно…
Ещё чуть-чуть и жалкий плот
Река разделает на брёвна.

* * *
Опять на родине кержацкой
Я верен сказке в декабре.
Звезда горит, чтоб отражаться
В твоём серебряном ведре.

Но за пределом доброй сказки
В ночном собачьем скулеже
Мороз и снег снимают маски
С избушек, умерших уже.

Плывёт луна долиной древней
И, позолоченный луной,
Один дымок над всей деревней
Стоит, как тополь ледяной.

И ты идёшь чужой и строгой,
Про маму думаешь и про…
Молчи! И памяти не трогай,
Где плачет худо, как добро.

* * *
Выйду в двенадцать с лопатой во двор.
Снег разбросаю и вправо, и влево.
Снежная баба с помойным ведром,
Здравствуй забытая мной королева!

Даром даны нам сугробы любви.
Что же, родная, в отсутствие Бога,
Буду я плакать в ладони твои,
Чтобы обоим согреться немного.

Выпьем шампанского над городьбой,
Над неподвижным безмолвием нети…
Вот и остались одни мы с тобой
В этой селе и на этой планете.

Я ВОДУ НОШУ

Я воду ношу, раздвигая сугробы.
Мне воду носить все трудней и трудней.
Но как бы ни стало и ни было что бы,
Я буду носить ее милой моей.
Река холоднее небесного одра.
Я прорубь рублю от зари до зари.
Бери, моя радость, хрустальные ведра,
Хрусти леденцами, стирай и вари.
Уйду от сугроба, дойду до сугроба,
Три раза позволю себе покурить.
Я воду ношу – до порога, до гроба,
А дальше не знаю, кто будут носить.
А дальше – вот в том-то и смертная мука,
Увижу ли, как ты одна в январе
Стоишь над рекой, как любовь и разлука,
Забыв, что вода замерзает в ведре…
Но это еще не теперь, и дорога
Протоптана мною в снегу и во мгле…
И смотрит Господь удивленно и строго,
И знает, зачем я живу на Земле.

* * *
Поэты, странники, скитальцы,
Всю жизнь, где таял вечный мрак,
Мы были равные – как пальцы,
Страною сжатые в кулак.

Но за чертою «или-или»,
Где и числа потерям несть,
Нам, словно книгу, подменили
Страну, историю и честь.

И там, где вечные паяцы
Победой пирровой горды,
Кричат отрубленные пальцы
И запечатанные рты.

И я кричу в ночи: «Родные!
В разливе морока и тьмы,
Вот эти – жалкие и злые,
Неужто это тоже мы?»

Бредут по родине скитальцы,
Глотая вечный русский мрак…
Но растопыренные пальцы
Уже не сложатся в кулак.

Александр Лисняк

Родился 12 августа 1948 года в Лискинском районе Воронежской области, в совхозе 2я Пятилетка. Окончил дирижерско-хоровое отделение Воронежского культпросветучилища и Воронежский государственный университет.
С 1973 года работал в газетах (от корреспондента до редактора),  и восемнадцать лет (до 1999 года) в аппарате Воронежской писательской организации.  Публикуется с 1964 года в различных газетах и журналах таких как: «Москва», «Молодая гвардия», Запорожская Сечь», «Всерусский собор», автор многих книг стихов и прозы, член Союза писателей СССР и РФ, создатель и руководитель писательской секции «Профи». Живет в Воронеже.


ЧЕРНАЯ ДЫРА ИЛИ ПРИШЕСТВИЕ ХАМА

(лироироническая поэма)

Посвящение
Житель России, страны виртуальнее собственных мифов,
Верящий в Щучьи веленья, презревший пророков и разум,
Ныне тебе посвящаю трагедию пошлым хореем,
Ибо читать тебе вредно занудные, длинные строки,
Даже случись вдруг – взалкаешь душою ты знаков печатных!

