№10(ноябрь)

Редколлегия:
Лисняк Александр Алексеевич – главный редактор
Пояркова Алена (Игнатьева Елена Константиновна) WEB редактор
Оноприенко Юрий Алексеевич
Лисняк Алексей Александрович

 

Слово редактора


Стихотворения-легенды

Поэзия


Екатерина Каргопольцева. Муза

 

 

 

Ирина Манина. Снег следом шел…

 

 

 

Алексей Борычев. Кто явился ниоткуда

 

 

 


Николай Поляков.В небольших городках

 

 

 


Проза

Алексей Лисняк. Над бело-розовым морем. Рассказ

 

 

 

 


К юбилею Великой Победы

Леонид Сергеев. Слово о cлаве. Документальная повесть

 

 

 

 


На детской площадке

Светлана Голубева. Идеальная кукла.

 

 

 


Ликбез

Владислав Сафонов. Затянувшееся безобразие


Слово редактора
Сразу хотелось бы отметить без всякого умаления достоинств стихов молодых авторов и прозы этого номера Стражника, что эпицентром его или «гвоздём» является материал рубрики Ликбез «Затянувшееся безобразие» Владислава Сафонова.
Это «безобразие» отнюдь не отражение нашего сегодня, а его корень и, следовательно, наше будущее. Если совсем коротко, литература не только мать искусств, но и сама душа народа. Конечно, наши противники вели и ведут войну с нами на всех направлениях: достаточно вспомнить Нобелевские премии в самых различных сферах, хотя бы Горбачёву, за развал великого государства, устоявшего в мировых войнах… но побеждали мы всегда и возрождались благодаря духу, а не оружию.
Нобелевский роман Пастернака и сотни работ «пастернаковедов» направлены именно против нашей духовности. И если нобелевский статус «романа» сегодня мы уже с улыбкой вполне допускаем, то его место в школьной программе должны обязательно освободить. Работа Сафонова «Затянувшееся безобразие» очень наглядно это показывает.
Лично я всегда относился положительно к поэтическим работам Пастернака. Поэтому сразу хочу сказать: ни наша позиция, ни книга Сафонова не направлены против Пастернака человека или Пастернака поэта. В литературе много примеров слабой прозы у более великих поэтов (вспомним Есенина или Клычкова), но эти попытки прозописания находятся на своих местах. А гнуть через колено здравый смысл, то есть вдалбливать в юные головы, что безграмотные, лишенные логики и знания жизни слова и есть наш Великий и Могучий – это варварское вторжение на территорию народного духа.
Скажу больше: не победив на этом направлении, мы никогда не вернемся к себе достойным называться великой Россией. Да и не человек зависит от экономики, а экономика зависит от человека. Подогнать экономику страны под какую-то модель – сказка для детей. Экономика у каждого народа своя: у папуасов папуасская, у педерастов педерастская, у нас будет своя, такая, какими мы будем сами. А это зависит от нашей духовности, то бишь Её Величества Литературы. Работа Сафонова один из редутов в нашей обороне. Приятного всем прочтения и умных мыслей.
Стихотворения-легенды

Г.Р. Державин

ПАМЯТНИК
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.

Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.

Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,

Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.

О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.

1795

А.К. Толстой
***
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.

Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдалённой свирели,
Как моря играющий вал.

Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моём сердце звучит.

В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь —
Я вижу печальные очи,
Я слышу весёлую речь;

И грустно я так засыпаю,
И в грёзах неведомых сплю…
Люблю ли тебя — я не знаю,
Но кажется мне, что люблю!

1851

Афанасий Фет

* * *

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнию твоей.
Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна — любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в рыдающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой!

1877

Осип Мандельштам

* * *

Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.

1909

Поэзия
Екатерина Каргопольцева
Родилась 23 января 1982 года в Костромской области. Первые литературные опыты относит к шестнадцати годам. Окончила филологический факультет Костромского государственного университета им. Н.А. Некрасова. В 2011 году вышел поэтический сборник «Бессонница».
Стихи публиковались: газета «Молодёжная линия», г. Кострома (с 2002 по 2007гг); литературный альманах «Московский Парнас», г.Москва (2003г, 2005г); газета «Слово», г. Москва (2009г, 2011г); литературный альманах «Кострома литературная» и т.д.

Муза

Вчера ко мне пришла Она
И по-девичьему картинно
Уселась в кресло у окна
С какой-то книгою старинной.

И мне, поверившей едва
Своим глазам, Она устало
Весь вечер фразы и слова
Из этой книги диктовала.

По строчкам выцветших страниц
Манерно пальчиком водила,
И я — послушная — следила,
К ногам Её упавши ниц.

Но в тяжкой доле ремесла,
Уж если честно, Боже правый!
Какую чушь Она несла,
Желая почестей и славы…

***
Февраль явился в жуткой кутерьме…
Который вечер бешеная вьюга
Визгливо носится в кромешной тьме,
Гоняя снег по замкнутому кругу.

Боясь от страха замертво упасть,
Прозрачный месяц — призрак невесомый —
Глядит с тоской в разинутую пасть
Метели злой,
как псу сторожевому.

Ссора

Покрылось небо сине-чёрным —
С востока близится гроза…
Ты мне вчера в лицо сказал,
Что будто мой характер вздорный,
Как в ясный день — девятый вал!

Я знаю,
в реплике натужной
За прямотой тяжёлых слов —
Обида тысячи богов
И нрав степи метельно-вьюжной.
Но ты простить меня готов…

***

С. Уткину
Веют ночные ветра,
Улицам каменным снится:
Город Святого Петра
Снова назвали столицей.

Вдоль беспокойной Невы,
Щурясь на тёмные лодки,
Бродят угрюмые львы
Сонно-ленивой походкой.

Явь ли всё это?
Не сон…
Время, сорвавшись кометой,
Между ростральных колонн
Вспыхнуло розовым светом.

И в фейерверке огней,
В бликах холодного глянца
Город печальных теней
Скинул свой каменный панцирь…

Захолустье

К тусклому солнцу в неистовой муке,
Выгнув по ветру худые тела,
Тянут берёзы озябшие руки
В робкой надежде на щедрость тепла.

Тихо,
неслышно от шума и воя,
С частых поклонов лицом покраснев,
Рваный кустарник в плену сухостоя
Молит светило о ранней весне…

***

Ноябрьский вечер гулкий, мрачный,
Рисуя быт в седых тонах,
Всех постояльцев комнат дачных
Ввёл в состоянье полусна…

Из потемневших мутных окон,
Казалось, каждый вечно мог
Смотреть, как с ливневым потоком
Не может сладить водосток.

Дождя безжалостные плети,
В багровых отцветах горя,
Вдруг неожиданно заметят
Косые грани фонаря.

И долго ночью будет слышно,
Как сотней ржавых бубенцов
У входа в дом под самой крышей
Гремит железное кольцо.

Славянск

От безверия до Веры
В испытаньях путь не близок…
Божья птица,
голубь сизый!
Здесь огонь и запах серы.
На душе скорбящей сыро.
Расскажи мне, ввысь взлетая,
Где отбившийся от стаи
Белый голубь — голубь Мира?

Ирина Манина

Родилась 21 марта 1983 года в пос. Поназырево Костромской области. Первые публикации стихов и прозы появились на страницах костромской областной газеты «Молодёжная линия». Живёт в городе Шарья Костромской области. Работает корреспондентом в районной газете «Ветлужский край». Член «Союза журналистов России. Стихи и рассказы публиковались в газетах «Районный вестник» (п.Поназырево), «Вечерняя Шарья» (г. Шарья), «Молодежная линия» (г.Кострома), в стихотворных сборниках «Разнотравье» (п. Поназырево, 2008), «По зову слова» (г. Шарья, 2009), в литературных альманахах и журналах «Невский альманах», «Литературный микс», «Вокзал», сборнике «Зеленая среда» (г. Санкт-Петербург), «Журнал Поэтов», «Интеллигент. Москва» (Москва, 2013 год).

Гора Фавор

Отцу

Не воспевая ни сентябрь, ни стужу,
Ни розовый рассвет на ветках мая.
Миндальный дым отряхивая в лужу
И отражение в ней разбивая…
О серость неба горный конус точит,
Как изумруд, земля тебе чужая,
Две тысячи и больше лет пророчит,
До срока этот мир преображая.

***

Жене.

Дом дружбы — в занимательных ракушках.
Его мы имя забывали вновь.
Арбат, Тверская, вот уже и Пушкин —
Слагаем путь из улиц завитков.
В намерении выпить свет до донца
Июнь как раз совсем забыл про тень.
Кольцом Садовым все катилось солнце,
И день перетекал в такой же день.

***

Ирине Семеновой

Снег следом шел, а впереди — Ирина,
Спокойно, каблуками не стуча.
Снег на спину ложился перелиной,
По-пушкински, благословя — с плеча.
Снег тихо шел, а рядом шла Ирина.
Под ручку, как приятели-друзья,
По вьюжной улице шагали длинной,
По вдохновенью окон свет гася.
Снег мягким стал в присутствии Ирины,
Податливо сложился в белый шар.
Таинственный, он не назвал причины,
Зачем с небес сходил на тротуар.

Алексей Борычев-автор девяти поэтических книг. С 2009 по 2011 год являлся редактором отдела поэзии журнала «Новая литература», в настоящее время — член литературного экспертного совета журнала «Северо-муйские огни», с 2007 года — постоянный автор журнала «Юность».

Стихи публиковались в периодике России, Украины, Казахстана, Молдовы, Германии, США, Финляндии, Израиля, Австралии

 

Кто явился ниоткуда…

Ночью тёмной, ночью тихой,
Ты, стоящий за спиной,
Не буди земного лиха,
Не безумствуй надо мной!
Я так свято верил в чудо,
В сострадание людей
До поры, как ниоткуда
Ты явился, лиходей.
И в унылое ненастье
Обратил мои года.
Я с тобой забыл о счастье,
Мне казалось, навсегда!
И когда по переулкам
Я бродил неспешно днём,
Слышал смех протяжный, гулкий,
Обжигающий огнём…
И сейчас твоё дыханье
Слышу, шум в твоей груди,
Будто веток колыханье
Где-то рядом, позади.
Но сегодня чей-то шёпот
Мне донёсся из болот:
Кто доставил столько хлопот —
Обязательно уйдёт.
Видишь, пламя загорелось
Посреди седых трясин,
Собери всю волю, смелость
И ступай к нему один.
Совершится снова чудо,
Если ты придёшь туда.
Кто явился ниоткуда —
Тот и сгинет в никуда!

Николай Поляков – автор трёх книг стихов и прозы. По мотивам его повести снят четырёхсерийный фильм «Обучаю игре на гитаре». Серебряный лауреат конкурса «Золотое перо Руси 2012» в номинациях «Сказка» и «Поэзия». Публиковался в России, Казахстане и Израиле. Живёт там, где и родился – в Павлодаре.

 

 

 

В небольших городках
Ах, как жизнь коротка в небольших городках
Тот же двор, та же школа и та же река
Вроде, замерло всё на года. На века.
Встало Время ручьём примороженным.
Ты вчера первоклассницу дергал за хвост,
А потом выпускной и медалька за Хост
А сегодня Серёгу свезли на погост.
Внуки сделали все, как положено.

Тот же гимн по утру, каждый день – День Сурка
От зари до зари, от гудка до гудка
Те же лица и сплетни. И та же тоска.
И в окошке всё та же акация.
Номера телефонные помнит рука.
Только вмиг превратился пацан в старика.
Ох ,как жизнь коротка в небольших городках.
Мини-пьеса в одной декорации.

Там, в России…

Всё в России, как и у нас.
То жара, то метель, то град.
Я бывал там в последний раз
Четверть века тому назад.

Не по воле Судьбы иль звёзд,
Мой отрыв от родных корней.
До России всего сто вёрст…
Только нет мне местечка в ней.

От рожденья срослась душа
С городком у Иртыш-реки.
В честь царевича-малыша
Нарекли его казаки.

Но однажды лихой порой,
Когда было в чести предать
Оказалось, что он чужой.
За границей Отчизна-мать.

Не надышишься ветерком,
Что с российских летит полей.
И останешься чужаком
На когда-то родной земле.

Протоиерей Алексий Лисняк, член союза писателей РФ, член секции «Профи», родился в 1975 году в городе Эртиль Воронежской области. Автор книг прозы «Зимнее тепло», «Праздник жизни», «Бананы на березе» и др, печатался в журналах: «Наш современник», «Сибирские огни», «Бельские просторы» (Лауреат года) и др.
Живет в селе Орлово Воронежской области.

 

Над бело-розовым морем

Дед спозаранку взобрался на крышу сарая. Высоко сидит, выше цветущих яблонь. Он стар и лыс. В кармане его штормовки маленькие гвозди с большими шляпками. Он достаёт их по пять, зажимает поджатыми губами, держит. Сидит на развёрнутом листе рубероида и снизу смахивает на древнего патриция — волосы на висках всклокочены и торчат лавровым венком над мудрой покойной лысиной. Один такой, похожий, в венке, висит в кабинете истории. Патриций напевает себе под нос, мычит песенку «На Волге широкой, на стрелке далёкой…», берёт двумя пальцами гвоздик, прижимает рубероид ребром ладони к крыше. В другой руке молоток. Тюк-тюк-тюк — три удара и гвоздь по шляпку входит в кровлю. Дед разворачивает, продвигает чёрный рулон, сидя перемещается за ним по крутому скату. Тюк-тюк-тюк — и переползает дальше. Ловко у него получается! Внук раскрыл под крышей рот, глядит.

— Что, Борька, в школу? — с гвоздями в губах у деда получается «Фто, Бойка, ф фкоу?»

— Ага…

— Неофота?

— Неохота.

В школу и правда неохота. Но Борька знает, что осталось учиться всего три недельки и терпит. Ещё три недельки и к соседке — бабке Скоковой — привезут на лето Олега, а к Манучихе — Андрюху. Олег придурошный и курит, а Андрюха делает из велосипедных спиц пугачи и умеет ловить на банку карасей. Компания что надо. И у обоих раскладные велики.

— Дед!

— Фто?

— А можно мне тоже на крышу, помогать?

— Я ефё не законфю к твоеу пыиходу. Пыидёф и заазь.

…Нет, «неохота» это не то слово. Такого слова, как в мае неохота в школу, в четвёртом классе ещё не знают. Борька плетётся с портфелем, а по садам бушует бело-розовое яблоневое море. Шкрябает кедами засохшую колдобинами землю, а по деревне орут петухи. В палисаднике напротив магазина бело-розово — клубится черешня, и под ней уже завелись юные тюльпаны. Гуси пробуют молоденький спорыш, трясут клювами, довольны.

На крыше магазина — коты… В кармане у Борьки рогатка и шпонки. Борька озирается и целит в кота. В наглого, рыжего, который на серого орёт. Долго целит, не дышит, чтоб руки не ходили. Ещё мгновение и проволочное правосудие припечёт рыжего под самый хвост. Но нежданно Борьку схватили за ухо. Он взвизгнул, шпонка засвистела в белый свет, а испуганные коты схоронились.

— Ах ты паразит! — новый школьный военрук — старик в майорской форме — ухватил цепко, не вырваться, — Вот, кто в магазине окна бьёт! Ну всё, попался, брат, — военрук вырвал у Борьки оружие и отправил в карман своих брюк с лампасами.

Борька захлюпал:

— Я не по окнам, я кота хотел…

— Кота? Чем это тебе бедный кот насолил?

— Он не насолил… он рыжий, он обижает… орёт на серого…

Седой майор смягчился, немного попустил свою крабовую хватку:

— Так ты что же… получается, заступался за слабого?

— Угу…

— Ну… — военрук будто немного растерялся, — Ну, не знаю. Хорошо б тебя, благородный рыцарь, отвести к родителям, чтоб высекли…

— У меня одна мамка, она в городе живёт.

— А ты?

— А я у дедушки с бабушкой. Они меня не секут.

Старый майор озадачился. Как быть? Налицо хулиганство. Но хулиганство вызвано благородным порывом. Надо бы озорника поучить, но…

Военрук усомнился, на всякий пожарный:

— А ты точно, не по окнам? — глупый вопрос, — Ладно, а кто твой дед?

Борька назвал дедову фамилию.

— А, это… рядом с Манучихой-то? Ну… — майор выпустил благородное ухо, оправил свой китель. Велел передать деду привет и легонько подтолкнул пацана в сторону школы.

Весь учебный день Борька проходил героем! Подумать: пострадал от врага, перенёс пытку — ухо так и горит, светит алым. Враг коварно подкрался, вырвал оружие, но не подорвал боевого духа: геройские руки в карманах, нос выше макушки, пионерский галстук вылез на пиджак — и ладно! Главное ведь всё равно не это. Главное — впереди. И оно — главное — скоро зазвенит жаворонками, затеребит на реке поплавки, загрохочет Андрюхиными пугачами и сведёт скулы земляничной оскоминой. А ещё будет покос — возможно, позволят править конными граблями. Возможно, дед подарит наконец свой ржавый мопед — он давно обещал, ещё зимой. И будут надеты на сучок и зажарены на костре пескари, и плечи обгорят, а потом облезут. И над всем этим будет густо плавать нестерпимый донник…

Весна… Великое беспокойство процветает под небесами, ширится, растёт…

…Борька возвращается домой, суетливо идёт, с подскоком. А где и вовсе вприпрыжку. На изумрудной лужайке выткнули свои любопытные мордочки жёлтые одуванчики. Пробивается у свалки горлупа, сочная должна быть нынче. Солнце играет, звенит… Всё звучит, всё вокруг — сплошная мелодия! Даже своя калитка и та поёт по-весеннему.

Дед, как и обещал, по сию пору светит лысиной с высокой крыши сарая. Оттуда, слышно, напевает сквозь зажатые губами гвозди: «…гудка-аби коо-то вовёт фаоход…» Борька переоделся, и к нему на подмогу. Ухватил по пути на грядке молодого щавеля, набил рот, скривился. Карабкается по лестнице, жуёт, морщится.

Рубероид под солнцем размяк, тянется. Борька прорвал дыру на самом верху ската и дед заставил его самостоятельно заделать прореху. И так и этак вертит Борька молоток, и так ухватит гвоздь и этак — всё ерунда получается. Дед посмеивается:

— Что, мастер, помочь?

— Угу. — Борька проводит под носом чёрным от рубероида пальцем и превращается в гусара.

Дед переползает по скату к нему. Тюк-тюк-тюк — готово. Борька смущённо ковыряет ногтем гвоздь. Дед ухватывает гусара за нос:

— Мастер-колесник… старой бабушке ровесник. Эх ты…

Борька шмыгает носом. Хочется поскорее забыть свою неловкость, и он заговаривает о другом:

— Дед, тебе военрук привет передаёт.

— Ну… и ты ему передавай.

— Он что, твой друг?

— Да как тебе сказать… Бежали вместе.

Борька уставился на деда:

— Бежали? Куда?

Дед как будто вдруг изменился, посерьёзнел, призадумался. Сел на коньке, сложил облизанные гвозди обратно в карман, уставился поверх цветущего сада куда-то, будто что-то хочет там разглядеть, что-то… давно бывшее. Но как будто это бывшее там вдалеке за горизонтом, на западе, всё ещё живёт? Казалось, он наблюдает там кого-то… Не глядя на Борьку кому-то невидимому кивает подбородком, не сводит с запада пронзительного взгляда:

— Куда бежали-то? Домой бежали. А куда ещё бегут… Меня почти сразу взяли, сразу, в сорок первом. Под Курском. Мы тогда отступали, не оглядывались. Я лейтенанта в штаб отвёз, возвращаюсь один. Из леса выехал, а они уже на опушке, штук десять. Главное, туда ехал, здесь ещё наши стояли, а обратно, вот… «Рус, здавайс!» Не помню, как с мотоцикла слез. Помню только, что куда-то вели, в спину всё время толкали… Помню, рожи у них довольные, сытые…

Дед поперхнулся.