Вонми к тебе обращенное слово печали и гнева
За поругание смысла на землях когда-то эдемских.
Се не призыв мой к немедленным действиям славного мужа,
Дров наломавшего ранее много на десять столетий –
Это раденье, чтоб вечный досуг и бесценный твой скрасить…

Вступление
По полынному настою,
По разливам чабреца
Шли мы полночью густою –
Не видать вблизи лица.
Хоть легохонько,
Хоть грубо
В темноте спрямляли путь –
Попадали губы в губы,
Натыкалась грудь на грудь.
По любви ли,
По завету –
Ничего не пропадет:
Темнота выводит к свету,
Грех к раскаянью ведет.
Так и шли напропалую,
Отсекая мысли влет,
Отдавая поцелую
Жар крови и сердца мед.
У воды
За темным терном
Мы закончили игру.
И узрели в небе черном
Очень черную дыру…
А в нее летят эпохи,
Люди, земли и моря…
Знать дела на свете плохи.
Откровенно говоря,
Все мы около обапол,
Но летали, сяк ли так:
Кто во сне,
Кто с печки на пол,
Кто-то с крыши на чердак.
Но чтоб так, навек, со свистом
Вылетать в пустой овал!..
Видно связан он с Нечистым
Этот черный виртуал.
Мы пред странным «монитором»
Возлегли на берегу.
Что открылось нашим взорам –
Расскажу я как смогу…

Родословная Героя
А поднял всю эту пену
Или смерч, всего скорей,
Фауст, выдернув Елену
Из анклава Матерей.*
Ох,
Красотки там не кротки –
Все по генам от небес.
И рванули сумасбродки
К нам на поиски чудес.
Материна* за Еленой
Увязалась втихаря,
Сокровенна как Селена
И прекрасна как заря.
Ну а Дамам в жизни личной
Что у нас важней всего?..
Только словом неприличным
Не унизим мы Его.
Да еще продленье рода
Волновало древних Дам.
И пошли, не зная брода,
Блудом по земным родам.
Не таясь ворвались Дамы
В наш размеренный мирок,
Замесив Любовь со Срамом,
Спутав подвиг и порок.
Страсть, любовь, люли-малина!..
Кувыркается за двух
Молодая Материна –
Секс-станок и блуда Дух.
Сладкий орган отдавала,
Как последнее «прости».
Но партнеров было мало
Чтобы плод произвести.
С ней сопели в страсти лютой,
Содрогаясь в свой черед,
От Мамая до Малюты…
И другой дурной народ.
Степка Разин шмыгал крысой
Между ног, как меж стропил.
Даже сифилитик лысый
Смрадным семенем кропил.
Собиралось семя в лоно,
Как в помойное ведро.
Наконец,
Во время оно
Поразило цель ядро.
Всё:
От воровства до лени,
От вождя и дурака
Плод впитал из поколений
По законам ДеэНКа.
Коль одна беда в ворота –
От другой уйдешь едва ль.
Плод поборница Эрота
Носит год
И носит два,
Но не может разродиться.
Плод растет как божий страх.
Толи рожки,
Толь копытца
Зацепились в ливерах.
Толь железными локтями
Упирается «атлет».
Разодрав утробу маме,
В тридцать три явился в свет.
Опроставшись, загудела
Дыркой черной пустота –
Место адова придела,
Суть – Широкие врата…

Пришествие первое

Мы язычники от Бога,
Мы к иконе – с ворожбой.
И в приметы верим строго:
Чур, с молитвой на разбой.
Девять, три, двенадцать, восемь,
Семь, тринадцать, тридцать три…
Где не сеяли мы косим –
Нимб снаружи,
Бес внутри.
Ждем пришествий,
Ждем явлений
В жизни низкой и пустой…
Вот опять явился гений
В этнос,
Словно на постой.
Глазки – шильцами сквозь щелки.
Лобик, словно круг тесьмы.
Словно ягодицы щеки
Над бородкой Духа тьмы.
Но зато – стальные локти!
А апломб как выпирал!..
Встали люди:
«Ах-ти, ох-ти,
По приметам – Енерал!»
И забыв дорогу к Храму,
Сроду скорые блажить,
Стали блуду, стали Хаму,
«Оприметчиво» служить.
Он железными локтями –
Маньку в гриву,
Ваньку в хвост!
Но особыми путями
Шел к желанному прохвост:
Сын достойный Материны,
Не жалел мужицких сил –
От копенки до перины
С женским полом оросил.
Старушенций, что при власти,
Крокодилок при деньгах
Козырной и всякой масти
Покрывал на риск и страх.
И добился же зараза –
Стал и славен и богат.
В доме даже унитазы:
То хрусталь,
А то агат.
Знаний лаврами увитый
Вождь, ученый и поэт –
Половина алфавита,
Восемь сбоку, ваших нет…
Дамам всем поставил меты.
Но еще тревожит зуд!
Перешел он на предметы,
Даже если не ползут…
Над землей гудит утроба,
Скука в сердце, как в пургу.
Сталевара, хлебороба
Под себя согнул в дугу.
Депутатов всех до чиста
(нету дыма без огня).
Начинал он с коммуниста –
Тот почти ему родня.
Либерала – многократно.
Олигарха отодрал…
Так оттрахал демократа –
Посмеялся либерал.
Очень даже гениально
Он прошелся по Верхам.
И уже вполне легально
Главным стал в державе Хам.