Его глаза будто приклеились к западу. Казалось, он что-то там видит. Лицо патриция, то дрогнет полуулыбкой, то по нему пробегут еле заметные судороги. То, кажется, что он к чему-то прислушивается, пытается что-то разобрать и не может, не дослышит, и его лицо поигрывает не то досадой, не то злостью…

— Дед, а бежали-то…

— А? А, бежали… Бежали-то уже после, в сорок пятом, в марте. Я под самой Веной, в деревне, на хозяина работал. Нас таких много было, у каждого в деревне прислуга и работники из наших, пленных. Когда наши к Австрии подошли, эти нас всех собрали, со всего округа, вывезли на полянку. Помню, шофёр, что нас вёз, гражданский. А какой расстреливал, тот, как положено, в полевой форме, правда без погон. Однорукий, старый. Сам уже на ладан дышит. Выстроил нас: «Руссиш швайн! Тринкин шнапс унд шпилен балалайка!» … Как он одной рукой затвор передёргивал, я не заметил. Главное, тогда ещё подумал: «Как же этот хрен будет одной рукой взводить?» Думал ведь про это, а не заметил. Помню уже, как сейчас вижу, держит этот однорукий автомат, упёр в рёбра, целит по нашей шеренге на уровне сердца и медленно-медленно ведёт. Я выстрелов не слышу, только вижу, как автомат подпрыгивает, гильзы отлетают и с правого края наши тощие начинают валиться. Вот до меня ещё семь человек, вот — шесть, вот уже четыре… Готовлюсь, скоро моя очередь. Вот уже сосед мой дёрнулся, упал. А я думаю, как так, выстрелов не слышно, а они валятся… Тут меня в руку толкануло, дёрнуло повыше локтя, развернуло, я и скопытился…

Дед опять поперхнулся.

…Лёгкий южный ветерок прилетел, погнал волну по розоватому яблоневому морю. Волна покатилась, добежала до сарая и разбилась об угол, пониже кровли.

— Дед, а бежали-то?

— А, это уж после. Я, тогда упал, думал что помер. Которые рядом, те — кто сразу затих, кто хрипит, кто скрючился. Немец прошёлся вдоль нас и к шофёру в кабину — прыг, даже борт не закрыли — я-то щурюсь, вижу — и укатили. А я себе думаю: «Если борт не закрыли, значит ещё за кем-то поехали». И точно. Время прошло: которые рядом — коченеют. Тут эти двое, привозят ещё полный кузов таких же тощих. Так же выстроили и так же бесшумно… Один мне на голову свалился, придавил. Кровь из него глаз мне залила, а другим-то в щёлочку я вижу: фрицы борт защёлкнули. Значит на сегодня у них всё. Укатили. Который меня придавил… слышу, сердце сверху мою голову в песок вколачивает: тук-тук, тук-тук. Когда стемнело, я его с себя спихнул, он застонал, глаза приоткрыл. Я его растормошил и поползли к лесу. У него лёгкое оказалось прострелено. Нам с ним всего-то по одной пуле и досталось. Дня два ползли, за лесом нас австрияки подобрали, спрятали в сарае. Мы у них с неделю отлежались и…

Борька раньше видел у деда шрам, повыше локтя. Думал, это от прививки… А это, оказывается, вон от какой прививки. Если прикинуть, до сердца сантиметра четыре не дотянул, промазал однорукий.

— Вот. Бежали… Ползли больше… Ну, а когда до своих доползли, нас опять в сарай, под замок. С неделю всего продержали. Его, этого, раз на допрос вызывали. Меня даже и не допрашивали… Он потом, после войны в Вене дослуживал, в армии остался, а я за Пермью. Недолго, правда, три годка дали… дослуживал… Теперь вот он в отставке, зачем-то у нас в деревне хату купил, приветы передаёт. Ну и ты ему от меня привет снеси. Скажи, дед, мол, в гости зовёт… Чего уж теперь-то… Другой-то раз, лет через семь-восемь, крышу тебе самому уже перекрывать, без меня…

Дед замолчал. Всё так же глядел на запад, но казалось, что те, кого он там наблюдал, уже разошлись и стали ему невидимы — лицо патриция перестало тем, вдалеке, сочувствовать, успокоилось. Взгляд с запада начал понемногу приближаться к пахнущей гудроном крыше.

— Н-да… Что-то мы с тобой, брат… это, отвлеклись. А? — дед достал пяток гвоздей, зажал их меж губами:

— Ступай в хату, скажи бабушке, пусть обед собирает, пора вроде.

Борька спустился до половины лестницы и спрыгнул. Когда приземлился, что-то твёрдое вдруг подкатило к горлу изнутри, начало душить. Борька понял, что он вот-вот разревётся и в хату не пошёл — встал под стрехой переждать. Это твёрдое было похоже на обиду, но не обида — это точно. Обиду-то кто не знает? А этому, которое в горле, названия Борька пока ещё не знал. Твёрдое вот-вот вырвется наружу… И мысли… Откуда они взялись! Дед… Лет семь-восемь… А как же потом?.. А ведь если б однорукий фриц тогда постарался, то и Борьки б теперь не было! Выходит, убил бы однорукий с дедом вместе и Борьку тоже, ещё тогда. И каникулы теперь никому б уже не светили. Но это — ладно, ерунда, мелочи. Главное — ведь сперва-то, выходит, мамку Борькину убил бы!.. Гадина…

Грудь разрывается, сердце стучит в мозги, кулаки сами сжимаются…

Пацан закусил губу, но понял, что так рёв не удержать и залепил рот обеими ладонями, шумно задышал носом…

…Сад кругом гудит пчёлами. Густо-густо, липко гудит и приторно благоухает. Чернеет за штакетником перепаханный огород — пора картошку сажать, все уж посадили. Борька давится, дышит носом, сопит. Пережидает.

А с крыши опять мирно сыплется «тюк-тюк-тюк» и катится, беспечно катится, тихонько, задумчиво над бело-розовым морем:

На Во-олге широкой, на стре-елке далёкой
Гудка-ами кого-то зовёт пароход
Под го-ородом Горьким, где я-асные зорьки
В рабочем посёлке подруга живёт…

В рабочем посёлке подруга живёт…

Владислав Сафонов

Затянувшееся безобразие

Владислав Иванович Сафонов родился в 1929 году. По образованию инженер-строитель, всю жизнь работал по специальности в проектном институте.

 

Быть знаменитым некрасиво.
Б.Пастернак
Несколько слов об эпиграфе. Я не согласен с утверждением Б. Пастернака – «Быть знаменитым некрасиво». Заслужившие знаменитость люди должны быть известны всем, иначе эпоха окажется безликой. Но по отношению к самому Пастернаку эта формула верна. Некрасиво («позорно») быть знаменитым, если твоя знаменитость создана искусственно, а не по заслугам.

Имя Б.Л. Пастернака уже больше четверти века с неослабевающей силой звучит в нашем российском литературоведении. Кампания по возведению Пастернака в категорию великих началась после присуждения ему в 1958 году Нобелевской премии. К нам она пришла в восьмидесятые годы после упразднения в России советской системы, враждебно относившейся к Пастернаку. И, хотя наш литературный небосклон уже почти полностью заслонен его именем, в свет продолжают выходить все новые и новые статьи, книги и диссертации о «великом русском поэте и писателе» Борисе Леонидовиче Пастернаке.
Е.Б. Пастернак как-то с гордостью сообщил о том, что «библиография написанного о Б.Л. Пастернаке уже превышает шестизначные цифры». Если превышает шестизначные, значит, достигла семизначных. Кто еще из писателей мира может похвастать таким успехом? Думаю, что никто. Поскольку количество публикаций, посвященных жизни и творчеству Б.Л. Пастернака, продолжает расти с пугающим постоянством, вполне возможно, что персональная библиография поэта со временем будет исчислять посвященные ему работы уже не семи, а восьмизначными числами. Но как оценить это непостижимое для рассудка количество посвященных Пастернаку работ? Его творчество никогда не оценивалось однозначно. При жизни поэта его и хвалили, и не признавали, но гением и великим никто не называл. В современном же пастернаковедении имя Б. Л. Пастернака без этих слов уже не произносится, хотя, как и раньше, подавляющее большинство читателей такой оценки его творчества не разделяет. Правда, активность тех, кто славил поэта, всегда была на несколько порядков выше, чем активность их оппонентов.
В результате получилось то, что мы сейчас имеем. С одной стороны – продолжающая со сказочной быстротой расти гора публикаций, провозглашающих Пастернака гением, а с другой – время от времени, появляющиеся реплики с призывами – не сходить с ума, опустить поэта с небес на землю и дать его творчеству оценку, соответствующую действительным его заслугам.
Ведь ничего более стыдного, чем неглубокие по мысли, неграмотно и неряшливо написанные страницы пастернаковского «Доктора Живаго» в русской литературе еще не встречалось. Читая роман, я впервые в своей читательской практике стал ловить себя на том, что слежу не за сюжетом, а занимаюсь поиском и подсчетом количества смысловых и грамматических огрехов, допущенных автором на читаемой странице. Ажиотаж, созданный вокруг романа в конце пятидесятых годов прошлого века за рубежом, имел в подоплеке не литературные его достоинства, а умело организованную ЦРУ Америки антисоветскую политическую акцию. О том, что Нобелевскую премию Пастернак получил благодаря проискам ЦРУ (И.Толстой «Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ»), тогда не было еще известно. В России отклик читателей на «Доктора Живаго» оказался практически никаким. И дело не в том, что ушла злободневность (роман был впервые напечатан на родине автора в 1988 году), причина неуспеха книги – ее очевидное литературное несовершенство. От критических замечаний тех, кто с самого начала оценивал роман Пастернака, как бездарный, фанатичные пастернаковеды отмахиваются, как от не стоящих внимания субъективных оценок. Д. Быков, например, злую критику Набокова, назвавшего пастернаковский роман примитивным «ничто», безапелляционно отверг, объяснив ее вульгарной завистью и ревностью с его стороны к успехам Пастернака. Но к каким успехам? Об успехах Пастернака в романной прозе смешно говорить. И какими чувствами был движим сам Быков, ощущающий себя в литературе, конечно же, профессионалом? Неужели не разглядел ни примитивности текстов пастернаковского «Доктора», ни бесконечного количества всевозможных нелепостей, переполняющих роман? Отдадим ему должное: не только разглядел но даже написал об этом. Но написал так, словно бездарность и есть та самая гениальность, которую приписали своему кумиру фанаты Пастернака. Правда, пришлось ему слегка подкорректировать понятие «гений». Но чего не сделаешь во имя великой идеи. Похожий прием использовал и Александр Лагуновский, отвергая критические замечания о «Докторе Живаго», сделанные в свое время А. Гладковым. Замечания были такие (цитирую их в пересказе самого А. Лагуновского): «Критик считает, что все, что в этой книге от романа, слабо, люди не говорят и не действуют без авторской подсказки. Все разговоры героев – интеллигентов – или наивная персонификация авторских размышлений, неуклюже замаскированная под диалог, или неискусная подделка. Все народные сцены по языку фальшивы (эпизоды в вагоне, у партизан и др.) Романно – фабульные ходы тоже наивны, условны, натянуты. В романе, по мнению А. Гладкова, отсутствуют персонифицированные характеры, все действующие лица произведения – это маленькие Пастернаки, только одни более густо, а другие пожиже замешанные.
Широкой и многосторонней картины времени нет. Вся концепция романа насквозь антиисторична… Все национально-русское в романе, как-то искусственно сгущено и почти стилизовано. Так пишут и говорят о России, кто знает ее не саму по себе, а по Достоевскому или Бунину. И вывод критика: ни одна из сторон русской жизни описанного времени не показана в романе верно и полно».
Замечания А. Гладкова А. Лагуновский отверг сразу все оптом: «С этой точкой зрения трудно согласиться. Почему? Да потому что неприязнь критика «Доктора Живаго» объясняется непониманием новаторской сущности этого произведения. Новаторство формы объявлено эпигонством». Но с «точкой зрения» Лагуновского, представляющей собой большую, маскирующуюся под маленькую хитрость, согласиться тем более нельзя. По поводу формы романа у фанатов Пастернака нет единодушия. Кто-то из них, например, Быков и Лагуновский, числят «Доктора» романом новаторским (называют его так), а другие (в частности, академик Д.С. Лихачев) считают его написанным в традиционной, а не новаторской форме. Не новаторским, а традиционным оценивали роман и те, кто присудил ему Нобелевскую премию. В действительности же «Доктор Живаго» написан и не в традиционной (слишком убого и непрофессионально для того, чтобы числить его в русской романной традиции), и не в новаторской (если не считать за новаторство несовершенство его текстов) форме. О какой «новаторской сущности» романа можно говорить, если его фабулу и фигуры героев, по утверждению самих же пастернаковедов, Пастернак заимствовал у Диккенса, жившего столетием раньше. И разве А. Гладков писал о форме романа? О форме у него нет ни одного слова! Писал он об общей романной культуре произведения. Все его замечания сделаны не в бровь, а в глаз и остались неотвеченными. Все, о чем он говорил, в ро¬мане присутствует. Лагуновский не опроверг замечаний Гладкова, как и Быков замечаний Набокова. Дело в том, что имеющее в нашем литературове¬дении место противостояние оценок романа «Доктор Живаго» – от полного его отрицания до провозглашения великим, не является противостоянием двух разных мнений о нем. Противостоят мотивированная оценка романа и сознательно занятая (вопреки даже собственным мнениям) явно пристрастная по отношению к его автору оценочная позиция. И Д. Быков, и А. Лагуновский не новички в писательском деле и прекрасно могут отличить настоящую литературу от безграмотной ее профанации. Отмахнулись они от критиков «Доктора Живаго» формально, и, надо полагать, прекрасно понимали, что и Набоков, и Гладков правы. Нельзя не увидеть очевидного, можно лишь притвориться, что ты его не видишь! Фанаты Пастернака, вероятно, и дальше будут придерживаться принятой ими тактики: отвергать оценки критиков «Доктора Живаго» оптом, так как при обсуждении конкретных замечаний, они окажутся предельно беспомощными.
В преамбуле к роману (Борис Пастернак Доктор Живаго. – М.: АСТ МОСКВА, 2008) значимость этой книги определена на высшем в мировой литературе уровне, как «равная, пожалуй, только «Уллису» Джойса, «В поисках утраченного времени» Пруста и «Доктору Фаустусу» Томаса Манна». Не будем удивляться сделанному автором аннотации, напечатанной на обложке пастернаковского романа, выбору литературных хитов, с которыми он уровнял книгу Б. Пастернака. Приобщив к компании этих, вроде бы, признанных грандов мировой литературы Пастернака с его несовершенным по литературным качествам романом, он, не осознав того, поставил под сомнение великость самих этих грандов. И, действительно, такие ли уж они великие? Но согласились бы Пруст, Джойс и Манн, пройти объективную аттестацию на высший уровень в мировой литературе в одной компании с Пастернаком? Очень сомнительно! Однако, никто из тех, кто числит эту тройку великими, не возмутился причислением к ней Пастернака с его жалким, неграмотно написанным «Доктором Живаго». Значит считают их писателями одного уровня. Получается так, что доказывая бездарность пастернаковского «Доктора», я невольно буду бросать камешки и в их огород тоже. Но может быть, оно того и стоит? Ведь великими их числят именно те, кто зачислил в великие самого Пастернака.