Пришествие второе

Имя носит и шалава
И тем паче – если Знать!
Раз тщеславен, значит Слава
Будем мы героя звать.
Обдетились, обтрепались –
Опостылел дамский круг…
Лишь один предмет на зависть,
Это – молодость подруг.
Глазки строят очень робко.
Спинка ровно.
Стан высок.
Пальцем ткни легонько в попку,
Как из вишни брызнет сок.
К той поре (опять примета)
Сколь ни родят, ё моё! –
Пацанов почти что нету,
И что есть – полубабьё.
Все под юбкой мамок в схроне
Вырастали как-нибудь:
Ни к труду, ни к обороне,
Ни наяду ущипнуть…
А морковку ли, салями
Не желаем и врагам:
И ложатся штабелями
Девы к Славиным ногам.
Слава парень не фригидный,
Внешне тоже не отстой.
Да к тому ж политик видный,
И лопатник не пустой.
Миф о нем умело создан
(при старанье тех же фей):
Он писатель – русский Лондон
И поэт – родной Орфей.
Мамы в горе на диване:
Заполняет нишу Next
И у всех образованье
Высший класс – перпетуум-секс.
А одну забыть не может:
Лет пятнадцать мелкоте,
Но дает –
Мороз по коже.
Это вам не мамы те.
Смело, яростно, с надрывом
Скачет словно на метле.
Сутки с ней без перерыва
В пекле,
В ядерном котле…
Как-то в сумочке у стервы
Слава фото взял и…ах! –
Слава там с женою первой
И дочуркой на руках.
— Это кто?
— Так это ж мама
И отец. Он бросил нас…
«Не смутился Хам ни грамма,
Усмехнулся: «Вот те раз…».
Над землей ревет утроба.
Ничего нас не спасет –
От рожденья и до гроба
Нас
Утробою несет.
Всё вперед,
Без поворота,
Как в бесовском кураже.
Где-то Тесные ворота
Проскочили мы уже…
Слава к ним послал приветов,
Да зарвавшись, сгоряча,
И Толстых и даже Фетов
Мимоходом развенчал.
Всем, сражавшимся с пороком,
Кто Любовь как знамя нес,
Патриархам и пророкам
Ненароком сделал нос.
Где кнутом,
А где и лаской
Он родной в любой семье.
Нацепив значок на лацкан,
Главным стал на всей Земле.

Пришествие тридцать третье

Съела ржа к любви ключи,
Позолота облетела.
Всю фантазию включи,
Не догонишь – было ль тело!
Есть один маршрут старинный
И один на всех вокзал.
Впрочем, путь я Материны
К материнству обсказал.
По «гадюшникам» бичевым
Покрутилась как юла.
Знаменитой Пугачевой
За Емелькой побыла.
Сласти всем по полной таксе
Отмеряла без обид.
В сутки Максиков до макси…
А утроба вновь свербит.
Все шагренестее кожа,
Все бесцветнее зрачки –
Но моложе и моложе
С Материной мужички.
Дева древнего закала,
Ни в вожжах, ни под уздой,
На парадах звезд сверкала
Самой крупною звездой.
За Распутиным – распутной,
За путевым – путевой…
Но несносней с каждым утром
Ей родной утробы вой.
Посреди ее делишек
Есть такая срамота:
Докатилась до детишек.
А потом
И до скота.
Древнегреческие шашни,
Первобытнейшая муть.
Да и это день вчерашний.
Чем еще б дыру заткнуть?
Водит воющая бездна
Виртуалом между звезд.
Тут и он,
Герой любезный,
Спесь со славою внахлест.
А за ним,
Как за кометой
Хвост
Из дочек дочерей.
Перед жуткой сцепкой этой
Слабосилен мой хорей.
Слизекожие уродцы,
Членогубые тельцы,
Чад из всех отверстий вьется,
Кровоточат в ряд сосцы…
Упиваясь грязной кровью,
Ор подъемля, как в аду,
«Занимаются любовью»
Беспрерывно на ходу.
Воздымают к звездам Хама
На присосочных руках…
Возжелала Хама Дама
Так, что сердце в пух и прах!
Он одежду прочь отринул,
И метнулся в черный лаз.
Закричала Материна
В смертной жажде новых ласк.
Не узнала сына мама,
Цикл народов завершив.
И закрылась панорама,
Кровью млечный путь прошив.

Заключение
В небо брызнув соком алым,
Встал рассвет в мерцанье рос.
Рядом ты спала устало –
Бедра пышные вразброс.
На сосок с воды беспечно
Залетела стрекоза.
Гомонила в небе млечном
Затихавшая гроза.
Под терновник просочился
Доном дышащий озноб.
Ничему не научился
Я за ночь, гордец и сноб.
На тебя глядел в остуде:
«И чего нашел я в ней?!
Мне бы чуть побольше груди,
Да и ножки постройней».
Разбудить бы это чудо,
Да всплыла проблемка тут:
Позабыл – взялась откуда?
Мне бы вспомнить – как зовут?
Вспомнить – кто мы!
Вспомнить – где мы!
Вспомнить Честь, что не в чести!
Душу грешную спасти,
Возопив в закрытье темы
Слезно: Господи, прости!!!

Эпилог
Житель России, к тебе обращаюсь в конце сочиненья
Не потому, что подумал вдруг – ты прочитал всю поэму.
С дуба не падал я, знаю – уж если берешься за что-то –
Только с конца. Вот поэтому, мудрый и хитрый читатель,
Ждал тебя здесь и в конце обхитрил я тебя наконец-то.

Но не грусти, мне еще отомстишь очень скоро сторицей –
Ты не прочтешь ни строки до конца своей жизни высокой!
Плакали Буквы и Хамы, Елены и все Материны,
Бездны ревущие, Люди, Уродцы и Черные Дыры –
Их не почтишь никогда ты вниманьем своим драгоценным!

Декабрь 2011

* По Гете, область Ада, где обитали красавицы божественного происхождения. Именно из страны Матерей вызвал Фауст дух Елены Прекрасной, дочери Зевса и Леды. Впервые Елена была похищена в десять лет Тезеем. Впоследствии жена многих других мужчин, в том числе Менелая, Париса, брата Париса после его смерти, виновница Троянской войны.
* Дух блуда, языческая дочь Земли, как Марина дочь Моря.

На детской площадке

Михаил Гусаров, родился в 1941 году, окончил Новочеркасское суворовское училище и Литературный институт им. Горького. Экс-секретарь правления Союза писателей РСФСР, организатор Фонда славянской письменности и культуры, лауреат литературных премий.
Автор многих книг для взрослых и детей, из которых «Аминь» три издания, «Колоколики», «Праздничные загадалки» выходили по благословению Патриарха Московского и всея Руси Алексия II.
Живет в Москве.

ВАРЕЖКИ

Быстро дождик грозовой
прошумел над головой.
Вновь пахнул медовым летом
тихий, тёплый ветерок.
Он на дождике на этом
совершенно не промок.

Рядом с мамой на терраске
Ваня спит-сопит в коляске.
Сон ему волшебный снится:
у мамулечки в руках
над клубком порхают спицы,
словно птички в облаках.

Это для Иванушки
вяжет мама варежки,
чтоб зимой в любой мороз
ни единый пальчик
у сыночка не замёрз…

Подал голос мальчик.
Маме было невдомёк,
что давно не спит сынок.
Вот на петельке последней
затянула узелок.
Обе варежки готовы –
и пушисты, и пуховы.

Завершила мама дело,
Ване варежки надела.
Вновь Иванушка затих
и снимать не хочет их.

ЗИМНЯЯ ВЕСНА

За окном блестит пороша.
Сквозь морозное стекло
в снежный мир глядит Матрёша.
Ей не зябко, ей тепло.
Папа – рядом, мама – рядом.
Все в Матрёнку влюблены:
согревают дочку взглядом…
И журчит по дому ладом
жизнь в предчувствии весны.