Говоря дальше о творчестве Пастернака, я буду иметь в виду в первую очередь его роман, т.е. прозу, а не стихи. Поэтический дар и совсем не малый был у Пастернака налицо. И когда его почитатели в ответ на замечания о графомании «Доктора Живаго» начинают читать «Никого не будет в доме…», то с ними нельзя не согласиться. Стихотворение это, безусловно, хорошее, может быть, даже и отличное. И оно, конечно, не единственное такое. Пастернак страдал не отсутствием поэтического дара, ему недоставало того, что должно таким даром руководить, без чего он (дар) в значительной мере обессмысливается. Многие его стихи, даже из числа объявленных шедеврами, потрясают смысловой несостоятельностью. Не счесть дилетантских нелепостей, например, в расхваливаемом пастернаковскими фанатами романе «Спекторский», в воспетом сверх всякой меры «Гамлете», и во многих других. А стихи Пастернака о войне невозможно читать, настолько они наивны и нелепы по содержанию. Но все это печатается и на все лады расхваливается. Правда, наряду с этим есть и «Никого не будет в доме». Но (никуда не денешься), есть и совершенно бездарный роман «Доктор Живаго», который и романом-то назвать нельзя. И сколько бы раз вы не перечитали «Никого не будет в доме», «Доктор Живаго» от этого лучше не станет. А «Свеча горела на столе» при разговоре о «Докторе Живаго» читать, как это тоже иногда делают, не надо. В этом стихотворении, как на каждом шагу в романе, происходит то, чего не может быть никогда. Горящая на столе свеча не чудо. Но попробуйте, не получив ожога, воссоздать то, о чем в этом стихотворении говорится: «На озаренный потолок ложились тени. Скрещенья рук, скрещенья ног…». У Тургенева, не отличавшегося стихотворческим даром, тоже есть великолепное стихотворение: «Утро туманное…». Но как замечательна его проза. За ней стоит автор с недюжинным умом, в совершенстве владевший языком, на котором он писал, доказавший свое право называть этот язык великим и могучим. Ничего похожего нет у Пастернака. Язык его прозы далек от совершенства. Из великого и могучего Пастернак превратил его в примитивное орудие графоманской культуры. Причисление романа «Доктор Живаго» к вершинным книгам русской литературной классики, может быть оценено лишь как очевиднейшая профанация принципов оценки литературного мастерства. Ни по каким категориям роман Пастернака такому уровню не соответствует. Литературоведение, провозглашающее великим очевидную посредственность, теряет право называться литературоведением. Правда, дело тут, пожалуй, не в литературоведении, а в литературоведах, использующих порой эту науку в целях совсем не литературоведческих. Но цель не всегда оправдывает средства. Средства могут и опозорить. Чтобы не разглядеть графомании «Доктора Живаго» надо основательно притвориться, что ты ее не видишь, а это значит поставить под сомнение свой профессионализм. В моих книгах о творчестве Пастернака («Борис Пастернак. Мифы и реальность» (2007г) и «Борис Пастернак не гений, а графоман» (2010г) было приведено около двухсот, извлеченных из его романа и стихов фрагментов, свидетельствующих о катастрофическом несоответствии писательских возможностей их автора навешиваемым на него его фанатами ярлыкам. Убедительность этих примеров находится на уровне не ниже, чем у слова «корова», написанного через «а». Казалось бы, эти очевидные факты должны были вынудить пристрастных пастернаковедов, одним из которых была написана упомянутая выше аннотация к «Доктору Живаго», признать их как свидетельство его литературной несостоятельности. Но не тут-то было. В ход запущена машина, остановить которую совсем не просто. И, хотя эта машина уже давно не мчит в гору, а катится в пропасть, управляющие ею фанатичные машинисты не понимают этого и, похоже, не поймут, пока не ушибутся о дно этой пропасти. Объединенные протоколами таинственной конвенции о Пастернаке, о которой проговорился гл. редактор «Нового мира» А. Веселовский («Новый мир № 12 , 1911), они слаженно поют: «Гений! Гений! Гений!». Эта слаженность наводит на мысль: не глумливый ли Коровьев дирижирует этим хором? Невозможно поверить, чтобы о книге, у которой практически нет достоинств, а есть лишь тьма невиданных доселе недостатков, профессиональные литературоведы вдруг в унисон заговорили, как о шедевре планетарного масштаба, этих недостатков почему-то совсем не замечая. Им показывают: «Вот же! Вот! Вот! Вот!» А они не видят, словно ослепли. Без вмешательства чертовщины такое единодушие объяснить трудно. Правда, в сознании людей, ослепленных собственным величием, порой пробуждаются идеи страшнее и изощренней того, что может создать чертовщина. К тому же, если поверить Булгакову, чертовщина не так уж и злонамеренна по отношению к людям и, в отличие от людей, не терпит лжи и обмана.
В последнее время появились признаки отрезвления в сознании тех, кто руководит человеческим общежитием. В этих сферах явно начинают признавать приоритет права перед силой. Правительства стран, учинявших, в прошлом деяния, несовместимые с правовыми нормами, начинают извиняться перед пострадавшими народами за содеянные некогда по отношению к ним безобразия. Даже Папа Римский счел нужным принести извинения своей пастве за ошибки, допущенные в прошлом католической церковью. Рано или поздно такие извинения придется принести и комитету по Нобелевским премиям, позволившему использовать себя в политических играх, проходивших когда-то между СССР и США, и присудившему по проискам ЦРУ Америки премию Б.Л. Пастернаку за его «Доктора Живаго». Слишком значительными оказались последствия этой ошибки, слишком разрушительными для российского (да и не только российского) литературоведения, слишком обидными и оскорбительными для великой русской литературы. Ответственность за необоснованное присуждение премии Пастернаку лежит, конечно же, не на комитете, а на горе-экспертах, оценивших «Доктора Живаго» достойным высокой награды. На соискание Нобелевской премии обычно выдвигают нескольких номинантов. И, если в области науки выбор претендендента на премию из их числа окажется не совсем справедливым, то премию все же получит человек (или коллектив), выполнивший, безусловно, полезную для человечества работу. С Пастернаком же – ситуация совсем иная. Его роман «Доктор Живаго» не только не мог претендовать на присуждение ему Нобелевской премии, он не имел заслуг даже на то, чтобы просто пребывать в числе ее соискателей. В том виде, в каком его запустил в свет Пастернак, роман нельзя было даже печатать, так низок его литературно-художественный уровень, так много в нем разного рода огрехов – смысловых, стилистических, грамматических и прочих. Всех не перечислишь. Почти каждая его страница требует основательной редакторской правки. Оригинал романа на русском выглядит как беспомощная графоманская поделка. В зарубежных изданиях, в результате правки, выполнявшейся переводчиками, «Доктор Живаго», возможно и обретал некоторое благообразие, и, может быть, даже производил впечатление грамотно написанной книги. Но никакой корректорской работой нельзя исправить общую литературную несостоятельность романа, устранить стилистическую неряшливость и смысловые нелепости в его текстах, исправить те его корневые недостатки, о которых, в частности, писал А. Гладков. Здесь, как и в предшествовавших этой работе моих книжках, я продолжу разговор о примитивных пастернаковских ляпах: разного рода ошибках, несуразицах и путанице, превративших его роман в графоманское «ничто».
Попробую еще раз показать, что представляет собой этот «гений», написавший, как утверждают пастернаковеды, «великий, не подлежащий ни обсуждениям, ни комментариям» роман. Общее впечатление, создающееся при чтении приведенных ниже текстов, извлеченных из «Доктора Живаго», можно выразить одним словом – графомания, причем графомания доселе невиданная. Графоманы пишут порой вполне грамотно, но, как правило, убого и безмысленно. Если же пристрастие к писательству сочетается у графомана еще и с дилетантским мышлением и низким уровнем владения языком, на котором он пишет, то возникает катастрофа вроде «Доктора Живаго». Графоманы любят эффектные красивости, наполняют свои тексты разного рода словесной мишурой, нарочито усложняют их, придавая им видимость глубокомыслия и значительности. Но прокалываются они в первую очередь на элементарной простоте. Если автор может написать неграмотно простые, в несколько слов, предложения, приговор ему можно делать сразу окончательный, без права на обжалование. «Доктор Живаго» Пастернака классический пример такой литературы. Помимо огрехов грамматических, в его текстах не меньше, а, может быть, даже и больше недоразумений смысловых, связанных с отсутствием у автора того, что принято называть здравым смыслом или чувством меры. Пастернак смело берется судить о том, в чем не разбирается, утверждает то, чего быть не может, создает порой очевиднейшие несообразности. Прозу он пишет, не задумываясь, как писал когда-то заумные стихи. К тому, что написал Пастернак, никогда нельзя отнестись с доверием. Нет темы, в которой он не выглядел бы дилетантом. Одно неуместное слово или неуклюже скроенная фраза могут, как ложка дегтя бочку меда, испортить книгу. А если дегтя больше чем меда? Если нелепых слов и фраз сотни? Именно такую сотню (уже не первую и не вторую, а третью, с более чем основательным погружением в четвертую) мы сейчас и предъявим. Повторим отдельные фрагменты и из числа ранее озвученных. Итак, читаем графоманию «великого», по мнению наших литературоведов, русского писателя и поэта Бориса Леонидовича Пастернака.
Писательским неумейством и дилетантским мышлением Пастернак блеснул уже на первых страницах своего романа, начинающегося с описания похорон матери главного его героя. Хочу предупредить читателей: если уж Вы начали читать эту книгу, то наберитесь терпения и дочитайте ее до конца, иначе Ваши впечатления и о самой книге, и об оценках ее автором творчества Пастернака окажутся далеко не такими, какими хотел это выразить и выразил автор. Огрехи пастернаковского романа излагаются здесь с нарастанием их значимости от вроде бы, на первый взгляд, малосущественных мелочей до позорных и совершенно недопустимых смысловых, грамматических и стилистических огрехов, превращающих пастернаковский роман в недостойную внимания графоманскую поделку.
* * *
Стоя на могиле матери, закрыв лицо руками, рыдал мальчик – Юра Живаго. «Летевшее навстречу облако стало хлестать его по рукам и лицу мокрыми плетьми холодного ливня» (стр.8). «Мокрые плети ливня» сделали свое «мокрое» дело, открыв нам уровень мышления и писательских возможностей автора. Так он будет писать обо всем. Все то, что Пастернак, кроме «мокрой воды», сотворил в этой фразе, выглядит уже не столь вопиюще, но сказать об этом все же нужно, хотя бы для того, чтобы показать, что слово «сотворил» появилось здесь не случайно. Облако летело не навстречу, так как мальчик никуда не шел, он стоял на могильном холмике, а движение навстречу – всегда обоюдное. К тому же облако, пролившее дождь, находилось над головой мальчика. Оно не летело навстречу, оно уже прилетело, и говорить о нем, как о летящем навстречу, было поздно.
Закрытое руками лицо плачущие люди (и мальчики тоже), как правило, опускают вниз, а не поднимают вверх к облакам. Облако хлестало мальчика «мокрыми плетьми» скорее по затылку (по голове), а не по закрытому руками лицу. Ну и последнее: облака служат украшением нашего неба. Дождей, и, тем более, ливней они не проливают. Ливни проливают тучи, а не облака. Поздравим автора с успешным началом его графоманского опуса.
* * *
Юру увел с могилы его дядя Николай Николаевич Веденяпин. Автор написал о них так: «На другой день они с дядей должны были уехать далеко на юг…» (стр. 8). Они – это Юра и его дядя Николай Николаевич. А еще один дядя, с которым они должны будут уехать – личность мифическая, продукт пастернаковского писательского «мастерства», а, если отбросить иронию, то – свидетельство очевидной писательской несостоятельности автора, которую он с фантастической настойчивостью будет демонстрировать нам на протяжении всего романа. Вот еще одно его ариозо из той же оперы.
* * *
«С вокзала по соседству ветер приносил плаксивые пересвистывания маневрировавших вдали паровозов» (стр.8). Если паровозы маневрировали где-то вдали, то почему их плаксивые пересвистывания доносились не из той самой дали, а с вокзала по соседству? Неужели и правда многолетнее увлечение заумью (у Пастернака это увлечение продолжалось почти тридцать лет) может лишить автора способности здраво мыслить? При сочинении зауми главной творящей силой служит не мысль, а эмоция. Пастернак явно не замечал создававшихся им в романе смысловых нелепостей, очевидных противоречий и доведенных до абсурда ситуаций. Их не надо искать – они заявляют о себе почти с каждой страницы его книги. Цитирую я их, разумеется, не все подряд, а выборочно. Того, что остается в тексте неозвученным хватило бы еще на несколько таких статей, как эта.
* * *
Отец Юры Живаго спился и прокутил бывшее некогда миллионным состояние. Произошло это когда Юра был еще маленьким мальчиком, и не мог осознать беды, случившейся в их семействе. Не понимал того, что не может разобраться в подобной ситуации ребенок, и автор романа – Борис Леонидович Пастернак. Вот как он написал об этом. «Маленьким мальчиком он (Юра Живаго. – В.С.) застал еще то время, когда именем, которое он носил, называлось множество саморазличнейших вещей. Была мануфактура Живаго, банк Живаго, дома Живаго, способ завязывания и закалывания галстука булавкою Живаго, даже какой-то сладкий пирог круглой формы, вроде ромовой бабы, под названием Живаго, и одно время в Москве можно было крикнуть извозчику «к Живаго!», совершенно как «к черту на кулички!», и он уносил вас на санках в тридесятое царство, в тридевятое государство» (стр. 9)…
Когда говорят о ком-нибудь, что «он застал еще то время, когда…», то имеют в виду, что тот, кто застал это время, не просто жил в нем (этом времени), а знал, видел, был свидетелем всему тому, что он застал, и пользовался всем этим и наблюдал, как этим пользуются другие. Но Юра Живаго, хотя и жил в то время, когда все это у них (семейства Живаго) еще было, жил далеко за пределами круга этих «саморазличнейших вещей и понятий», так как был в ту пору младенцем и писать о нем так, как написал Пастернак, было нельзя.
При чтении пастернаковского «Доктора» поражаешься патологической неряшливости его текстов. Даже примелькавшиеся, повседневно употребляемые выражения он ухитряется писать наоборот. С детства мы внедряемся в слова про тридевятое царство и тридесятое государство. Казалось бы – что может проще чем запомнить – за девяткой следует десятка. А Пастернак пишет сначала тридесятое, а потом тридевятое.
* * *
Юра Живаго едет с дядей Николаем Николаевичем Веденяпиным в гости к Ивану Ивановичу Воскобойникову. Едут они в тарантасе «…по полям в Дуплянку…» (стр. 10). Ехали они, разумеется, не «по полям», а по дороге, а поля, с колосившимися на них, а местами уже убранными хлебами, тянулись справа и слева от них бесконечной чередой. Конфликтовать с русским языком, его грамматикой, и просто со здравым смыслом Борис Леонидович Пастернак будет на протяжении всего романа, к этому придется привыкнуть. Написать тут, очевидно, надо было: «ехали полями», но Борис Леонидович таких тонкостей не улавливал и писал по правилам собственной примитивной «орфографии».
Николай Николаевич доро́гой расспрашивал ямщика, интересуясь, где среди простиравшихся справа и слева засеянных хлебами полей те, что принадлежат помещикам, а где крестьянские. Ямщик – рабочий из книгоиздательства – знал об этом, очевидно, не больше, чем сам Николай Николаевич (откуда ему было знать?), отвечал, однако, довольно бойко, ориентируясь, очевидно, по месту и посмеиваясь, видимо, про себя над несообразительным барином. Николай Николаевич ведь и сам мог отличить мелкие крестьянские наделы, разделенные межами, от обширных помещичьих угодий.
* * *
Ахматова называла природу музой Пастернака. Но в понимании природы Пастернак был таким же дилетантом, как в понимании жизни, и общего мироустройства. Дилетантское мироощущение вовлекло его в писание заумных стихов, позволявшее ему делать вид, будто их автор на голову выше того, о чем он пишет. Маскировался заумью Борис Леонидович почти тридцать лет. Но расставание с нею сделало тайное явным. Есть у него, например, стихотворение «Единственные дни» – о летнем солнцевороте. Для автора, числящегося в знатоках природы, стихотворение это предельно стыдное. Пастернак перепутал в нем все, что можно было перепутать. Даже в таком ответственном для себя стихотворении, как «Нобелевская премия», где каждое слово должно звучать «не в бровь, а в глаз», он написал слова, обидные для своей музы – природы, изобразив ее участвующей в устроенном ему советскими властями гонении. А уж этого делать было категорически нельзя, хотя бы потому, что ничего подобного быть просто не могло. Музу надо любить и уважать, а не изображать ее своим врагом. Муза отомстила своему обидчику, подбрасывая ему время от времени безумные идеи.
В «Докторе Живаго» есть такой эпизод. В Варыкино на Урале, где доктор с семейством пережидал трудные послереволюционные времена хозяйственной разрухи, приходит весна. Юрий Андреевич, вспомнив Пушкина, делает запись: «В седьмой главе «Евгения Онегина» – весна…