Пусть морозы, пусть пороши.
Зимний месяц – их пора.
Но, однако, у Матрёши
есть волшебница-сестра.
Отошла она в сторонку,
улыбнулась на Матрёнку.
Свой большой альбом взяла,
с ним присела у стола.

На губах у Дарьюшки –
песенки-сударушки.
А в руках у Дашеньки
порхают карандашики:
жёлтый, розовый, зелёный,
синий, красный, голубой…

Липки, кустики и клёны,
незабудки и пионы
дом заполнили собой.
И летят с листа к сестричке
мотыльки, шмели и птички.

За окном – мороз, пороша.
Удивляется Матрёша,
улыбается она:
к ней зимой пришла весна.

СТАРШИЙ БРАТ

Ване – годик,
Феде – семь.
Он уже большой совсем:
свой букварь, другие книжки
сам читает вслух братишке.

А ещё он любит сказки
на бумаге рисовать.
Вместе с мамочкой в коляске
возит Ваню погулять.

В доме с братьями живёт
очень мудрый рыжий кот.
Если мама занята,
Фёдор кормит сам кота.

Кот доволен:
он урчит.
Ваня смотрит и молчит.
Хоть Ивану только год,
но его боится кот:
не подходит к Ване близко,
чтобы тот его не тискал.

По глазам братишки видно:
Ване горько и обидно.
И приходится опять
Феде брата утешать:
Надувает для игры
он воздушные шары.

Ваня весел – Федя рад.
Настоящий старший брат!

СТАРШИЙ СЫН

В том, что Ваня младший брат,
он совсем не виноват.
В том, что Федя старший брат,
тоже он не виноват.
В доме белкой скачет мама:
кухня, стирка, пылесос…
Старшим братом, скажем прямо,
очень трудно быть всерьёз.

Надо младшему братишке
объяснять картинки в книжке:
«Вот – лошадка… Вот – арбуз…»
А случись пипи-конфуз —
поменять ему штанишки,
чтобы мамочка могла
делать все свои дела.

Чтобы Ваня рос хорошим
и на Фёдора похожим,
надо братика любить,
не капризничать, не ныть,
а во всём примером быть.
Сам хотя и непоседа,
понимает Федя это.
Нравится — не нравится,
он вовсю старается.

Перед сном и по утрам
молится усердно.
Маму с братом водит в храм
Фёдор-непоседа.
И, наверно, потому
быть не крохой слабой
помогает Бог ему –
в радость маме с папой.

Надо Ванечке стараться
походить во всём на братца.
Им гордятся папа с мамой:
жить легко и просто с ним,
потому что Федя – самый
лучший в мире старший сын.

ЦАРЬ-ДЕВИЦА

Золотится рожью поле.
А за полюшком – луга…
Солнца – вволю, неба – вволю,
в небе птицы-облака.

Дочку крестную Матрёну
усадив среди цветов,
не веночек, а корону
ей плету из васильков.

Васильки ложатся пышно…
Хороша корона вышла!

А в неё с Матрёной вместе
из колосьев мы вплели
золотистый тёплый крестик —
слава небу от земли!

Дочь корону оглядела
и на голову надела.

Чуду целый мир дивится:
стихли птахи, замер луг…
Где Матрёна? Царь-девица
на лугу явилась вдруг.

Ликбез

Протоиерей Алексий Лисняк
Член союза писателей РФ, член секции «Профи», родился в 1975 году в городе Эртиль Воронежской области. Автор книг прозы «Зимнее тепло», «Праздник жизни», «Бананы на березе» и др, наш рекордсмен по публикациям в литературных журналах страны – за минувший год: «Наш современник», «Сибирские огни», «Бельские просторы» (Лауреат года) и др.
Живет в селе Орлово Воронежской области.

Остынь, творец духовных виршей!

В детстве мне посчастливилось стать свидетелем одной любопытной сценки.
В редакцию заводской многотиражки явился молодой поэт. Он принес рукописи своих стихов. Заявил, что по ночам его посещает вдохновение. Спать в такие моменты он не может и работает, работает… корпит… Поэт предложил редактору рукописи своих стихов о Родине. Тот внимательно прочел первый лист, затем – быстрее – второй. Следом, мельком взглянул на прочие страницы и обратился к автору:
– Скажите, а вы действительно в этом уверены? Ну, вот в этом? – и процитировал его четверостишье:

Моя ты Родина большая,
Тебя вовек мне не обнять!
Но хоть ты и такая большая,
Я постараюсь все ж обнять.

Автор, услышав свое творчество из уст руководителя газеты, просиял:
– Конечно, уверен! Патриотическая тема – моя любимая!
Редактор поинтересовался, не читал ли автор патриотических стихов, например, Есенина или Волошина. На это писатель заявил, что читать ему некогда, он ведь на заводе работает. Редактор в ответ многозначительно промолчал, немного погрустнел и заключил, что публиковать эти опусы он не станет. Поэт насупился, сжал кулаки и гневно заявил, что в этой редакции сидят враги, которые ненавидят Родину. И, уходя, добавил, что так он этого не оставит и будет жаловаться в райком на весь коллектив многотиражки. За их заскорузлую ненависть к… патриотам.
Отчего-то эта сценка вспоминается мне все чаще и чаще. Случай почти анекдотичный. Как знаменитое «чукча не читатель, чукча – писатель»? Так вот наша современность подобными писателями изобилует. Жаль, что читателями – не очень. Масло в бушующий «писательский» огонь подливает и долгожданная свобода печати. Если раньше редактор мог осмелиться не пачкать высокое чувство советского патриотизма ляпами дилетанта из формовочного цеха, то сейчас терпимость редакторов, лояльность к бездарности и пошлости заставляют читателей стискивать зубы и терпеть когда графоманы прикасаются своими тупыми перьями к теме духовности, церковности и к тому же патриотизму.
Несмотря на то, что по всей стране почти развалились литературные консультации, учиться литературе все равно возможно. А уж если ты решился заняться творчеством, то учиться просто необходимо. Учиться, читая мастеров, исследуя их произведения. Советская и русская литература имеют богатейший опыт профессионального искусства. И часто стихи поэтов, не считающиеся духовными, являются куда как духовнее творчества православных рифмоплетов. Достаточно открыть томик стихов нашего земляка Жигулина, прочесть его «Воронеж, Родина, любовь» – и сразу станет понятно, что эти стихи гораздо православнее и патриотичнее многих, которые позиционируются как православные и патриотичные. Читать, наслаждаться творчеством поэтов двадцатого века – это удовольствие! Православные поэты, попробуйте, сами убедитесь. В нашей литературе есть Кедрин, Заболоцкий, Гумилёв, Твардовский, Рубцов, Кузнецов, Прасолов…
Представляете, каково бывает недоумение человека, который любит творчество перечисленных поэтов, читать такое:

Пока я жив, сияй, лампада,
Свети во мрак земного зла,
Твой свет – скорбям моим отрада –
Укажет путь в чертог Добра.

Это опубликовано в одной современной православной газете, в одной из многих. Автор получил отраду для своих скорбей, они стали радостнее. И ладно бы, но отчего-то вспомнилась коллекция рифм нашего известного сатирика: ботинки – полуботинки, брат – двоюродный брат, пятьдесят рублей – восемьдесят рублей. Такого духовного поэта даже пародировать не надо, он сам себя пародирует. Его стихи можно читать со сцены, объявив залу, что начинается вечер пародии на духовную литературу. Зрители будут в восторге.

Стихотворение про лампаду продолжается:

Ты путеводною звездою
Ведешь хребтами скал земли,
Согрев живящей теплотою
Холодный мрак немой души.

Покойный ныне писатель-пародист Александр Иванов однажды сострил:

…И я шепчу
дрожащие губами:
Велик могучим
русский языка!