И соловей, весны любовник,
Поет всю ночь. Цветет шиповник.

(Дальше Юрий Андреевич (Борис Леонидович) задает вопрос и сам на него отвечает. – В.С.) Почему – любовник? Вообще говоря, эпитет естественный, уместный. Действительно – любовник. Кроме того рифма к слову шиповник. Но звуковым образом не сказался ли также былинный «соловей-разбойник»?… Как хорошо про него говорится!» (стр. 283). Чтобы показать, как хорошо о нем (разбойнике) говориться, Борис Леонидович даже привел цитату из былины.

От него ли то от посвисту соловьего,
От него ли то от покрику звериного,
То все травушки-муравушки уплетаются,
Все лазоревы цветочки осыпаются.
Темны лесушки к земле все преклоняются,
А что есть людей, то все мертвы лежат.
И, правда. хорошо говорится, особенно в последней строчке, где «…что есть людей, то все мертвы лежат». Как вы думаете: «сказался звуковым образом» соловей-разбойник в пушкинском образе соловья – «весны любовника»? Думаю, что подобной идеи у Пушкина даже в мыслях не возникало. Такая мысль могла посетить лишь Пастернака, покинутого обиженной им музой. Соловей-разбойник – огромный дикий зверь, живший сразу на девяти дубах. «Соловей» – всего лишь его кличка. Весны любовник приветствовал природу, пробуждающуюся от зимней спячки, а соловей-разбойник убивал своим свистом и звериным покриком все живое. Природа не муза Пастернака. Природу он не знал, не понимал и постоянно писал о ней то, чего никогда не было и не могло быть. Мы еще не раз будем вынуждены говорить об этом.
Вспомним прочитанный нами эпизод, в котором рассказывалось о том, как Николай Николаевич Веденяпин и Юра Живаго ехали в Дуплянку к Ивану Ивановичу Воскобойникову. Там есть такая, на первый взгляд, простая, но о многом говорящая фраза: «Над полями кружились птицы» (стр. 10). Всем нам, так или иначе, случалось бывать в полях, но видеть кружащихся над полями птиц, я думаю, не доводилось никому. Летом в просторах Подмосковья обитают многие виды птиц. Каким же из них свойственна повадка «кружиться» над полями? Первым, наверное, надо назвать коршуна – большого любителя выискивать добычу в парящем полете. Можно назвать еще канюка (сарыча). И это, пожалуй, все. Летают они, как правило, в одиночку – каждый сам по себе. Глядя на них, не скажешь: «Над полями кружились птицы». Залетают в поля порой и другие хищники из породы пернатых, но «кружиться» они не любят. А все появления птичьих стай над полями круженьем не назовешь, – это либо пролеты, либо перелеты. Кстати, слово «кружились», употребленное здесь Пастернаком,– очевидная ошибка. О птицах принято говорить – кружили, а не кружились. «Коршун кружился» – звучит смешно.
* * *
Николай Николаевич собирается домой: «Мне к вечеру надо обязательно в город», – говорит он Ивану Ивановичу. А Иван Иванович его не отпускает: «Ничего не поможет. Слышать не хочу» (стр. 12). Речь кучера, везшего Николая Николаевича в Дуплянку, Пастернак, украсил «народными» словечками – «энти», «эфти». Увлекся, видно, Борис Леонидович и Ивана Ивановича тоже заставил говорить языком кучера. А тут вскоре и сам отличился: «Вдруг пришло сведенье, что Павел отправился купаться и увел купать лошадей». «Пришло сведенье» – это уже не подделка под народность, а нечто иное, более основательное. Это «сведенье» – сведенье о том, что в писательском деле автор только слывет мастером, а на самом деле работает на уровне подмастерья. Пришлось Николаю Николаевичу остаться. Сидят они с Иваном Ивановичем в палисаднике, пьют чай и наблюдают, как вдали по равнине катится «чистенький желто-синий поезд». «Вдруг они заметили, что он остановился». Они – Иван Иванович и Николай Николаевич и он – поезд сочетаются тут в одной фразе, как «изящная» графоманская находка. Скучновато, может быть, читать, но дальше будет веселей.
* * *
У Ивана Ивановича в Дуплянке жил знакомый Юре Живаго мальчик Ника Дудоров. Ника был на два года старше Юры и избегал с ним встреч.
«Ники не оказалось ни в саду, ни в доме. Юра догадывался, что он прячется от них, по¬тому что ему скучно с ними и Юра ему не пара» (стр. 15). Ника действительно прятался, но не потому, что ему было скучно с «ними», а потому, что не хотел он встречаться именно с ним, с Юрой. Даже о пустяках Пастернак не умел написать, как надо. Веденяпина и Воскобойникова он увязал тут в одну по интересам компанию с мальчиками – гимназистами младших классов. Сделал он это не потому, что думал так, как написал, а потому, что, как я уже говорил об этом выше, думать ему было не свойственно: не выработал он у себя такой привычки. Был он, очевидно, уверен в том, что только первое сиюминутное впечатление является верным. Вот как он написал о герое его романа Николае Николаевиче Веденяпине: «Он… понимал все с первого взгляда и умел выражать мысли в той форме, в какой они приходят в голову в первую минуту, пока они живы и не обессмыслятся» (стр. 11). Отсюда вывод: будешь думать – будет хуже. («Чем случайней тем вернее…») Этим правилом Пастернак, очевидно, и руководствовался, работая над своим романом.
* * *
Ника не хотел встречаться с Юрой. Находясь в спальне, он услышал приближающиеся голоса гостей и заметался по комнате. «В спальне стояли две кровати, Воскобойнковская и его, Никина. Недолго думая Ника залез под вторую» (стр. 20). Если бы Ника сам выбирал, под какой кроватью ему спрятаться, он, конечно же, выбрал бы «свою». Но кровать ему назначил автор и Нике пришлось залезть под «вторую». Согласимся с этой условной нумерацией кроватей и начнем потихоньку привыкать к особенностям авторской «орфографии», придающим его текстам признаки того, что в просторечии принято называть жаргоном. Жаргон у Пастернака свой уникальный, ни с каким другим его не спутаешь.
Хозяин и гости удивлялись Никиной «пропаже» (стр.20). Слову «пропажа» не надо удивляться. Такая «пропажа» случится в романе еще раз, когда «в пропаже» окажется сам Юра, правда, ставший к тому времени уже Юрием Андреевичем. Но «пропажа» Юрия Андреевича будет существенно отличаться от Никиной, прятаться он будет не от гостей, а от жизни, своих друзей, своей сожительницы Марины и двух нажитых им с нею малолетних дочек.
* * *
«Ото всего парка с его прудами, лужайками и барским домом садик управляющего был отгорожен густой живой изгородью из черной калины» (стр. 13). Не почувствовать того, что слово «всего» тут лишнее мог лишь автор лишенный литературного слуха.
* * *
«Юра поминутно поворачивался направо и налево» (стр. 15). А вот эту фразу Борис Леонидович написал совсем по-детски, не осознав того, что у него получилось. Юра искал Нику. Он мог смотреть по сторонам и оглядываться, но почему-то «поминутно поворачивался направо и налево», словно Ника мог оказаться только справа или слева от него. Чем проще текст, тем больше шансов обнаружить в нем пастернаковские «не то». Выражением «не то» я заменяю набоковское «ляпы», чтобы не перегружать текст слишком частыми повторениями этого слова. «Не то» я заимствовал у Льва Толстого. Такой была самая короткая запись в его дневнике.
* * *
«Он (Юра. – В.С.) спустился из редкого и чистого леса, покрывавшего верх оврага, в ольшаник, выстилавший его дно. Здесь была сырая тьма, бурелом и падаль,…» (стр. 15). Во-первых, у оврагов нет такого верха, о каком пишет Пастернак. Верх оврага находится в самом овраге, а редкий и чистый лес рос уже за его пределами. Автору надо было бы это понимать.
Ольшаник, росший на дне оврага, не мог это дно выстилать. Выстилать почву, на которой они растут, могут лишь ползучие (стелющиеся) по своей природе растения, вроде ежевики. А ольха – дерево, выстилать землю, на которой она растет, ольха не может. И об этом автору тоже знать было бы надо. Что касается слов тьма, бурелом и падаль, то Пастернак осмысливал их как-то очень уж приблизительно. В хорошую погоду на дне даже очень глубокого оврага тьмы не бывает. А погода была именно такой, т.е. хорошей. От сильных ветров растительность на дне оврага защищена его глубиной: бурелома там просто не может быть. На дне оврага (среди падали и бурелома) Юре вдруг стало грустно. Он вспомнил покойную маму и, расчувствовавшись, потерял сознание.
* * *
«Он ( Юра. – В.С.) не долго лежал без памяти. Когда он очнулся, он услышал, что дядя зовет его сверху. Он ответил и стал подыматься. Вдруг он вспомнил, что не помо¬лился о своем без вести пропадающем отце, как учила его Мария Николаевна. Но ему было так хорошо после обморока, что он не хотел расставаться с этим чувством легкости и боялся потерять его. И он подумал, что ничего страшного не будет, если он помолится об отце как-нибудь в другой раз.
Подождет. Потерпит, – как бы подумал он» (стр. 16). Вы, конечно же, обратили внимание на главную особенность этого фрагмента. В нем девять раз повторяется слово «он». Такие казусы случались с Борисом Леонидовичем довольно часто. Уже на следующей странице он опять написал: «Он был уверен, что, когда он вырастет, он все это распутает». Стилистом Пастернак был, явно, никаким. Слова – «как учила его Мария Николаевна» – очевиднейшее недоразумение. «Марию Николаевну» просто необходимо заменить словом «мама». Не может мальчик, вспоминая собственную мать, называть ее по имени и отчеству. Не отнесешь к авторским находкам и несуразное «как бы подумал он». Оказывается, подумать можно и «как бы». Пастернаку такие выражения нравились, он применял их часто и в разных вариантах.
Следующие несколько фрагментов относятся к эпизоду, в котором рассказывается о событиях, происшедших в поезде, в котором Миша Гордон со своим отцом ехали из Оренбурга в Москву.
* * *
Практика, полученная Пастернаком на философском факультете МГУ, помогала ему сочинять вот такие «умные» фразы. «Его (Миши Гордона – мальчика одиннадцати лет. – В.С.) конечною пружиной оставалось чувство озабоченности, и чувство беспечности не облегчало и не облагораживало его. Он знал за собой эту унаследованную черту и с мнительной настороженностью ловил в себе ее признаки. Она огорчала его. Ее (очевидно, черты. – В.С.) присутствие его унижало» (стр. 17). Мишу явно тяготило «присутствие» навязанной ему Пастернаком «конечной пружины». И сам автор, и его герои частенько будут изъясняться вот так – языком чеховского конторщика Епиходова.
* * *
«…он (отец Юры Живаго. – В.С.) бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют» (стр. 17). Почти в каждом абзаце у Пастернака можно обнаружить какое-нибудь «не то». С мостков купальни бросаются не «под воду», а в воду. Борис Леонидович, очевидно, и сам проделывал это не раз, но, почему-то считал, что бросается «под воду». Читая пастернаковский роман, постепенно перестраиваешь свое отношение к нему и начинаешь удивляться не тем случаям, когда автор пишет не то и не так, как надо, а тем, когда ему удавалось о чем-то сказать без очевидных ляп и несуразиц.
* * *
«Кучка любопытных и сочувствующих вокруг тела все время менялась. Над ним хмуро, без выражения стоял его приятель и сосед по купе плотный и высокомерный адвокат, породистое животное в вымокшей от пота рубашке» (стр. 18). «Стоял хмуро, без выражения…», но разве «хмуро» не является выражением? Соседями по купе обычно называют случайных попутчиков. Отец Юрия Живаго – разорившийся богач и занимавшийся его делами адвокат Комаровский оказались в одном купе не случайно: они вместе ехали в Москву. Связь у них была деловая, приятелями их не назовешь.
* * *
«К телу два или три раза подходила худощавая женщина в шерстяном платье с кружевной косынкою. Это была вдова и мать двух машинистов, старуха Тиверзина, бесплатно следовавшая с двумя невестками в третьем классе по служебным билетам» (стр. 18).
Нельзя быть сразу и матерью, и вдовой двух машинистов. Звучит эта фраза, как очевиднейшая нелепость. И служебных билетов тоже не было, но о билетах мы поговорим дальше. И с невестками Борис Леонидович тут тоже напутал. У Тиверзиной было два сына, но женат был только младший, так что невесток у нее было не две, а одна. Попробуйте найти у писателей России хотя бы одну такую ошибку. Не найдете! А у Пастернака их (таких и похожих) – тьма-тьмущая! В этом отношении «Доктор Живаго» – не роман, а настоящая катастрофа.
* * *
«Она (вдова и мать двух машинистов. – В.С.) становилась в нескольких шагах от трупа, так чтобы сквозь толпу ей было видно, и вздохами как бы проводила сравнение. «Кому на роду написано, – как бы говорила она. – Какой по произволению Божию, а тут, вишь такой стих нашел – от богатой жизни и ошаления рассудка» (стр. 18). В предыдущем фрагменте автор написал, что вдова подходила к телу. Но к телу она, оказывается, не подходила, а останавливалась, не доходя даже до окружавшей его толпы. Но «становилась» она так, чтобы сквозь толпу ей все-таки было видно. Интересно, как же надо встать, чтобы видеть сквозь толпу? Правда, раньше Борис Леонидович определял количество собиравшихся вокруг тела пассажиров словом «кучка», а не «толпа». Сквозь кучку, наверное, кое-что можно было и разглядеть. Но слова «толпа» и «кучка» Пастернак писал, не осознанно их выбирая, а чередовал, как получится. Там, где была нужна «кучка», у него оказалась «толпа».
Вдова стояла молча. А то, что она «как бы говорила», озвучивал за нее автор. Но у автора либо фантазии не хватило, либо уж очень не по душе была ему эта вдовушка: «как бы говорила» она у него весьма невразумительно. Попробуйте понять, какое сравнение (чего и с чем) вдова «как бы проводила своими вздохами».
* * *
«Все пассажиры поезда перебывали около тела и возвращались в вагон только из опасения, как бы у них чего не стащили» (стр. 19). Видно, очень уж им (пассажирам) нравилось смотреть на труп, если они так неохотно от него уходили. Но уходили они не совсем так, как было бы надо: поезд ведь состоял не из одного вагона. Пассажиры должны были возвращаться не в вагон, а в вагоны. Русскому языку Пастернак учился до конца своих дней, но так его и не освоил в нужном для писания романов качестве. Многие, ставшие привычными на русском выражения, он переделывал на свой лад. «С бору по сосенке» он переиначил в бессмысленное – «с бору да с сосенки». Вместо «перехватил взгляд», – писал «подхватил». Спирт у него не разбавляют, а разводят. В подпоручики у него производят не из прапорщиков, а из прапорщика. Таких курьезов в его романе тьма. Если все их перечислять, то моя работа растянулась бы в бесконечность. И психологию людей Пастернак явно мерил по собственной мерке. Около трупа перебывали, конечно же, не все пассажиры поезда. Некоторые, наверняка, ограничились тем, что посмотрели на него издали, а были, несомненно, и такие, кто вообще не захотел выйти из вагона, чтобы посмотреть на труп самоубийцы. «Все» – очевидный признак графоманского максимализма автора.
* * *
И еще несколько строк о забавных впечатлениях, которыми автор наградил пассажиров, выходивших посмотреть на труп, а заодно и поразмяться на зеленой травке перед поездом. Все им казалось здесь почему-то случайно возникшим и непонятным. «Даже солнце, тоже казавшееся местной принадлежностью, по-вечернему застенчиво освещало сцену у рельсов, как бы боязливо приблизившись к ней, как подошла бы к полотну и стала бы смотреть на людей корова из пасущегося по соседству стада» (стр.19). Не замечал Пастернак того, что пишет «не то». Корова, подошедшая к полотну, смотрела бы не «на людей», а на поезд. А как вам нравится пастернаковское солнце, «боязливое как корова»? Но Пастернак мог написать о солнце и не такое. Он, например, был уверен в том, что солнце на закате шарит лишь по низам и освещает у людей только их ноги и заглядывает не под вагоны, а под их колеса. «Быть не может», – подумаете вы. Увы, может! Читайте об этом на стр. 16. Свой взгляд на мир Пастернак сформировал похоже очень рано, едва ли не в младенчестве, когда еще верят, что ветер дует потому, что деревья машут ветками, да так и остался с этим детским миропониманием.
* * *
«Это был тот плотный, наглый, гладко выбритый и щеголеватый адвокат, который стоял теперь над телом, ничему на свете не удивляясь. Нельзя было отделаться от ощущения, что постоянное возбуждение его клиента в каком-то отношении ему на руку.
Отец (Миши Гордона. – В.С.) говорил, что это известный богач, добряк и шелапут, уже наполовину невменяемый» (стр. 19). Каждый прочитавший эти бездумно сотворенные автором строчки не мог не подумать, что известным богачом, добряком и шелапутом Пастернак называет того самого гладко выбритого и щеголеватого адвоката, который стоял над телом. Но, поверить написавшему так автору было бы ошибкой. «Наполовину невменяемым добряком и шелапутом» был совсем другой человек – нелепо расставшийся с жизнью отец Юры Живаго, над телом которого стоял «наглый» адвокат. То, о чем я сказал, – это лишь первый слой той смысловой сумятицы, какую Борис Леонидович ухитрился уложить в эти три коротких предложения. Смысловую суть первого предложения можно выразить так: «Это был тот самый адвокат, который тут стоял». «Умно» получилось, не правда ли? Дальше Борис Леонидович написал еще «умнее»: будто, глядя на адвоката, стоявшего над трупом своего клиента, нельзя было отделаться от ощущения что «постоянное возбуждение этого клиента в каком-то отношении ему (адвокату. – В.С.) на руку». Но опоздал с этими словами Борис Леонидович: написать так можно было раньше, когда клиент адвоката был еще жив. Так же неуместна здесь и последняя, третья, фраза. Можно ли о человеке, ушедшем из жизни, говорить, что он «…уже наполовину невменяемый»? Невменяемым тут выглядит сам автор, сотворивший эту смысловую неразбериху.
Пастернак изображает адвоката, как личность сугубо отрицательную и, говоря о нем, всегда находит слова, так или иначе, его очерняющие. Явно в укор адвокату, желая, видимо, показать его равнодушное отношение к происшедшему, он написал, что тот «стоял над телом, ничему на свете не удивляясь». Чтобы оценить этот придуманный автором выпад против адвоката, представьте на минуту, что он (адвокат) стоял над телом, всему на свете удивляясь.
* * *
«По другому пути к поезду подошла дрезина. С нее соскочил следователь в фуражке с кокардой, врач, двое городовых» (стр. 20). Соскочили с дрезины четверо, а не один. «Соскочил» тут явно нужно заменить на «соскочили». Подобные ошибки допустимо делать школьникам. Взрослые дяди, и, тем более, «великие писатели» таких ошибок не делают. А, если делают, то какие же они великие? Им бы еще учиться и учиться.
* * *
«Вверх по насыпи, все время обрываясь и съезжая по песку, кондуктора и городовые неловко волокли тело» (стр. 20). Интересно было бы узнать, что имел в виду Борис Леонидович, написав –
«все время обрываясь»?
* * *
«Публику попросили в вагоны и дали свисток» (стр. 20). Все, о чем рассказал автор перед тем, как машинисту дать свисток, происходило не в театре. Разойтись по вагонам попросили не «публику», а пассажиров, вышедших из поезда, чтобы поглазеть на труп самоубийцы.
Во все время работы над романом на столе у Пастернака лежала книга Диккенса «Повесть о двух городах», куда он время от времени заглядывал, явно не без корыстного авторского интереса. Некоторые фразы в его романе явно находятся в перекличке с диккенсовскими. Было бы совсем неплохо, если бы рядом с книжкой Диккенса лежал у него еще и толковый словарь русского языка. Но чего не было, того не было. А жаль!
* * *
В поезде произошла трагедия: один из пассажиров покончил с собой. Но жизнь продолжалась, поезд катился дальше. «В нем (вагоне, в котором это случилось. – В.С.) по-прежнему пудрились, и обтирали платком ладони и разговаривали грудными скрипучими голосами седеющие дамы из Петербурга,…» (стр. 18). Эта фраза – очередной конфуз автора. Забыл Борис Леонидович о том, что поезд, о котором он пишет, следовал в Москву не из Петербурга, а из созвучного ему по названию Оренбурга, и седеющих дам из Петербурга с почему-то (скоро мы поймем почему) оказавшимися у них у всех скрипучими голосами, в нем не было. О них («дамах из Петербурга») он написал еще так: «…они проходили мимо гордоновского купе, кутая углы плеч в накидки, и превращая тесноту коридора в источник нового кокетства…» (стр. 18). Уж, не с Гордоном ли эти «петербургские» дамы заигрывали, ведь кутали «углы плеч» и кокетничали они, проходя именно мимо его купе. Принять предложенное автором определение тесноты коридора, как источника нового кокетства для «петербургских» дам, как-то не хочется. Эта теснота скорее являлась местом, избранным ими для кокетства, а не источником его.
* * *
«По дорогам тянулись обозы, грузно сворачивая с дороги к переездам, и с бешено несущегося поезда казалось, что возы стоят не двигаясь, а лошади подымают и опускают ноги на одном месте» (стр. 16). Если бы Пастернак писал с натуры, а не придумывал, он, может быть, и не написал так смешно. В местах пересечения железнодорожных путей с дорогами, на путях устраивают так называемые переезды. Переезд – это часть дороги. А Пастернак написал так, словно переезды располагались где-то вне дорог и, чтобы попасть на них, надо было свернуть с дороги в сторону. И обозы, послушные воле автора, «грузно сворачивали». Наблюдал эти несуразные «грузные сворачивания» из окна вагона Миша Гордон. Видел он все это, как-то странно. Ему виделось, что обозы «тянулись, грузно сворачивая», и в то же время казалось, что они «стоят не двигаясь…» Вот ведь как бывает. Но бывает так только у Бориса Леонидовича Пастернака – русского литературного «гения».
* * *