(Живи Иванов сейчас, он бы остался без работы – авторы пишут и издают не стихи, а всё больше готовые смешные пародии). Возможно, что поэт-лампадочник уже дорос в своем творчестве до альпинизма по «хребтам скал земли», возможно, следуя его логике, он и в гастроном ходит «бордюрами тротуаров квартала», однако ему все равно полезно было бы поучиться ну хотя бы у поэта Цветика из «Приключений Незнайки». Помнится, его лит консультация сотворила с Незнайкой настоящие чудеса. Незнайка тогда уяснил элементарный урок о том, что такое рифма: книжка – шишка, печка – свечка. Во всяком случае, его стишки про соседей выглядят куда как эстетичнее и профессиональнее творчества многих наших «духовных» писак. Урок Цветика показал Незнайке, что нельзя считать рифмой словосочетание «палка – селедка», хотя и оканчиваются эти слова одинаковыми буквами. Впрочем, «земли – души» это ведь из других, возвышенных сфер… И что? Элементарные правила стихосложения там уже не властны? Так или иначе, но мне жаль, что книга замечательного детского писателя Николая Носова не досталась этому смешному автору в свое время, и человек вошел в возраст вовсе без чувства прекрасного.
Вообще, воспитанию в современных детях чувства прекрасного, умения ценить настоящее творчество нужно уделить особое внимание. Мое поколение в этом плане счастливое. Для нас издавались стихи Сергея Михалкова, Льва Кузьмина, Агнии Барто, Самуила Маршака и прочих грамотных соотечественников. О них, разумеется, не говорилось, что они православные, что их поэзия духовна. Однако уроки их литературы воспитали не один десяток значимых православных фигур современности. Какими же стихами воспитываются современные малыши? Чтобы ответить на этот вопрос открываю первую попавшуюся центральную православную газету. Рубрика «Детский уголок». Цитирую фрагмент:

У него такие глазки,
Словно звездочки в ночи,
У него такие губки,
Словно розы лепестки.

Мама-поэтесса так пишет о своем ребенке. Пошло? Нет. Скорее страшно. Пошло – это «любовь – кровь – вновь – бровь – морковь». А данные строки не подлежат, на мой взгляд, никакой классификации, потому что здесь нет ни творчества, ни тем паче искусства. Но одни люди это печатают, а другие-то — читают. И читают детям! Вместо Пушкина и Бажова, вместо Носова и Линдгрен, вместо Заходера и Барто! Естественно, что ребенок вырастет с искаженным чувством прекрасного. Впрочем, возможно ведь, что где-то в подсознании у этой поэтессы всё-таки живёт любовь к своему ребенку. И в семье этой писательницы действует старая мудрость:

Кропает для детей стишочки,
Печет их – за строкой строка.
Но собственным сынку и дочке
Читает только Маршака.

С исчезновением былого могущества Союза советских писателей всякий, кто научился держать в руках шариковую ручку, может высказываться в литературных масштабах. А нужно ли это? Ведь на фоне современных признанных духовных литераторов подобное творчество видится убожеством, грязью, мерзостью. Не верите? Попробуйте прочесть хотя бы приведенные отрывки после духовных стихов Михаила Гусарова или Веры Часовских, после прозы Ивана Шмелёва или Ярослава Шипова — убедитесь.
Православие – это даже не советский патриотизм. Эта штука гораздо глубже и фундаментальнее. Православие – это драгоценный алмаз. Он уже огранен нашим Спасителем. За него заплачено Божественной кровью. Для того чтобы эту великую ценность нести людям, нужно быть мастером, ювелиром даже не среднего звена. В обществе мнение о православных как о глупых, безграмотных мракобесах как раз и культивируется такими вот духовными поэтами. Подобные «духовные стихи» – преступление против Церкви Христовой. И преступление усугубляется тем, что автор, не успев начаться, уже закоснел и стал «классиком» в своем узком кругу.
Учиться литературе можно и теперь. В наше время ещё живут и творят немало признанных литераторов, в том числе и работающих в духовном ключе. Общение с ними, их советы помогут состояться начинающему автору, при условии, что он хочет учиться, расти и нести обществу Свет Христов. Беда лишь в том, что графоманы под соусом из Православия и духовности, который из-за его возвышенности не каждый отважится критиковать, подают себя – гениальных и великих. Хотя говорят, что пытаются своей писаниной осчастливить людей. В этом случае, чтобы стать полезным на духовной ниве, у рифмоплета есть один проторенный путь. Его обозначил наш современник – воронежский поэт. Советую прислушаться:

…Но снова корячимся, Лезем из собственной кожи,
По душам – по трупам стремимся в бессмертье шагнуть.
И в том до смешного мы все друг на друга похожи.
Но смоют дожди нас, как с окон липучую муть.

Так было всегда. Но всегда может быть еще хуже –
Тщеславье и зависть во всей выступают красе!..
Оставь свое поприще, разгениальнейший друже,
Картошку пожарь себе. Станут счастливее все.

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники

Комментарии запрещены.