«Скоро среди представителей тогдашней литературы, профессоров университета и философов революции должен был появиться этот человек, который думал на все их темы и у которого, кроме терминологии, не было с ними ничего общего. Все они скопом держались какой-нибудь догмы и довольствовались словами и видимостями, а отец Николай был священник, прошедший толстовство и революцию и шедший все время дальше» (стр. 11). Вот так «скромненько» Борис Леонидович представил читателям одного из главных героев своего романа – Николая Николаевича Веденяпина – дядю Юрия Живаго. Назвал он его отцом Николаем и представил священником по свойственному ему забывайству. К тому времени, когда он об этом говорил, Николай Николаевич уже давно не был священником. По его же автора задумке он был расстрижен и отцом Николаем называться не мог. Лишившись священнического сана, Николай Николаевич вынужден был включиться в мирскую жизнь. Поработав какое-то время в издательстве в одном из губернских городов Поволжья, он переехал в Петербург, откуда заезжал и в Москву. Николай Николаевич был одним из любимых героев автора. В светской жизни он еще ни в чем не преуспел, а Борис Леонидович уже замыслил ввести его в мир российских интеллектуалов. Правда, этот мир Борис Леонидович чтил не так чтобы уж очень, относясь к нему с очевидным пренебрежением. Профессора, писатели и философы России, представлялись ему людьми явно недалекими. Все они, по его мнению, «скопом» придерживались какой-то одной, получается, чуть ли не все равно для каждого из них какой, догмы и «довольствовались словами и видимостями». Как можно было написать такую гадость о гордости и славе России, ее интеллектуальной элите? Невольно вспоминаешь лермонтовское: «Смеясь, он дерзко презирал…» Но Борис Леонидович не смеялся и не презирал, и ума своего не лишился. (Его ум был всегда при нем). Он просто не понимал того, того, что творит, искренне и самозабвенно вешая самому себе на уши чудовищную лапшу, таковой ее, конечно же, не считая. Случалось это с ним довольно часто, можно даже сказать – постоянно. Такого количества разного рода нелепостей, какое Борис Леонидович сотворил в своем романе, не сыскать во всей русской литературе. Зато, как ярко высветился на фоне жалкой, довольствующейся видимостями московской университетской профессуры и российских писателей, среди которых пребывал еще и Толстой, его любимец Николай Николаевич Веденяпин. Не высказавший на всем протяжении романа ни одной мысли «на их темы», Николай Николаевич произносил пышные имитирующие глубокомыслие монологи на темы свои, придумывавшиеся для него автором: об истории, как о «второй вселенной» и «новом», с непонятно в чем заключавшейся новизной, понимании христианства и искусства. Не отнесешь же к «новому пониманию христианства» разговоры Николая Николаевича о Евангелии, в которых он путает форму изложения мысли с ее содержанием. «До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности» (стр. 44).
Но не мог же Борис Леонидович писать совсем не думая. Какими-то реальными достоинствами Николай Николаевич должен был все же обладать, чтобы вот так лихо и сразу оказаться вознесенным на уровень московской университетской профессуры? Таких достоинств Борис Леонидович обнаружил у него, если считать их по-пастернаковски на «штуки», ровно три. Познакомимся с ними, а заодно и с тем, как Борис Леонидович умеет придавать значительность тому, что никакой значительности не содержит. Во-первых, Николай Николаевич «был священник»! Действительно, когда-то он им был. Но разве быть священником в глухой российской провинции почетнее и значительнее чем профессором в столичном университете или, тем более, писателем с мировым именем? Правда, Николай Николаевич, как пишет автор, был священником не простым, а «прошедшим толстовство и революцию». Но какой вес имеют эти слова? Через «толстовство» прошла вся Россия. А что касается российских революций, то в них Борис Леонидович так и не разобрался, как следует, путал их одну с другой и забывал, когда они были. Священнического сана Николай Николаевич лишился задолго до того, как в России прогремела первая в 1905 году революция. Так что пройти революцию в сане священника, как об этом написал Пастернак, Николай Николаевич не мог. В то время, когда Борис Леонидович об этом говорил, а было это в 1903 году, до первой русской революции оставалось еще целых два года. Так что не поучаствовать в этой революции, а пройти мимо нее Николай Николаевич мог лишь дождавшись, когда эти два года пройдут. И мимо октябрьской семнадцатого года революции он проскочит так же лихо, как мимо декабрьской пятого. Пройдет он ее на квартире у Живаго, ожидая, когда же она (эта революция), наконец, закончится, чтобы можно было выйти на улицу, не боясь, что тебя подстрелят.
Едва ли не главным «достоинством» Николая Николаевича, по мнению автора, было постоянное его стремление «идти дальше». Правда, в чем выражалось это «идти дальше» автор не объяснил. Получилось у Бориса Леонидовича так, будто «дальше» в гордом одиночестве в России шагал лишь один Николай Николаевич Веденяпин, а убогая российская элита топталась на одном месте, провожая его скорбным взглядом. Когда же происходили события, мешавшие Веденяпину идти «дальше», вроде революций пятого или семнадцатого годов, устраивавшихся теми, кто «дальше» идти не хотел, он, переждав их в тихом месте, опять упрямо продолжал идти «дальше».
Закончил Пастернак свой величественный дифирамб во славу Николаю Николаевичу вот такой эффектной и, очевидно, казавшейся ему умной декламацией: «Он жаждал мысли, окрыленно вещественной, которая прочерчивала бы нелицемерно различимый путь в своем движении и что-то меняла на свете к лучшему и которая даже ребенку и невежде была бы заметна, как вспышка молнии или след прокатившегося грома» (стр.11). Любил Борис Леонидович произносить звонкие, тешившие его, как ребенка погремушки, слова. Мысли он (Николай Николаевич), может быть, и жаждал, но утолить эту жажду и удивить детей и невежд, как это ему хотелось, так и не сумел. Эта декламация, как и все предшествовавшие ей разговоры, затеянные автором во славу Николаю Николаевичу, так и осталась звонкой, но ничего не выражающей словесной игрой. Очень уж похожи все эти разговоры автора на звуки, издаваемые пустым бочонком, катящимся по булыжной мостовой. «Словами и видимостями», как мы убедились, довольствовался сам автор, а не университетская профессура, которой он приписал это отличие.
Легкость в мыслях у Бориса Леонидовича была просто необыкновенная, под стать Хлестакову. Во всем, что он сказал о Николае Николаевиче, прав он был лишь в одном, в том, что со всеми теми, кого он противопоставил своему герою, у Николая Николаевича действительно «не было ничего общего», хотя, как заявил Борис Леонидович, «думал он на все их темы». Одной этой фразы о том, что «думал он на все их темы» вполне достаточно для того, чтобы понять: сам-то Борис Леонидович думать был совсем не горазд. Великость Пастернака, провозглашенная его фанатами, ярко высвечивается в этом сочиненном им эпизоде со знаком «наоборот». Выглядит он тут дилетантом, мыслящим на уровне подростка, затеявшего вдруг писать книгу для взрослых.
* * *
«Он (Ника. – В.С.) был сегодня сам не свой и предшествующую ночь не спал» (стр.20). Понимать это предложение приходится так: «Сегодня он был сам не свой и поэтому предшествующую ночь не спал». Эту фразу просто напрашивается развернуть наоборот: «Предшествующую ночь он не спал и сегодня был сам не свой». На следующей странице Пастернак опять написал о Нике вот так забавно: «Он подражал матери в склонности к высоким материям и парадоксам». Но склонность – штука серьезная: она либо есть, либо ее нет. Изображать склонность, ее не имея, – не просто, особенно, если ты еще мальчик тринадцати лет и о высоких материях и парадоксах, и о возможности изображать склонность к ним имеешь весьма смутные представления. А вот у самого Пастернака такая склонность явно была: парадоксов в его романе не счесть. Но Пастернак никому не подражал: он был уникален в своих особенностях.
* * *
«…Лара без труда мыла посуду, помогала в мастерской и ходила по маминым поручениям» (стр. 20). Посуду «без труда» не помоешь. Пастернак, очевидно, хотел сказать, что Лара делала эту работу легко, без видимых усилий, может быть, даже играючи, но не сумел написать об этом, как ему хотелось. И еще о многом и много раз он напишет не так, как было бы нужно.
* * *
«Всходило солнце, и землю в парке покрывала длинная, мокрая от росы, петлистая тень деревьев. Тень была не черного, а темно-серого цвета, как промокший войлок» (стр. 20). Попробуем расшифровать то, что Пастернак написал о тени. Была она, очевидно, единой, состоявшей из перекрывавших друг друга многочисленных теней от росших в парке деревьев. Можно ли назвать такую тень длинной или короткой? Она ведь была необозримой. Автор, похоже, вообще плохо понимал, что такое тень. Тень в парке – это не освещенная прямым солнечным светом земля под деревьями. Если солнце уходит за тучу, в тени оказывается вся доступная обзору местность. Но красок своих она не теряет и серой не становится, так как тень не имеет цвета. В парке цвет (зеленый, а не серый) был не у тени, а у травы, росшей под деревьями. Все, что находится в тени, имеет свой естественный цвет. Тень не материальна, она не может быть ни мокрой, ни сухой. Мокрой от росы была не тень, а трава под деревьями, и была она мокрой не только там, где была тень, но и на солнце тоже. Так всегда бывает по утрам. Это еще не все о тени, читаем дальше.
* * *
«Одуряющее благоухание утра, казалось, исходило именно от этой отсыревшей тени на земле с продолговатыми просветами, похожими на пальцы девочки» (стр. 21). Ни отсыреть, ни благоухать тень, конечно же, не может, но, допустим, что так могло автору показаться. Но как быть с просветами? Всем приходилось видеть игру на земле солнечных лучей, пронизывающих кроны деревьев. Эти «просветы», как их назвал автор, никогда не бывают одинаковыми по форме и, тем более, одинаково продолговатыми, как пальцы девочки. Форму они имеют обычно самую разную и постоянно меняющуюся при шевелениях листвы. То, что они были похожи на пальцы девочки, автор придумал, так уж сработало его воображение. Правда, на «придумал» это совсем не похоже. Чтобы придумать, надо думать, а подумав, написать так было бы нельзя. Дело ведь даже не в том, как выглядели эти просветы. Пастернак почему-то (не вследствие ли склонности к парадоксам) считал, что у мальчиков и девочек пальчики имеют разную форму.
Борис Леонидович имел университетское образование (выше вроде бы некуда), но когда речь заходила о солнце, луне, погоде, траве, деревьях, свете, тени, облаках, тучах и прочем, одним словом, о матушке нашей природе, выяснялось, что ни о чем из того, что в своей совокупности она нам демонстрирует, он не имеет правильного представления и пишет обо всем, как невежда, причем, невежда, каких свет еще не видывал. Не надо сердиться на меня за такие слова, в их обоснование я приведу доказательства более чем убедительные. Поскольку разговор у нас шел о тени, продолжим эту тему. «Луна стояла уже высоко на небе… У порогов казенных каменных зданий с колоннами, окружавших площадь, черными коврами лежали на земле их тени» (стр. 141). Площади, как правило, имеют четыре «бока». Чтобы у всех выстроившихся по бокам площади зданий тени лежали у их порогов, надо, чтобы в небе стояла не одна луна, а четыре: по одной с каждого боку. Кто еще, кроме Бориса Леонидовича, мог бы сочинить такую очаровательную ляпу? И «бока» у площади тоже придумал он. Слово «бок» Борис Леонидович понимал как-то диковинно. Про повозку он мог написать, что она была «с высокими боками». Мог написать и так: «Она (уже не повозка, а женщина. – В. С.), поглядела по бокам…» (стр. 217). Если бы женщина, смотревшая по бокам, стояла на площади, можно было бы подумать, что она любуется боками этой площади. Но площади не было. Под «боками» автор тут, очевидно, понимал все то, что находилось справа и слева от поглядевшей «по бокам» тетки.
* * *
И еще одно ошарашивающее недоразумение с тенями. Юрий Андреевич возвращается домой с войны. Едет он в переполненном вагоне. Поезд мчит через залитое лучами солнца пространство. «Пассажиры, стоявшие у окна (в проходе вагона,– В.С.) застили свет остальным. От них на пол, на лавки и перегородки падали длинные, вдвое и втрое сложенные тени» (стр. 155). Я долго ломал голову по поводу того, как понять эти «вдвое и втрое сложенные тени». Уж очень невероятным было напрашивающееся объяснение этих слов автора. Но пришлось это объяснение принять, так как истолковать как-нибудь иначе созданный воображением Пастернака феномен со сложением теней мне не удалось. Оказывается Борис Леонидович понимал образование вдвое и втрое сложенных теней так. Если у освещенного солнцем окна встанет человек, то от него упадет тень. Если у него за спиной встанет еще один человек, то тень сложится в два раза, т.е. станет в два раза гуще. А если подойдет третий, то сложится она уже в три раза. Чего можно ожидать от автора, пишущего подобную ерунду? Ничего, кроме другой столь же очевидной ерунды. Затеяв писать роман, Борис Леонидович явно взялся за непосильное для себя дело. Очередную ерунду он добавил к предыдущей здесь же, на этой же странице: «Эти тени не умещались в вагоне. Их вытесняло вон через противоположные окна, и они бежали вприпрыжку по другой стороне откоса вместе с тенью всего катящегося поезда». Едет ли поезд по насыпи или в выемке, откосов по сторонам его пути всегда два: один справа и другой слева. Но другой стороны ни у того, ни у другого откоса нет. А Пастернак обнаружил у каждого из них другую сторону. И получилась у него то самое, о чем я говорил выше: каждый откос оказался не сам по себе откосом, а другой стороной противоположного откоса.
* * *
«Край пруда порос сплошь кувшинками. Лодка взрезала эту гущу с сухим шорохом. В разрывах заросли проступала вода пруда, как сок арбуза в треугольнике разреза» (стр. 22). О том, что местом события был пруд, автор уже написал. Поэтому писать о том, что «в разрывах заросли» проступала вода именно пруда, было совсем не обязательно: это и без того ясно. И про сок арбуза писать было, пожалуй, не надо. Сок не заполняет сделанного в арбузе выреза. В вырезах (а не разрезах) обнажается арбузная мякоть. Чтобы сделать вырез, надо сделать три разреза, а не один, как написал автор. Я не раз уже говорил о противоестественности пастернаковских метафор. Строит он их не на реальном, а на придуманном сходстве. Его метафоры бывают порой просто чудовищными. В «Спекторском» у него есть такая: декабрь «холодел, как оттиск медяка, на опухоли теплой и нетвердой».
* * *
Пастернак описал одноэтажный дом недалеко от угла Тверской, в котором располагалась швейная мастерская Левицкой, приобретенная Амалией Карловной Гишар, и закончил это описание так: «Туда ходила домой к себе Оля Демина…» (стр.26). Без того, чтобы напутать, у Бориса Леонидовича опять не обошлось. Оля работала в мастерской ученицей, но в ней не жила. Написать о том, как она туда ходила, надо было, очевидно, как-то иначе. Может быть так: «Туда, как к себе домой, ходила Оля Демина?». Но так ли было на самом деле? Вряд ли. Предложим еще такой вариант: «Оттуда ходила к себе домой Оля Демина». Получилось смешно, но все-таки ближе к истине, чем то, что написал Пастернак.
* * *
«Фуфлыгин посмотрел на часы, захлопнул крышку и стал вглядываться в даль, откуда к железной дороге приближалась шоссейная» (стр. 30). Надо же было так написать! Читаешь и не веришь своим глазам. Пастернак заставил Фуфлыгина переживать и «каждую минуту» смотреть на часы. Фуфлыгин ожидал жену и для него было очень важно, чтобы шоссейная дорога успела приблизиться к железной до того как на ней появится ее коляска. С приближающейся шоссейной дорогой Пастернак тут, явно, оплошал. Уходящая в даль дорога – образ привычный, знакомый каждому. А вот увидеть дорогу приближающейся из дали мог лишь питавший слабость к парадоксам Борис Леонидович Пастернак.
* * *
И еще о точности (вернее неточности) пастернаковских деталей. Лара с Олей Деминой пришли в церковь помолиться. В церкви было пусто. «Лишь впереди тесной толпой стояли молящиеся» (стр.51). Написав это, Пастернак тут же забыл о том, что он написал, и отправил Лару за свечками, изобразив ее прогулку так, словно церковь была заполнена молящимися: «…медленно обходя молящихся, Лара с зажатыми в руке медяками шла к двери за свечками для себя и Оли и так же осторожно, чтобы никого не толкнуть, возвращалась назад…» С патологической забывчивостью Пастернака мы встретимся еще не раз. Нет в мире авторов, которые могли бы сравниться с ним в постоянно мучившем его забывайстве.
* * *
Когда говоришь о пастернаковских текстах, произнести слово «стилистика» язык не поворачивается. Какая уж там стилистика, если автор позволяет себе делать грамматические ошибки на уровне пятиклассника. Прочитаем несколько предложений о приехавшей с Урала в Москву Амалии Карловне Гишар.
«В это время в Москву с Урала приехала вдова инженера-бельгийца, обрусевшая француженка Амалия Карловна Гишар…» . Звучит эта фраза, вроде бы, вполне приемлемо. Но звучит она так потому, что я слегка ее укоротил. У Пастернака она выглядит несколько иначе. «В это время в Москву с Урала приехала вдова инженера-бельгийца и сама обрусевшая француженка Амалия Карловна Гишар…» (стр. 24). Явно лишние здесь, придающие этой фразе одесский разговорный колорит слова – «и сама» – позволяют сразу же, без каких-либо заблуждений и колебаний оценить истинный уровень писательских возможностей автора. Так же, похоже на «и сама», написал Пастернак и о богаче Кологривове (см. стр. 13).
* * *
Амалия Карловна Гишар, приехавшая с сыном и дочкой с Урала в Москву, стала обустраиваться. «Сына она отдала в кадетский корпус, а дочь в женскую гимназию, по случайности в ту самую и в тот же самый класс, в которых училась Надя Кологривова» (стр.24). Выше я приводил пример, когда с дрезины соскочили четыре человека, а Пастернак написал о них – «соскочил», как об одном. А здесь, наоборот: надо было написать об одном (классе), а он написал сразу и о классе, и о гимназии. Одним словом, написать надо было не «в которых», а «в котором». Ведь если в одном и том же классе, значит, и в одной и той же гимназии. Вы уже, очевидно, заметили, что говорить нам приходится, в основном, об ошибках, которые делают не литературные гении, а гимназисты, причем, не старших, а младших классов и, явно, не пятерочники.
* * *
Организовал приезд в Москву Амалии Карловны Гишар друг ее покойного мужа адвокат Комаровский. «С ним она списалась насчет переезда, он встречал их на вокзале, он повез (кого повез? – В.С.) через всю Москву в меблированные комнаты «Черногория» в Оружейном переулке, где снял для них номер, он же уговорил (кого? – В.С.) отдать Родю в корпус, а Лару в гимназию, которую он порекомендовал, и он же невнимательно шутил с мальчиком и заглядывался на девочку так, что она краснела» (стр. 24). Эта фраза – образец пастернаковской стилистики. Нельзя не заметить, что Борис Леонидович явно пытался создавать нечто похожее на серпантины Марселя Пруста. Но получались у него не прустовские витиеватости, а пастернаковские несуразицы. Начало фразы еще можно как-то поправить, если второе «он» заменить на «и», убрав перед ним запятую и поставив точку после слова «номер». Правда, непонятным останется – почему они ехали через всю Москву, да еще и «полутемными переулками» (стр. 94), а не коротким путем по Садовому кольцу. От вокзальной площади до Оружейного переулка по Садовому кольцу – рукой подать. Правда, написав про полутемные переулки, автор описал их поездку по этим переулкам совсем не так, как она должна была выглядеть. Ехали они среди «кричащих огней и витрин» и под звон конки, т.е. явно не по переулкам, а по тому самому Садовому кольцу, назвать которое автор почему-то не захотел или забыл. Короткой была память у Бориса Леонидовича, хватало ее лишь на одну строчку. Ну а дальше с его текстом надо разбираться. В корпус тогда, может быть, и отдавали, а вот сказать так про гимназию вряд ли было можно. Требуют объяснения и слова – «невнимательно шутил с мальчиком». Невнимательно шутил тут, пожалуй, так же непонятно, как было бы непонятно, если бы он шутил с ним внимательно.
* * *
«После смерти отца мать (Амалия Карловна. – В.С.) жила в вечном страхе обнищания» (стр. 25). Отцом умерший муж Амалии Карловны был для ее детей, а для нее оставался хотя и бывшим, но мужем. Написать тут, конечно же, надо было: «После смерти мужа», а не «отца». Я нисколько не тешу своего самолюбия, занимаясь правкой текстов Нобелевского лауреата. Неграмотно пишущих Нобелевских лауреатов вообще не должно быть. Однако, поскольку он, все-таки, есть, приходится заниматься этим неприятным делом, чтобы показать, что это не шутка, что он и вправду есть и зовут его Борис Леонидович Пастернак.
* * *
«Перед тем, как переселиться в небольшую квартиру в три комнаты, находившуюся при мастерской, они (Амалия Карловна с сыном и дочкой. – В.С.) около месяца прожили в «Черногории» (стр. 25). Для того, чтобы куда-нибудь переселиться, надо прежде где-то поселиться. Поселились же они в этой самой квартире, «находившейся при мастерской», а до того снимали номер в гостинице «Черногория». Но о временном проживании в гостинице не скажешь – «поселились».
* * *
В Москве Амалия Карловна по совету Комаровского купила швейную мастерскую со всем штатом работавших в ней мастериц и с устоявшейся клиентурой. Угадайте: какая из трех приведенных ниже фраз принадлежит перу Пастернака.
1.Амалия Карловна не знала швейного дела и поначалу чувствовала себя в мастерской весьма неуверенно.
2. Амалии Карловне еще не доводилось руководить целым штатом работниц. Появляясь в мастерской, она заметно робела.
3.Амалия Карловна была в мастерской новым и неопытным человеком.
Проверить правильность сделанного выбора можно на стр. 26 романа.
* * *
«Лара смеялась и с завистью думала: «…девочка живет в нужде, трудится» (стр. 27). Но чему тут было завидовать: трудится, а живет в нужде?
* * *
«Он (виолончелист Тышкевич. – В.С.) редко бывал дома и на целые дни уходил в Большой театр или Консерваторию» (стр.25). Выглядит эта фраза вывернутой наизнанку. Исправить ее не трудно: «Он (все тот же Тышкевич) на целые дни уходил в Большой театр или Консерваторию и редко бывал дома».
* * *
«Она (Лара. – В.С.) никогда не могла предположить, что он так хорошо танцует» (стр.29). Обнаруживая в текстах Пастернака выражения вроде «никогда не могла предположить», невольно вспоминаешь чеховских грамотеев.
* * *
«Часа через три или четыре, поближе к сумеркам, в стороне от дороги в поле как из-под земли выросли две фигуры, которых раньше не было на поверхности, и, часто оглядываясь, стали быстро удаляться» (стр. 31). Комментарий к этой несуразной фразе может быть лишь таким: предельно беспомощно. Нельзя же, например, сказать: «Она родила ребенка, которого раньше не было на свете». Да и не только в этом тут дело. «Поближе к сумеркам» – звучит смешно. А написать про вылезших из-под земли, что они «выросли как из-под земли» – смешно не менее того.
* * *
«Потомственные железнодорожники Тиверзины были легки на подъем и разъезжали по всей России по даровым служебным удостоверениям» (стр. 35). Служебные удостоверения железнодорожников Пастернак назвал даровыми, явно не понимая сути дела. Даровыми (бесплатными) были не удостоверения, а проездные билеты, которые Тиверзины получали в кассе, предъявляя там свои служебные удостоверения.
* * *
«Марфа Гавриловна бросала взволнованные взгляды по обе стороны мостовой» (стр. 39). Марфа Гавриловна бросала «взволнованные взгляды» не без причины. На демонстрантов напали казаки и в возникшей суматохе она потеряла из виду мальчика – Патулю, которого взяла с собой на демонстрацию. «Вдруг она, по счастию, увидела мальчика на противоположном тротуаре». Если убрать «по счастию», и вместо «мальчика» вписать «Патулю», то с этой фразой все будет в порядке, но не совсем.
Что же увидела Марфа Гавриловна на противоположном тротуаре? «Там в углублении между колониальной лавкой и выступом каменного особняка толпилась кучка случайных ротозеев» (стр. 39). Тексты графомана, как правило, полны неточностей. Мысль его скачет, как телега на ухабах. Во-первых, то, что увидела Марфа Гавриловна, происходило не на тротуаре. Но не в этом дело. По каким признакам она определила, что «в углублении» толпились именно «случайные ротозеи», т.е. не участники демонстрации, а те, кто пришел на нее поглазеть? И почему Патуля, находившийся среди демонстрантов, оказался вдруг в толпе ротозеев? Вопросы сразу исчезнут, если предположить, что в углублении толпились не ротозеи, а демонстранты, которых загнали туда казаки. Тем более что дальше автор так и написал: «Туда загнал их крупом и боками своей лошади драгун, въехавший верхом на тротуар». Да и разгоняли казаки не ротозеев, а демонстрацию. Очевидно, эта «толпившаяся кучка» из демонстрантов и состояла. Сразу становится понятным почему в ней оказался Патуля. Но драгун корпусом своего коня загораживал кучку в закоулке, и увидеть эту кучку и Патулю (как написал Пастернак) Марфа Гавриловна не могла, пока казак не ускакал. Назвать кучку, в которой оказался Патуля, толпившеюся тоже нельзя. Толпятся обычно по собственной воле, а мнимые «ротозеи» забились в закоулок не сами, их загнал туда казак. Теснимые корпусом его коня, встававшего на дыбы, они не толпились, а объятые ужасом жались друг к другу, втискиваясь в закоулок. В описании деталей Пастернак был более чем неточен. То ли торопился в гонке за премией, и не успевал продумывать того, о чем писал, то ли просто не умел делать это, как надо. Поскольку подобные недоделки встречаются и в ранее написанных им вещах, создававшихся во времена, когда торопиться ему было, вроде бы, некуда, предположить надо скорее второе, а не первое. За второй вариант голосует и устрашающее обилие подобных огрехов в его романе.
* * *
«Предмет посещения был исчерпан» (стр.43). Эта фраза мне нравится. Очевидная графомания, но как чудесно звучит. Коротко и ясно.
* * *
«Эти космогонии были естественны на старой земле, заселенной человеком так редко, что он не заслонял еще природы. По ней еще бродили мамонты и свежи были воспоминания о динозаврах и драконах. Природа так явно бросалась в глаза человеку и так хищно и ощутительно ─ ему в загривок, что, может быть, в самом деле все было полно богов» (стр. 45).
Сказать, что создававшиеся в двадцатом веке симфонические космогонии «были естественны» для эпохи, когда не было еще ни письменности, ни музыкальной культуры, пожалуй, слишком смело даже для графомана. До сих пор считалось, что чем глубже мы проникаем в прошлое Земли, тем с более молодой планетой мы имеем дело. Пастернак же почему-то ведет обратный отсчет и называет землю каменного века «старой». И уж совсем не пропихнуть ни в какие ворота его утверждение о том, что, когда по земле «бродили мамонты», еще «свежи были воспоминания о динозаврах…» Пастернак видимо считал, что от мамонтов до динозавров было рукой подать. Но рукой подать всегда было от нас до мамонтов: всего несколько тысяч лет. А эпоха динозавров закончилась в устрашающе далеком прошлом: около шестидесяти миллионов лет назад, когда людей на планете еще и в помине не было. Люди каменного века, современники мамонтов, даже в генетической своей памяти не могли иметь впечатлений о динозаврах. В отличие от них Борис Леонидович о динозаврах кое-что знал. Но лучше уж не знать ничего, чем иметь такие знания, какие он время от времени нам демонстрирует. Странное понятие было у него и о языческих богах. Судя по тому, что написал в своем дневнике Николай Николаевич: «…может быть, и в самом деле все было полно богов», Борис Леонидович явно верил, что язычество опекалось не придуманными, а реальными божествами.
* * *
«Они (Комаровский и Сатаниди. – В.С.) пускались вместе шлифовать панели, перекидывались короткими анекдотами и замечаниями настолько отрывистыми, незначительными и полными такого презрения ко всему на свете, что без всякого ущерба могли бы заменить эти слова простым рычанием, лишь бы наполнить оба тротуара Кузнецкого своими громкими, бесстыдно задыхающимися и как бы давящимися своей собственной вибрацией басами» (стр. 46).
Мучимый желанием выражаться эффектно и замысловато, Пастернак создавал порой вот такие карикатурно нелепые, по стилю похожие на литературное рококо фразы. Особенно впечатляют тут «бесстыдно задыхающиеся» и «давящиеся собственной вибрацией басы». Если можно «бесстыдно задыхаться», то можно, очевидно, и бессовестно задохнуться. Следующие две фразы, пожалуй, можно оценить, как вершинные в пастернаковской графомании.
* * *
Комаровский тоскует по Ларе. ««Лара», – шептал он и закрывал глаза, и ее голова мысленно появлялась в руках у него, голова спящей с опущенными во сне ресницами, не ведающая, что на нее бессонно смотрят часами без отрыва. Шапка ее волос, в беспорядке разметанная по подушке, дымом своей красоты ела Комаровскому глаза и проникала в душу» (стр. 48). Как утверждают литературоведы, о степени писательской одаренности можно судить по отдельному фрагменту, вырванному из контекста. С этим утверждением можно и согласиться, но, все-таки, об одаренности автора лучше судить не по одному фрагменту, так как постичь многогранность таланта по одному фрагменту нельзя. Но для выявления писательской бездарности одного фрагмента может вполне хватить. Приведенной выше пары фраз вполне достаточно для того, чтобы навсегда вписать имя Пастернака в число великих графоманов России.
* * *
«Собака удивилась, остановила на нем (Комаровском.− В.С.) неодобрительный взгляд с земли и неохотно поплелась сзади» (стр. 48).
Собака удивилась не без оснований. Если понять автора буквально, то получится очевиднейшая нелепица, будто собака стояла на земле, а ее хозяин (Комаровский) не находился тут же рядом на земле, а парил над нею в воздухе.
* * *
«Ловеласничанье Комаровского где-нибудь в карете под носом у кучера (может быть, за его спиной? – В.С.) или в укромной аванложе на глазах у целого(?) театра пленяло ее (Лару. – В.С.) неразоблаченной дерзостью и побуждало просыпавшегося в ней бесенка к подражанию» (стр. 49). Дерзость, совершающуюся на глазах у «целого театра», нельзя назвать неразоблаченной. Да и не могла Лара позволить себе такой дерзости. Дерзила она, не «на глазах», а укрывшись от посторонних взоров в глубине укромной ложи, так же, как делала это в карете, прячась за спиной кучера. Соблазн пленявшей Лару дерзости в том и заключался, что зрители были рядом, но не видели ее «ловеласничанья» с Комаровским. Обидел Пастернак свою героиню, приписав ей порочащую ее нескромность: «на глазах у целого(!) театра». Я не думаю, что обидел он ее сознательно. Просто в очередной раз не сумел написать, как было надо, и не понял того, что получилось у него, как не надо.
* * *
«В гостинице все было занято. Многие оказались в их (Лары и ее матери. – В.С.) положении» (стр.53). В «их положении» могли оказаться лишь они сами. Другие могли оказаться лишь в таком же или похожем положении.
* * *
«Он с каждою отдельно поздоровался за руку прочувствованно и неуклюже…Вернувшись в зал, мастерицы стали подвязываться шалями и вскидывать руки над головами, продевая их в рукава тесных шубеек» (стр. 53). А можно ли поздороваться за руку с каждой, но не отдельно? Нельзя? Так зачем же тогда здесь это слово? И почему у всех мастериц были одинаково «тесные шубейки»? Ответ напрашивается очевидный: тесными они были по той же самой причине, по какой у всех провожавших чету Живаго на Урал, ноги «были сунуты в широченные валенки». Для Пастернака нормой были крайности. Все на свете в его изображении выглядит сдвинутым в ту или иную (как правило, за пределы возможного) сторону. Такой была его творческая позиция, как у всех графоманов. А руки, при надевании шубеек, вскидывают не над головами.
* * *
«На одном из перекрестков их остановил сторожевой патруль. Их обыскали, нагло оглаживая их с ног до головы ухмыляющиеся казаки» (стр.54). Три раза здесь повторяется слово «их». Неуместность и ненужность этих повторений особенно заметна во втором предложении. Не почувствовать этого просто нельзя. Но Пастернак, увы, не почувствовал. Таких повторов у него бывало и в разы больше. И «оглаживали» «их» казаки, тоже как-то странно – «с ног до головы», а не с головы до ног, как об этом обычно говорят, и как это всегда делают.
* * *
«Блаженны поруганные, блажны оплетные» (стр. 55). Из издания в издание перекочевывает эта (после запятой) не имеющая смысла пара слов. Что имел в виду Пастернак сказать трудно. Скорее всего, читать тут надо: «блаженны оклеветанные». У редакторов же рука не поднимается править нелепую «орфографию» «гения». Боясь прикоснуться к его строчкам, они оставляют в романе без исправлений очевиднейшие опечатки вроде: «…у входа торчал над раковиной край (кран. – В.С.) действующего водопровода» (стр. 469); «…о драконьем логе (логове, конечно же. – В.С.) под домом» (стр.447). Сохраняются и другие опечатки. На стр.287 вместо очевидного «объяснений», напечатано несуразное – «обозначений», хотя подсказку – «объяснений» автор дважды повторил в этом абзаце.
* * *
«Дом братьев Громеко стоял на углу Сивцева Вражка и другого переулка» (стр. 55). В Москве тьма других переулков! Так какого же из них? Но не будем гадать. Дальше, примерно десяток страниц Пастернак посвятил этому дому и проживавшему в нем семейству Громеко. В доме жили два брата Громеко. Одного звали Николай Александрович, а другого Александр Александрович. Оба были «профессора химии». Александр Александрович был отцом Тони, ставшей впоследствии женой главного героя романа Юрия Живаго, а его брат Николай Александрович был холост и упомянут автором в романе один лишь раз на стр. 55, после чего вдруг бесследно исчез, словно испарился. Александр Александрович и Тоня распоряжались домом, где вместе с ними вроде бы жил Николай Александрович, так, словно Николая Александровича вовсе не было, и в этом доме он никогда не жил. О братьях Пастернак дальше написал так: «Громеко были образованные люди, хлебосолы и большие знатоки и любители музыки» (стр. 55). Братья регулярно устраивали у себя дома музыкальные вечера. Очередной такой вечер должен был состояться «в январе тысяча девятьсот шестого года, вскоре после отъезда Николая Николаевича за границу…» (стр. 55).
Николай Николаевич был одним из главных героев романа, он приходился дядей Юре Живаго. С семейством Громеко Николай Николаевич не имел тесных отношений, и их музыкальных вечеров не посещал. Напрашивается вопрос, а почему вдруг автор вспомнил о нем, рассказывая о братьях Громеко? Не напутал ли тут Борис Леонидович? Уехал-то за границу, очевидно, не Николай Николаевич, а Николай Александрович. Наверняка ведь так оно и было. И сразу становится понятно, почему имя Николая Александровича в романе больше не упоминается. Чудны дела твои, Господи! О том, что авторы могут перепутать своих героев, мне даже слышать не доводилось. А Борис Леонидович оказался рекордистом: этот случай, когда он путает имена действующих в романе лиц, у него не единственный. Но путал он не только имена своих героев и героинь, разного рода смысловых несуразиц в его романе едва ли не больше, чем описанных в нем событий. За примерами далеко ходить не надо, продолжим разговор о музыкальном вечере, состоявшемся в доме Громеко в 1906 году.
* * *
В дом Громеко на музыкальный вечер съезжаются гости и рассаживаются в зале на выстроенных рядами стульях. Для нас интересен не сам этот вечер, а то с каким «мастерством» описал его и последовавшие за ним события Борис Леонидович Пастернак. По поводу мастерства я, конечно же, иронизирую, и буду не хвалить автора, а говорить о том, как по-детски беспомощно он пишет. Разговор временами пойдет, вроде бы, о мелочах, но это те самые мелочи, из которых состоит роман, и именно они создают впечатление о вопиющем несовершенстве его текстов. «Из зала через растворенные в двух концах боковые двери виднелся длинный, как зимняя дорога, накрытый стол в столовой» (стр. 57). Сказать «виднелся» можно в случае, если то, о чем говорится, видится не очень ясно. Но вот каким видели этот стол гости: «В глаза бросалась яркая игра рябиновки в бутылках с зернистой гранью. Воображение пленяли судки с маслом и уксусом в маленьких графинчиках на серебряных подставках, и живописность дичи и закусок, и даже сложенные пирамидками салфетки, стойком увенчивавшие каждый прибор, и пахнувшие миндалем сине-лиловые цинерарии в корзинах, казалось, дразнили аппетит» (стр. 57). Одним словом, сказать о столе, очевидно, было надо не «виднелся», а, хотя бы, так: «был виден стол». Но кое-что в этой фразе я объяснить не могу. О каких «двух концах» (очевидно, зала) идет речь? У каждого зала есть четыре стены и четыре угла. А концов, вроде бы, нету. И, если речь заходит о концах, то автор должен объяснить, что он имеет в виду. И что такое – «боковые двери»? Если были «боковые» двери, то, значит, были между ними и еще какие-то другие – не боковые. Но других дверей, конечно же, не было. Называть двери, расположенные в углах зала, т.е. как бы сбоку или по бокам, боковыми – неправильно. Так же, как неправильно было бы назвать висящую на потолке люстру верхней. Умением найти нужное слово Борис Леонидович явно не блистал.
В перерыве гости обсуждали исполнявшуюся музыкантами сонату. Вели они себя так: «Кругом курили и шумели, передвигая стулья с места на место». Передвижка стульев «с места на место» здесь выглядит как какая-то самоцельная работа. Кто-то из гостей, выходя из рядов, мог отодвинуть мешавший ему стул, но вряд ли кто-нибудь занимался тем, что просто стоял и передвигал стул с места на место. Во время перерыва у всех гостей возобновился интерес к накрытому в соседнем зале столу. Вот что сказал об этом автор: «Но опять взгляды упали на сиявшую в соседней комнате глаженую скатерть. Все предложили продолжать концерт без промедления». Взгляды гостей упали, безусловно, не на скатерть, никто из них, скорее всего, даже не заметил какой она была, а на вина и закуски, которыми был уставлен стол. Нельзя согласиться и со словами автора: «Все предложили…» Как они могли это сделать? Хором прокричали или по очереди подходили к хозяину? Предложил, видимо, кто-то один, скорее всего, сам хозяин, а все остальные дружно с ним согласились. Концерт возобновился. Во время концерта пришло известие о том, что в номерах, где проживал виолончелист Тышкевич, случилось что-то нехорошее, требующее его там присутствия. Егоровна (служанка) взглядами и жестами пыталась обратить на себя внимание хозяина – Александра Александровича, сидевшего в середине второго ряда, чтобы сказать ему об этом. «Вскоре между ними из одного конца зала в другой завязалось объяснение, как между глухонемыми» (стр. 58). Поскольку Егоровна, чтобы Александр Александрович мог ее увидеть, должна была обратиться к нему с той стороны, куда он смотрел, т.е. с той, где расположились музыканты, объяснялись они не из конца в конец зала, а находясь совсем недалеко друг от друга.
Александр Александрович, увидевший знаки, подававшиеся ему Егоровной, повел себя совсем непонятно. «Он покраснел, тихо под углом обошел зал и подошел к Егоровне» (стр. 58). То, что проделал Александр Александрович понять нельзя. Как можно, находясь в середине второго ряда, взять вдруг и обойти «под углом» зал, в котором рядами расставлены стулья и на них сидят гости? И зачем это было делать? Чтобы выйти из рядов, побеспокоив как можно меньшее количество гостей, слушавших музыку, Александр Александрович должен бы попросить сидевшего перед ним в первом ряду гостя убрать на минуту его стул и выйти к Егоровне, которая была тут совсем рядом. А Борис Леонидович придумал для него нечто совершенно непонятное и по существу неисполнимое.
Выслушав Егоровну, и отказавшись прекращать концерт до перерыва, Александр Александрович «тем же тихим шагом вдоль стены вернулся на свое место» (стр. 58). Вернулся Александр Александрович на свое место совсем не тем путем, каким покинул его, но путем, пожалуй, еще более непонятным. Как можно было «вдоль стены» вернуться на место, находящееся в середине второго ряда? Если читать роман Пастернака, пытаясь вникать в детали прочитанного, то чтение может превратиться в кошмар и растянуться в бесконечность. Читать «Доктора Живаго» можно лишь не опускаясь до обдумывания создававшихся автором время от времени непонятностей.
«После первой части» (стр. 58) сонаты, когда музыканты сделали паузу, Александр Александрович сообщил виолончелисту Фадею Казимировичу Тышкевичу, что концерт придется прекратить, так как ему надо поехать в гостиницу. Без недоразумений опять не обошлось. Автор, видимо, забыл, что перерыв был уже не первый, а второй и первая часть сонаты была, очевидно, сыграна раньше, а сейчас исполнялась вторая. Вот так, перескакивая из одной путаницы в другую, сочинял свой «великий» роман «великий» Борис Леонидович Пастернак.
Александр Александрович и Фадей Казимирович уехали, взяв с собой по их просьбе мальчиков – Юру Живаго и Мишу Гордона. В гостинице Фадей Казимирович ушел в номер, а мальчики остались ждать его сначала в коридоре, а потом встали в дверях номера, куда зашел Тышкевич.
* * *
«Пропадая от неловкости, они стояли в темной прихожей, на пороге неотгороженной части номера и, так как им некуда было деть глаза, смотрели в его глубину…» (стр. 61). Но, что случилось? Почему мальчики пропадали от неловкости? А случилось тут то, чего не может быть никогда, а у Пастернака происходит чуть ли не на каждой странице. Заблудился Борис Леонидович меж двух хилых сосен, как в дремучем лесу. Номер, на входе в который стояли мальчики, был разделен деревянной перегородкой на две половины. Порог, на котором они стояли, был порогом номера, а не его части, как написал Пастернак. Про отгороженную половину Пастернак написал: «Там был спальный закоулок(?), отделенный от передней и посторонних взоров пыльной(!) откидной портьерой». Поскольку «спальный закоулок» находился за перегородкой, портьера отделяла его не от передней номера, а выделяла внутри отгороженной его половины. Портьера, отгораживающая закоулок, была «закинута за верхний край перегородки». Значит, «спальный закоулок» располагался непосредственно около перегородки (по ту ее сторону, разумеется), не доходившей, очевидно, до потолка. Масштабы сотворяемого автором недоразумения начинают приобретать характер запредельной катастрофы.
Находясь в дверях прихожей, увидеть то, что происходило за перегородкой, было невозможно. Для того чтобы увидеть, надо было войти внутрь отгороженной половины. А там, в «спальном закоулке» лежала на кровати полуголая Амалия Карловна Гишар, мать героини романа Лары, приходившая в себя после неудавшейся попытки отравиться. Стоявших в дверях номера (в его прихожей) мальчиков – Мишу и Юру автор, находясь во власти какой-то непонятной заморочки (не был ли он пьян когда сочинял этот эпизод?), заставил, «пропадая от неловкости», стыдливо отводить глаза, чтобы не видеть эту полуголую женщину. («Мальчики тотчас же отвели глаза в сторону, так стыдно и непорядочно было смотреть туда» (стр.61)). Но прежде чем отвести взгляд Юра успел «разглядеть» кое-что сквозь перегородку. То, что он «увидел», еще раз подтверждает подозрения в том, что автор сочинял все это, находясь в состоянии явно не адекватном. «…Юру успело поразить, как в некоторых неудобных, вздыбленных позах, под влиянием напряжений и усилий, женщина перестает быть тем, чем ее изображает скульптура, и становится похожа на обнаженного борца с шарообразными мускулами в коротких штанах для состязания» (стр. 61). Но то, что Юра «увидел» сквозь перегородку, никак не увязывается с тем, что на самом деле там за нею происходило. Амалия Карловна не принимала «вздыбленных» поз, и не напрягалась от «усилий». Находясь в болезненно-расслабленном состоянии, «вся мокрая от воды, слез и пота», она лежала, свесив голову над тазом. Всего того, о чем тут нафантазировал Борис Леонидович («…шарообразные мускулы в коротких штанах для состязаний») быть просто не могло. Этот чудовищно-несуразный эпизод Пастернак завершил словами: «Наконец-то за перегородкой догадались опустить занавеску». Но опущенная занавеска не спасает автора от конфуза, а лишь усугубляет его. Какой же надо иметь уровень мышления, чтобы вот так позорно запутаться в предельно простой ситуации и сотворить на пустом месте целую кучу нелепостей! Но у Пастернака этот случай далеко не единственный. Его роман – настоящая копилка подобных курьезов. Курьезом является тут и неожиданно оказавшиеся вместе около полуголой Амалии Карловны ее любовник Комаровский и виолончелист Тышкевич, в любовных связях с нею, вроде бы, не состоявший. Этот смешной треугольник, никак не объясненный автором, вряд ли ему самому был понятен. Может быть, Амалия Карловна попросила Тышкевича приехать, чтобы вызвать ревность у охладевшего к ней Комаровского, затеявшего втайне роман с ее дочкой? Возможность правильно оценить ситуацию осложняется тут еще и тем, что лежала Амалия Карловна почему-то не в помещении бельевой, где она и Лара должны были жить (стр. 53), а в номере, который снимал виолончелист Тышкевич. Но почему она оказалась там? Автор этого не объяснил. А подумать тут можно всякое. Можно даже предположить, что Амалия Карловна и Фадей Казимирович и правда вступили в любовную связь и уже открыто жили вместе, как супруги. Такой намек можно увидеть и в том, как развивались события дальше. «Дайте мне вашу руку,– давясь от слез и тошноты, говорила женщина» (стр. 61). Руку Амалия Карловна (женщина) попросила ей дать опять-таки не Комаровского, а виолончелиста Тышкевича.
* * *
Описанный выше эпизод, интересен еще одним обстоятельством. Здесь, в гостинице «Черногория», Юра Живаго впервые увидел Лару. Не познакомился с ней, а именно увидел ее, когда вместе с Мишей Гордоном смущенно топтался в передней гостиничного номера и, «отводя взгляд» от находившейся за перегородкой Амалии Карловны Гишар, смотрел в «глубину» неотгороженной части номера. А там в этот момент разыгралась такая сцена. В кресле, обхватив его спинку руками, спала девушка. Из-за перегородки с горящей лампой в руках вышел мужчина – адвокат Комаровский. (Юра его еще не знал). Комаровский вышел с лампой, оставив Амалию Карловну в потемках наедине с Тышкевичем, как бы демонстрируя тем самым отказ от своих прав на нее и переуступая их виолончелисту. Тышкевич остался в номере. Эту пикантную ситуацию автор никак не объяснил, предоставив разбираться в ней самим читателям. Комаровский прошел к столу, за которым спала девушка, и вставил лампу в предназначенный для нее резервуар. Девушка проснулась. «Она улыбнулась вошедшему (вышедшему из отгороженной части номера), прищурилась и потянулась» (стр. 62). Между мужчиной и девушкой произошла немая сцена. Вот как понял Юра эту разыгранную на его глазах пантомиму. «Они не сказали друг другу ни слова и только обменялись взглядами. Но взаимное понимание их было пугающе волшебно, словно он был кукольником, а она послушною движениям его руки марионеткой… на насмешливые взгляды мужчины она отвечала лукавым подмигиванием сообщницы… Зрелище порабощения девушки было неисповедимо таинственно и беззастенчиво откровенно» (стр. 62). Понять как надо, то, что он увидел, Юра не мог, так как не знал, что улыбки и перемигивания, которыми обменивались Комаровский и Лара, были перекличкой любовников: зрелого мужчины и впервые вступившей на тропу любви юной гимназистки. Порабощения девушки здесь не было, оно состоялось раньше. Через много лет, когда эта девушка (Лара) станет любовницей самого Юры, и он (уже не Юра, а Юрий Андреевич), расскажет ей об этой первой его с нею встрече, как будет не похож его рассказ на то, что произошло тогда в гостинице. Расскажет он не о том, что было, и не о том, что он сам тогда почувствовал, а изложит совсем иную, полностью переиначенную автором версию того давнего события. Пастернак, видимо, даже не заглянул на ранее написанную им страницу, чтобы освежить в памяти то, что тогда произошло в гостиничном номере и вспомнить, как он об этом написал. Вот как он переиначил эпизод, о котором мы только что читали: «Ты тогда ночью, гимназисткой последних классов в форме кофейного цвета, в полутьме за номерной перегородкой, была совершенно тою же, как сейчас, и так же ошеломляюще хороша» (стр. 420). В конфуз с «номерной перегородкой», однажды нас уже позабавивший, Пастернак тут ухитрился угодить еще раз: ведь Лара находилась тогда не за перегородкой, а в неотгороженной половине номера. Читаем дальше: «Когда ты тенью в ученическом платье выступила из тьмы номерного углубления (Чтобы оценить прелесть этого шедевра графоманской лексики Пастернака, представьте себя стоящим на пороге собственной комнаты и всматривающимся во «тьму комнатного углубления». – В.С.), я, мальчик, ничего о тебе не знавший, всей мукой отозвавшейся тебе силы понял: эта щупленькая, худенькая девочка заряжена, как электричеством, до предела, всей мыслимою женственностью на свете. Если подойти к ней близко или дотронуться до нее пальцем, искра озарит комнату и либо убьет на месте, либо на всю жизнь наэлектризует магнетически влекущейся, жалующейся тягой и печалью. Я весь наполнился блуждающими слезами, весь внутренне сверкал и плакал. Мне было до смерти жалко себя, мальчика, и еще больше жалко тебя, девочку. Все мое существо удивлялось и спрашивало: если так больно любить и поглощать электричество, как, вероятно, еще больнее быть женщиной, быть электричеством, внушать любовь» (стр. 420). А ведь неправду сказал Ларе Юрий Андреевич. Ничего похожего на то, что он ей наговорил, в его ощущениях тогда не было. Обманул он ее, разумеется, не по собственной инициативе, склонностью ко лжи он, вроде бы, не страдал, а сделал это по воле автора. Получилась у Бориса Леонидовича наивная, с эффектными красивостями, но весьма неумная декламация, изображающая то, чего не было и не могло быть. Не могло быть таких мыслей и ощущений у мальчика Юры, не получившего еще жизненного опыта для подобных умствований, находившегося под впечатлением от недавно прочитанной им «Крейцеровой сонаты» Толстого и считавшего любовь едва ли не пошлостью. Удивился Юра тогда совсем не тому, о чем рассказал Юрий Андреевич Ларе. Ведь увидел он ее не поражающей женственностью девочкой, которой было больно любить, а марионеткой в руках поработившего ее мужчины кукольника, улыбчиво с ним кокетничавшей. Ни блуждающих слез в самом себе, ни страха наполнится на всю жизнь жалующейся тягой и печалью Юра тогда не ощущал.
Сочинение декламаций, нацеленных на красочное имитацию реальных событий одна из наиболее характерных особенностей творчества Пастернака. О вещах простых и очевидных, Пастернак писал многословно и непросто, не замечая того, что придумываемые им словесные фейерверки («заряженная до предела всей мыслимою женственностью на свете девочка») могут произвести впечатление, противоположное тому, какое ему хотелось создать, вызвать у читателя не восторг, а иронию.
В состоявшемся позже разговоре со Стрельниковым о Ларе, когда она была ими обоими уже потеряна, Юрий Андреевич даже о тени ее говорил, как о чем-то одухотворенном и наполненном содержанием. «Воспитанница гимназии соединилась в ней с героиней недетской тайны. Ее тень распластывалась по стене движением настороженной самозащиты» (стр. 453). В отличие от русских классиков, придававших важнейшее значение простоте и точности деталей, Пастернак превращает деталь в элемент декоративно-украшательский. Вот как говорил о юной Ларе ее муж Павел Антипов: «Она была девочкой, ребенком, а настороженную мысль, тревогу века уже можно было прочесть на ее лице, в ее глазах. Все темы времени, все его слезы и обиды, все его побуждения, вся его накопленная месть и гордость были написаны на ее лице и в ее осанке, в смеси ее девической стыдливости и ее смелой стройности. Обвинение веку можно было вынести от ее имени, ее устами» (стр. 453). В ту далекую пору Лара была просто девочкой, которая нравилась мальчику Паше Антипову. А все остальное – «тревога века», «обвинение веку» и прочее – были не более чем словесными фейерверками, к которым питал очевидную слабость Борис Леонидович Пастернак. Когда читаешь роман и знакомишься с Ларой, как с действующей в нем фигурой, ничего отвечающего этому сотворенному автором гротеску не находишь. Заурядная девица, боявшаяся жизни, но, в то же время, очень рано, опережая своих сверстниц, вступившая в любовную связь со зрелым мужчиной. Без царя в голове: не осознавая грозивших ей последствий, затеявшая убийство бывшего своего любовника, при отсутствии к тому хотя бы малейшего повода при полном отсутствии понимания возможных последствий этого ее поступка.
Склонность к умничанью – одна из наиболее очевидных слабостей Пастернака. Но умничать надо, не сотворяя глупостей, а у Пастернака так не получалось. Читая его декламации, порой, начинаешь думать, что автору вообще было неведомо то, о чем он писал, например, об искусстве (стр. 278-279), или просто о работе с книгами в читальном зале библиотеки (стр.287-289).
* * *
«Травились йодом, а не мышьяком, как ошибочно язвила судомойка» (стр. 61). «Ошибочно язвила судомойка…» – это уже не просто графомания, это тончайшие ее изыски.
* * *
Судя по тому, что пишут о Пастернаке его биографы, владел он несколькими языками и значительную часть своей жизни посвятил переводам. Языком собственного творчества Пастернак избрал русский, однако, как мы успели убедиться, владел он им далеко не в совершенстве. В числе сотен ляп, сотворенных им в романе «Доктор Живаго», одно из первых мест занимают ляпы грамматические и стилистические. В особенности русского языка, не только литературного, но и разговорного Борис Леонидович внедрялся с большим трудом. Рассмотрим, к примеру, такую фразу со стр. 65 его романа. «Юра, Миша Гордон и Тоня весной следующего года должны были окончить университет и Высшие женские курсы». Может быть, на каком-нибудь из иностранных языков последовательное перечисление имен и затем в нужном порядке сделанное перечисление законченных этими лицами учебных заведений позволяет правильно понять, кто из них и что окончил. Но, поскольку имен тут перечислено три, а учебных заведений – только два, пожалуй, ни на одном из языков мира правильно осмыслить эту фразу, при таком ее написании, не удастся. На русском же она читается как явная нелепость: словно все они – Юра, Миша и Тоня окончили сразу и университет, и Высшие женские курсы. Написать так и не осознать того, что коверкаешь великий и могучий язык, мог лишь человек так и не почувствовавший достоинсв и возможностей этого языка. Интересно: как справлялись с подобными ляпами Пастернака переводчики? Читая такие строчки, начинаешь понимать, почему фанаты Пастернака объявили его роман (в порядке какого-то странного исключения) «не подлежащим обсуждениям и комментариям». Совсем не потому, что он написан безукоризненно, а именно потому, что написан предельно бездарно. Прямых дискуссий с оппонентами славящие «Доктора Живаго» пастернаковеды боятся, как огня. Включившись в такую полемику, им пришлось бы комментировать сотни убогих по мысли и неграмотно написанных автором романа строчек и значит предать его писательскую бездарность гласности. Поэтому на критические выступления оппонентов они отвечают, как правило, молчанием или торопливо отделываются общими словами, лишь имитирующими деловую аргументацию. Некоторые из них («в сознании бессилья своего») теряют выдержку и срываются на грубую брань, вселяющую в души их оппонентов уверенность в своей правоте.
* * *
«Служба у Кологривовых не помешала Ларе окончить гимназию, поступить на курсы, пройти их и приблизиться к их окончанию, которое ей предстояло в будущем году» (стр. 75). «Поступить на курсы и пройти их», очевидно, надо понимать, как эти курсы окончить. А «приблизиться к их окончанию в будущем году» ( год – четверть срока обучения на курсах) – это уже нечто иное, с «пройти их» никак не сочетающееся. Да и сказано все это как-то не совсем по-русски.
* * *
«При их (Юры и Тони. – В.С.) появлении она (Анна Ивановна. – В.С.) поднялась на локте, посмотрела на них сбоку, велела повернуться и сказала…» (стр. 70). Что сказала Анна Ивановна, не имеет значения. Смутило меня тут показавшееся мне сначала лишним слово «сбоку». Я не мог понять, что оно означает и почему автор так написал. Вошедшие Юра и Тоня стояли к Анне Ивановне лицом, и видеть их сбоку она не могла. Но потом я все же догадался. «Посмотрела на них сбоку» – это, значит, посмотрела, лежа на боку, т.е. с собственного боку. Если бы Борис Леонидович написал «с» отдельно от «боку», то до вложенного им в это слово смысла можно было бы добраться и поскорее. Всегда считалось: если кто-нибудь смотрит с чего-то (со сцены, с трибуны, с кровати), то это «что-то» не является частью его собственного тела. Но, оказывается, можно посмотреть и с собственного боку, а, значит, можно посмотреть и со спины, и с живота. А если бы Анна Ивановна не лежала, а сидела? С чего бы она смотрела тогда? Ошибиться случайно можно раз или два, а у Пастернака подобных ляп сотни. Это уже не ошибки, а демонстрация уровня писательских возможностей автора. У графомании есть одна выразительная, разоблачающая ее особенность. Всему, о чем бы ни шла речь, графоманы стремятся придать значимость обязательно больше той, какою она может на самом деле быть. Очевидно, считают, что так будет «более лучше» и убедительней. Пастернак смело наполнял свои тексты грохочущими как танки гиперболами. Преувеличивал он все, что происходило с его героями и в горе, и в радости. Юра Живаго будучи еще юношей уже ощущал себя «на равной ноге со вселенною» (стр. 88), хотя чувствовать себя на равных человек не может даже с рассердившейся погодой. Герои его романа любили друг друга только так, как не любил никто, нигде и никогда. Паша Антипов любил Лару «до безумия». Еще бы! Ведь была она «умопомрачительно хороша». Весь белый свет и даже космос были вовлечены автором в оправдание взаимной любви Юрия Живаго и его любовницы – жены Паши Антипова – Лары. И со своей женой Тоней Юрий общался столь же горячо: после разлуки они бросались друг другу на шею, «как безумные».
* * *
Так же грандиозно героини его романа оплакивали потери близких им людей. Потрясенная смертью матери Тоня «кричала благим матом, билась в судорогах и никого не узнавала» (стр. 87). Не щадил Пастернак своих героинь. Еще никто из российских писателей не подвергал созданных им персонажей подобным испытаниям. В этом жутком состоянии Тоня пребывала не мгновения, не минуты, а долгие часы. «Притихла» она лишь на другой день. Представить себе женщину безостановочно, часами кричащую «благим матом» и одновременно «бьющуюся в судорогах» просто невозможно. Этого не может быть никогда, потому что ни у одной женщины на свете не хватит сил на подобное неистовство. Но у графоманов мерки свои: «Чем круче, тем луче». «Никто на свете так не может, а вот я могу!»
* * *
Для другой своей героини – Марины Пастернак придумал испытание еще более страшное. Марина у него, оплакивая Юрия Живаго, – отца двух ее дочек – «долгое время была сама не своя, валялась на полу, колотясь головой о край длинного ларя…» (стр. 485). Сколько же можно колотиться головой о край ларя? Ведь край – это острый угол. Ну, раз ударилась, ну, два, и хватит! Ведь больно же и опасно! Если колотиться долго, и, тем более, головой, как заставил это делать Марину Пастернак, то можно доколотиться и до летального исхода. Попробовал бы Борис Леонидович сам удариться хотя бы разик головой о край стола. Но Борис Леонидович не пробовал, хотя голову, придумывавшую подобные ужасы не вредно было бы и наказать. Но Пастернак этой очевидности почему-то не ощущал и не понимал того, что изображает своих героинь не страдающими, а впавшими в безумие. Не следует ли ввести в российский уголовный кодекс статью об ответственности авторов за издевательства над своими персонажами? Приговор должен быть суровым, но, разумеется, условным. Зато суд будет настоящий и судимость тоже настоящая. У Пастернака таких судимостей была бы, наверное, не одна. Но Пастернака и эта угроза вряд ли могла остановить. Уж очень ему хотелось изобразить своих героев такими, каких свет еще не видывал. Но, к сожалению, правильно определить, где начинается то, что может быть и где оно («может быть») кончается, графоманам, увы, не дано. И Лара у него тоже, как Тоня и Марина так же легко впадала в истерику. Вот как отреагировала она на решение ее мужа Паши уйти добровольцем в армию. «Лара завыла, как простая баба, и, хватая Антипова за руки, стала валяться у него в ногах» (стр. 109). Истеричность поведения героинь пастернаковского романа в какой-то мере можно объяснить особенностями собственного жизненного опыта его автора. Истерика была именно тем фоном, на котором строились отношения в семействе Пастернаков. Вот как написал об этом Быков на стр. 29 своей книжки о Пастернаке. «Пастернак до старости сохранил вспыльчивость, слезливость, любовь к бурным раскаяниям – впитав с первых лет не только артистизм семьи, но и интеллигентский надрыв. Ссорились часто и по любому поводу, мирились пылко и бурно, в истерику впадали из-за любой ерунды». Похоже, что подобную неуравновешенность психики Пастернак считал нормой и уверенно навязывал этот недуг своим героям и героиням. Они у него запросто впадают в истерику, и так же легко падают в обморок. Главный герой у него начал терять сознание (от избытка чувств) еще в раннем детстве. Вот как Борис Леонидович описал в романе встречу подружек – Лары и Нади после не столь уж и долгой их разлуки.
* * *
«Подруги стояли, будучи не в силах сказать ни слова, и только ревели, обнимались и чуть не задушили друг друга» (стр. 100). Позволяют себе реветь лишь дети и то до поры, пока не осознают, что реветь стыдно и ужасно некрасиво. Подростки уже вообще не ревут. Ревущих же взрослых женщин мне лично не доводилось видеть ни разу. А Лара и Надя, ничуть не стесняясь, ревели на глазах у многочисленного застолья. Как никто, нигде и никогда неистовствуют у Пастернака и те, кто не печалился, а веселился.
* * *
«Танцующие» на елке у Свентицких не просто танцуют, они «бешено вертятся» (стр. 82). Танцующие обычно «вертятся» в темпе, какой задает им музыка. Если танцующие вертелись «бешено», значит, в таком темпе играли музыканты. Но не сошли же музыканты с ума! Нет, конечно. Этот бешеный темп и музыкантам, и танцующим навязал не друживший с понятием «чувство меры» и не представлявший себе, как можно писать обо всем этом иначе, автор романа Борис Леонидович Пастернак. Танцующие у него вообще вели себя как-то странно. Танцуют, обычно, молча или тихо (интимно) переговариваясь, а у Пастернака они (танцующие), причем все поголовно, почему-то «кричат», а, выпив воды, не только не успокаиваются, а совсем наоборот – «возобновляют крики и смех в удесятеренной степени» (стр. 83). Представьте себе зал, наполненный танцующими, и все они «бешено вертятся» и «кричат в удесятеренной степени». Похоже это не на новогодний вечер, а на шабаш, устроенный нечистой силой или на празднование «дня сумасшедшего» в психбольнице. Даже на балу у Сатаны в известном романе Булгакова танцующие вели себя сдержанно. И какое можно получить удовольствие от танца, если превратить его в не знающее удержу бешеное верчение! И как долго такое верчение может продолжаться? Может быть, несколько минут, но не весь же вечер. Воду танцующие пили время от времени и, по авторской задумке, должны были каждый раз после этого удесятерять степень громкости своих криков. С ума ведь можно сойти! О том, что такое «удесятеренная степень», Борис Леонидович, я думаю, даже не догадывался, иначе, наверняка, поостерегся бы так написать. Удесятеренная степень криков находится где-то далеко за пределами человеческих возможностей. Сам Борис Леонидович, танцуя, вряд ли позволял себе кричать и, тем более, в удесятеренной степени: кому захочется выглядеть белой вороной. Но своих героев он мог изобразить находящимися в состоянии едва ли не безумия и не считал такое их состояние выходящим за рамки нормы и приличия.
А что делали на елке у Свентицких те из гостей, кто не танцевал? Автор и о них не забыл, и отметил их поведение не менее впечатляющими странностями.
* * *
«Мимо жарко дышащей елки…шурша платьями и наступая друг другу на ноги, двигалась черная стена прогуливающихся и разговаривающих, не занятых танцами» (стр. 82). Почему автор заставил их (прогуливающихся и разговаривающих) наступать на ноги не впереди идущим, а друг другу? Видимо, считал, что так тоже будет «более лучше». Но получилось не лучше, а смешно. Ведь чтобы наступать друг другу на ноги, впереди идущие, которым наступили, должны были развернуться и уже нарочно наступить на ноги своим обидчикам. Мы шутим, а ведь Пастернак-то не шутил. Был он, очевидно, уверен в том, что все так и происходило, как он написал. Был он, видимо, уверен и в том, что ходившие по кругу празднично (по бальному, как написал об этом сам автор) разодетые гости и вправду выглядели, как «черная стена»! Но почему стена и почему вдруг черная? Что за чушь? Этот зигзаг пастернаковской фантазии оказался не по зубам нашим пастернаковедам. Никто из них на него не откликнулся. Подобные, не поддающиеся объяснению скачки авторского воображения они, как правило, стыдливо замалчивают, делая вид, что ничего опасного с автором не случилось, с головой у него все в порядке и на «случайные» несообразности в его текстах просто не надо обращать внимания. Объяснять эти пастернаковские перегибы нужно, видимо, с привлечением не литературоведов, а специалистов какого-то иного (может быть, связанного с медициной?) профиля. Порой они просто ужасны. Приведу пример.
* * *
Жена Юрия Андреевича Тоня рожает в акушерской клинике. Роды проходят болезненно и Тоня кричит. При родах кричат все женщины – это помогает им превозмочь боль. Их даже учат, как надо кричать, совмещая крики с потугами. Но Тоня была женой главного героя романа, который Пастернак нацеливал на Нобелевскую премию, поэтому кричать она, по задумке автора, должна была так, как еще никто из рожавших женщин не кричал. И Пастернак, придумал для нее такой крик: читаешь – и мороз по коже. Тоня у него кричала, «как кричат задавленные с отрезанными конечностями, извлеченные из-под колес вагона» (стр. 104). Надо же придумать такое! Отрезанными Борис Леонидович, конечно же, полагал все четыре конечности (чего уж тут мелочиться). Даже рожавшие женщины должны были сочувственно отнестись к страданиям Тони, так как ничего похожего на испытывавшиеся ею боли никто из них не ощущал. Крика, подобного тому, какой придумал для Тони Пастернак, не слышали, пожалуй, ни в одной акушерской клинике мира. Достаточно представить себе валяющиеся под трамваем человеческие конечности и окровавленное, без рук и без ног, туловище (может быть, даже беременной женщины), около трамвая, как уже хочется кричать. Но кричать не от боли, а в гневе на автора, сотворившего этот графоманский ужас. Но Пастернак крови не боялся и мог написать еще и не такое. Вот как Живаго рассказывал у него Гордону о том, как он привыкал «…к виду раненых, в особенности к ужасам некоторых современных ранений, к изуродованным выживающим, превращенным нынешнею техникой боя в куски обезображенного мяса» (стр. 117). Напугать читателя могли бы куски и необезображенного мяса, но «обезображенное мясо» звучит, конечно же, гораздо убедительней. (Для графомана, разумеется). Но Борис Леонидович был графоманом гуманным: куски даже «обезображенного мяса» у него «выживали».
* * *
И еще один пример пастернаковских перегибов. Описывая застолье, устроенное супругами Живаго по случаю возвращения Юрия Андреевича с войны, Пастернак изобразил его, как вакханалию криков. Участники застолья, их было всего несколько человек, хорошо знали друг друга и часто встречались. Казалось бы, все располагало к веселому дружескому общению. Но здесь за столом все они, и, даже интеллигентнейший Николай Николаевич Веденяпин, словно бы сошли с ума: «Все орали, кто в лес, кто по дрова» (стр. 179). Если орали «кто в лес, кто по дрова», значит, орали, не общаясь друг с другом, а просто так в охотку. Сидели, выпивали и орали каждый свое, один другого не слушая. Шура Шлезингер, опоздавшая к началу застолья, «…подсела к Юрию Андреевичу…и, приблизив к нему лицо, чтобы перекричать других, кричала без повышений и понижений, как в разговорную трубку».
Почему же все они кричали? Придется ответить. Кричали (орали) они потому, что у автора, придумавшего этот безумный ор, не было в достатке качества, без которого трудно пройти по жизни не натворив глупостей. Это качество принято называть здравым смыслом. Не умел Борис Леонидович отличить то, что может быть, от того, чего быть не может. Не умел он отличить и веселого от смешного. Для человека, пытающегося писать романы, – это катастрофа! Не отдать ли роман Пастернака на экспертизу психиатрам? Может быть, причину пастернаковских перегибов следует искать в каких-то наследственных аномалиях его психики. Ведь в истерику, как писал Быков, Пастернаки «впадали из-за любой ерунды». А это уже явный признак психического нездоровья.
* * *
О расходившихся под утро гостях, в том числе и о так им любимом Николае Николаевиче, задействованном в романе для выражения собственных его мыслей и идей, Пастернак написал, словно бы издеваясь над ними: «Зевота смыкала и размыкала им челюсти, делая их похожими на лошадей» (стр. 180). Даже слова «смыкала и размыкала» Пастернак написал тут не в том порядке, как их надо было бы написать. И ящики в шкафах у него тоже порой почему-то сначала вдвигают, и лишь потом выдвигают.
* * *
Графоманская склонность к преувеличениям проявляется у Бориса Леонидовича во всем, о чем бы ни шла речь. Если у него летают мухи, то только черными роями, если офицеры обжигаются чаем или щами, то сразу во всем гарнизоне, если жарко, то все офицеры до единого обливаются потом, если плохо растапливаются печки, то опять-таки сразу во всех домах, если денщики не умеют их растапливать, то обязательно все поголовно. Похоже это не на мир людей, а на зазеркальную страну парадоксов, где все происходит не так, как надо, а наоборот. «Стояло бабье лето… Днем врачи и офицеры растворяли окна, били мух, черными роями ползавших по подоконникам и белой оклейке низких потолков, и, расстегнув кителя и гимнастерки, обливались потом, обжигаясь горячими щами или чаем, а ночью садились на корточки перед открытыми печными заслонками , раздували потухающие угли под неразгорающимися сырыми дровами и со слезящимися от дыма глазами ругали денщиков, не умеющих топить по-человечески» (стр. 116).
* * *
«Со двора доносился крик играющих детей. От травянистого запаха земли и молодой зелени болела голова, как на масленице от водки и блинного угара» (стр. 73). Поскольку детей было много, со двора доносились их крики, а не крик. Эти крики слышала и ощущала головную боль Лара, сидевшая в классе на уроке истории. Приписав ей головную боль «как на масленице от водки», Борис Леонидович допустил очевиднейшую бестактность. Собственные (откуда бы он их еще мог взять) впечатления от масленичных выпивок Пастернак приписал героине своего романа, совсем не подумав о том, что обижает ее таким сравнением.
Ощущение Ларой головной боли, «как на масленице от водки», означало, что на масленицу она позволяла себе выпить сверх того, что принято называть мерой. А как надо было написать, чтобы и Лару не обидеть, и водку сохранить? Можно было написать, например, так: «…болела голова, как на масленицу от водки у позволявших себе выпить лишнее мужчин». Но именно теперь, когда эта фраза зазвучала, вроде бы, как надо, стало совершенно ясно, что сравнивать головную боль Лары с головной болью, возникшей у кого-то, пусть даже у самого автора, от перепоя, очевиднейшая по отношению к ней бестактность.
* * *
«Она любила это место до самозабвения, больше самих хозяев. Это хорошо знали, и относительно Лары существовал на случай этих летних поездок такой неписанный уговор…» (стр. 76). Пастернак, очевидно, хотел сказать, что Лара «любила это место» больше, чем его любили сами хозяева, но получилось у него привычное «не то», получилось так, будто любила она его (это место) больше чем любила самих хозяев. Допуская подобные, более чем очевидные оплошности в своих текстах, Пастернак, естественно, не мог заметить оплошностей менее очевидных, и почувствовать, например, что слова «на случай этих летних поездок» тоже весьма неуклюже встроены им в эту фразу.
* * *
«Она (Лара. – В.С.) чувствовала себя заложницей по вине этой глупой Родькиной растраты и не находила себе места от бессильного возмущения» (стр. 76). Вина за растрату не может быть возложена на саму растрату. Осмелюсь предложить вариант с максимальным сохранением авторского текста. «Она чувствовала себя заложницей из-за этой глупой Родькиной растраты». Правда, растрата вряд ли может быть умной. Может быть, и слово «глупой» следовало бы заменить другим более подходящим словом. И слова – «не находила себе места», пожалуй, тоже вряд ли тут уместны. Не находят себе места обычно в первые часы после возмутившего сознание человека события, но не в течение же всего лета, как пытался заставить это делать Лару Пастернак.
* * *
«Во всем ей чудились признаки небрежности» (стр. 77). Проводя лето в имении богача Кологривова, Лара чувствовала себя весьма неуютно в кругу состоятельной публики, собиравшейся в имении этого, как сейчас их называют, олигарха. Ей казалось, что к ней относятся не как к равной, а рассматривают ее, как легкую добычу или вообще пренебрегают ею, не обращая на нее внимания. Слово «небрежность», употребляемое, в основном, в смысле «неряшливость», использовано тут автором явно не к месту. Более точно выражало бы угнетавшее Лару отношение к ней гостей Кологривова слово «небрежение». Но автор предпочел ему «небрежность», сочтя, очевидно, это слово более соответствующим собственной его «орфографии».
* * *
«Во льду оконного стекла на уровне свечи стал протаивать черный глазок» (стр. 79). Глазок стал протаивать не на уровне свечи, а на уровне ее огонька. По мере сгорания свечи этот глазок должен был превращаться в растущую, как сосулька вниз, дорожку. Но эта деталь ускользнула от внимания автора. Его герои такой дорожки ни разу не увидели. Как бы долго свеча ни горела, на стекле они всегда видели протаявшим «черный глазок». А должна была образоваться «дорожка».
* * *
«Тоня и Юра ехали на извозчичьих санках к Свентицким Юра смотрел по сторонам и видел то же самое, что незадолго до него попадалось на глаза Ларе» (стр. 81). Пастернак тут позорно назвал Тоню Ларой. По количеству нелепых ошибок Борис Леонидович оставил далеко позади всех известных миру графоманов. Стыдно, конечно, так ошибаться, но подобными ошибками нас уже не удивишь: ошибается Борис Леонидович на каждом шагу. Удивляться здесь надо другому: Пастернак почему-то вдруг счел необходимым объяснить читателям, что, сидя в санках рядом с Тоней, Юра видел то же самое, что и она. Невольно возникает вопрос: считал Пастернак своих читателей невеждами, которым надо объяснять очевидные вещи, или же сам мыслил не совсем адекватно? Как бы там ни было, но дальше читаешь этот эпизод уже с некоторой опаской. И не зря: оказывается Юра, хотя и видел то же самое, что и Тоня, названная им Ларой, но видел все это почему-то с некоторым по времени отставанием от нее. Оправдать эту странность можно лишь предположив, что делал он это нарочно, как бы из вежливости, пропуская женщину вперед. Глупо, конечно, так думать! Но что делать, если так писал автор?
* * *
«И все аплодировали, и эту движущуюся, шаркающую и галдящую толпу обносили мороженым и прохладительными» (стр. 82). «Все» – это те, кто «бешено вертелся», танцуя на елке у Свентицких. Эти «все» сами себе аплодировали, и, получилось у автора еще и так, будто они же сами себя обносили мороженым и прохладительными напитками, чего, разумеется, не было.
Читатель редко бывает привередливо придирчив к стилистике читаемой им книги. Свое внимание он в первую очередь концентрирует на сюжете, судьбах героев, хитросплетениях описываемых автором событий, распутывании затеянных им интриг и т.д. А есть ли в читаемом предложении подлежащее и сказуемое, и как они выражены, читателя, как правило, не интересует вовсе. Поэтому фразы, подобные тем, которым мы сейчас удивляемся, читатель обычно пробегает, никак их не оценивая и на очевидную их стилистическую и смысловую несусветность внимания не обращая, будь даже читаемый ими текст наполнен такими фразами от корки до корки. Читая «Доктора Живаго» в первый раз, я тоже оказался жертвой торопливого чтения и не осознал того, как бездарно написана эта книга и как примитивны ее стилистика и лексика. Как много в ней смысловых и грамматических ошибок и высосанной из пальца ерунды. Но при медленном, вдумчивом чтении все это сразу же всплывает в огромных количествах. Читая «Доктора Живаго» повторно, я невольно сравнивал этот роман с незадолго до того перечитанным мною «Мастером и Маргаритой» Булгакова. Читая книгу Булгакова, буквально с первых же ее страниц испытываешь восторг по поводу того, как хорошо она написана. Листайте ее хоть до дыр, но вы не найдете в ней ни одного из тех смысловых, стилистических и других безобразий, какими наполнен до отказа «великий» пастернаковский роман.
* * *
«Вдруг в доме раздался выстрел… Все засуетились и закричали. Часть (гостей, находившихся в зале. – В.С.) бросилась за Кокой Корнаковым на место грянувшего выстрела. Оттуда (с места грянувшего выстрела. – В.С.) уже шли навстречу, угрожали, плакали и, споря, перебивали друг друга» (стр. 85). Эти строчки, автор написал явно без правильного понимания им же самим придуманной ситуации. Во-первых, совершенно неуместны тут слова – «все закричали». О чем они (все) могли кричать? А среди шедших с «места выстрела» не было ни тех, кто мог бы (имел к тому основания) кому-либо угрожать, ни тех, кто угроз заслуживал. Не могло быть и плакавших, так как для слез тоже не было поводов. Не было и споров, ведь никто из услышавших выстрел не успел даже осознать, что произошло: спорить было просто не о чем. Из гостей, присутствовавших на елке у Свентицких, оправданно напугана этой стрельбой была лишь жена Корнакова (товарища прокурора), подумавшая, что стреляли в ее мужа. Понимал, что случилось, пожалуй, один лишь Комаровский, но он не угрожал, не плакал, не спорил и никого не перебивал. Правда, затеянная Ларой стрельба должна была изрядно его удивить. Ведь никаких поводов стрелять в него у Лары не было. Она ведь даже не поговорила с ним прежде чем пустить в ход свой револьвер. Его любовницей Лара стала не по принуждению, а по доброй воле и даже какое-то время была увлечена, как это назвал автор, «ловеласничаньем» с ним. И прекратила она любовную связь с Комаровским тоже по собственной инициативе. А Комаровский, хотя и был в нее по-настоящему влюблен, не делал никаких попыток к повторному сближению с нею. Так прошло целых три года. И вдруг эта неожиданная, никак не объясненная и ничем не оправданная попытка его убить. Кроме как глупой или даже дурацкой ее не назовешь. Придумавший эту стрельбу автор, придумал и то, как он убережет Лару от тюрьмы. Он решил, что Лара промахнется и хлопоты по избавлению ее от уголовного преследования возьмет на себя тот, кто мог стать ее жертвой – влюбленный в нее адвокат Комаровский. Но он (автор) совсем не подумал о том, как будет выглядеть устроившая эту безумную стрельбу его героиня. Задуманного автором развития событий Лара предвидеть не могла, и, конечно же, не собиралась промахиваться. Если бы она убила Комаровского, заступиться за нее было бы некому и ей пришлось бы на долгие годы расстаться со свободой. Если бы она даже промахнулась, ей все равно грозила тюрьма. Не подумать обо всем этом она просто не могла. А раз не подумала, значит была неспособна трезво оценивать свои поступки. Но оставим эту тему профессиональным литературоведам. Устраивать долгий разговор о том, что затеянная Ларой стрельба была ничем не оправданной выходкой вздорной, не умеющей здраво мыслить девицы, мы не будем. Это выходит за пределы поставленной автором задачи.
* * *
«Там (в церкви. – В.С.) звезды небесные становились лампадками, боженька – батюшкой и все размещались на должности (может быть, на должностях? – В.С.) более или менее по способностям» (стр. 88). Такая вот недлинная, невинная но совершенно очевидная чепуха, да еще и написанная кое-как, была вложена автором в сознание маленького мальчика, находившегося в возрасте едва ли не младенца и не знавшего еще слов, какие вложил в его мысли автор.
* * *
«В дальнем углу монастырского двора от стены к стене были протянуты веревки с развешенным для сушки стираным бельем – рубашки с тяжелыми, набрякшими рукавами, скатерти персикового цвета, кривые, плохо выжатые простыни» (стр. 90). «Набрякшие рукава и кривые, плохо выжатые простыни» Юра увидел по пути с кладбища. Разглядеть эти явно придуманные автором нелепые подробности у висевшего где-то в дальнем углу монастырского двора белья, Юра не мог, но Пастернак почему-то счел необходимым об этих подробностях написать. Но зачем? Не для того же, чтобы уличить монахов в нерадивом их отношении к стирке собственного белья или устыдить тех, кто сшил для них кривые простыни? Да и простыни, очевидно, были не кривыми, а криво повешенными. Дело, конечно же, не в этих деталях. Написать о сохнувшем на веревках белье просто, без затей Борис Леонидович не мог. Не давалась ему такая простота. На протяжении всего романа, подобно Прусту, а, может быть, у него и заимствовав эту манеру, Пастернак грузит своих читателей декоративными, не имеющими отношения к делу, а порой и просто смешными деталями и подробностями вроде «набрякших рукавов» у рубашек и «плохо выжатых и кривых простыней». Если же судить по большому счету, то фраза эта вообще построена неправильно. Нельзя протянуть веревки с развешенным на них бельем, можно развесить белье на протянутых веревках.
* * *
«Их (Пашу и Лару. – В.С.) венчали в Духов день, на второй день Троицы, когда с несомненностью выяснилась успешность их окончания» (стр.96). И еще одна фраза на эту же тему. «Паша и Лара оба кончили, оба одинаково блестяще, оба получили предложение в один и тот же город на Урале…» (стр. 98). Итак, оба кончили и кончили блестяще. Но что они кончили? Понять Пастернака бывает порой не просто. Свою «орфографию» он строил, зачастую, не на знании русской грамматики и того, о чем писал, а вопреки и тому, и другому. Родители Бориса Леонидовича были родом из Одессы. Одесский речевой колорит у потомков коренных одесситов исчезает, как утверждают сами одесситы, только в третьем поколении. Борис Леонидович оказался в середине этого «промежутка». Слово «промежуток» тоже имеет явно одесские корни. В романе Пастернака это слово встречается довольно часто и может означать интервал времени от нескольких минут до нескольких лет. Одесский жаргон в «Докторе Живаго» выражен не ярко, но явно присутствует. Есть у Бориса Леонидовича и собственные находки, свидетельствующие об одесских корнях его речевых пристрастий.
Ничего из того, что писал Пастернак, нельзя принять просто на веру: можно крепко ошибиться. Например, в процитированных выше строчках как надо было написать: «окончили» они (Паша и Лара) или «кончили»? Сказать – «оба кончили» и не уточнить, что они кончили, в наше время могут позволить себе лишь авторы, пишущие об эротике. Но о чем речь тут? Что они (Паша и Лара) кончили? И правильно ли вообще говорить об «их окончании»? «Их окончание» напрашивается понять как окончание их самих. Можно ли написать и «их венчали»? Священник, проводивший обряд венчания, говорил ведь не «Венчаю раба божьего…», а «Венчается раб божий…». Значит, не их венчали, а они венчались. Пастернак был верующим и должен был знать, как надо говорить и писать о церковных обрядах. Но и в этих вопросах он путался так же, как и во всем остальном.
* * *
«Лара хотела убить человека, по Пашиным понятиям безразличного ей, а потом очутилась под покровительством этого человека, жертвы своего неудавшегося убийства» (стр. 96). Из четырех слов (после запятой) Пастернак ухитрился создать композицию, истолковать которую не смогут и сто мудрецов. Не получилось опять у Бориса Леонидовича изложить простую мысль без графоманской неразберихи. И еще много раз не получится. Не один и не два раза, а десятки и даже сотни раз! Читайте дальше, если хотите в этом убедиться.
* * *
За очередным «разом» не надо далеко ходить, достаточно перевернуть страницу. Опять все просто и опять не смог Борис Леонидович написать как было нужно. «В жизни Антипова не было перемен разительнее и внезапнее этой ночи» (стр. 98). Речь тут идет, разумеется, не о «разительных и внезапных переменах ночи», как написал Пастернак, а о переменах, происшедших этой ночью в сознании самого Антипова. Тому, что узнал Антипов этой ночью, не позавидуешь: девушка, которую он любил и вроде бы отвечавшая ему взаимностью, оказалась вдруг любовницей светского ловеласа. Закончить фразу о «переменах в жизни Антипова» напрашивается совсем не так, как это сделал Борис Леонидович, а хотя бы вот так: «…перемен разительнее и внезапнее тех, что произошли с ним (или в его сознании) этой ночью». Не чувствовал Борис Леонидович, что пишет роман не во славу себе, а в поругание.
* * *
«Его подозрительные догадки чередовались с Лариными признаниями» (стр. 98). Речь тут идет все о том же Паше Антипове, влюбленном в Лару. Ошарашенный ее невнятными полупризнаниями в любовной связи с адвокатом Комаровским и устроенной ею стрельбой, о которой я рассказывал выше, Паша мучил себя догадками о том, что же на самом деле произошло? Так вот эти его догадки Пастернак назвал «подозрительными». Получилось у него так: раз ты подозреваешь, значит, твои догадки подозрительные! Русский язык и его речевую логику Пастернак осваивал с очевидным трудом. Здесь же (на стр. 98) он написал о тех же Ларе и Паше, что они, под крики – «Горько!» «целовались, конфузливо ухмыляясь». Читая слова «конфузливо ухмыляясь», можно понять, что хотел сказать автор, и одновременно догадаться, что написать, как нужно, он опять не сумел. Ухмыляются обычно наглецы, а вот конфузиться наглецам совсем не свойственно. Паша и Лара не были наглецами: они, конечно же, не ухмылялись, а улыбались.
* * *
«Запылившаяся зелень березок, нарубленных накануне к Троицыному дню, понуро висла по оградам храмов…» (стр. 97). Пишет Борис Леонидович как неисправимый двоечник. Нарубленной была, конечно же, зелень, а не березки.
* * *
Там (на кухне. – В.С.) она (Лара. – В.С.) развинтила мясорубку и стала распихивать разобранные части по углам посудного ящика» (стр. 100). Разобранной была, конечно же, мясорубка, а не ее части. Но упаковывать мясорубку надо в собранном, а не разобранном виде, хотя бы потому, что тогда для нее потребуется значительно меньше места, и не будет грозить опасность потерять в дороге какую-нибудь деталь. И грузить мясорубку нужно не в ящик с посудой, перекладывая ее «разобранные части» сеном, чтобы эту посуду не повредить, а в какой-нибудь другой, предназначенный для вещей небьющихся. Собственный житейский дилетантизм Пастернак постоянно навязывал своим героям, превращая их порой в очевидных разинь и невежд.
* * *
«Лара подняла всех спящих, наскоро напоила их кофе и разогнала по домам впредь до новой встречи на вокзале к моменту отхода их поезда» (стр. 102). Слова «впредь до новой встречи» я комментировать не буду. Неуместность этого «впредь» тут более чем очевидна. А вот с «их поездом» возникают трудности. Кому, по вашему мнению, следует адресовать слова «их поезд»: Ларе или участвовавшим в прощальном застолье ее гостям, разогнанным Ларой по домам «впредь до новой встречи» на вокзале? «Их поезд» следовало бы понимать, конечно же, как Ларин и Пашин, ведь уезжали они. Но Пастернак написал так, словно «их поезд» был поездом тех, кого Лара разогнала, а, следовательно, и уезжать должны будут, вроде бы, они, а не Лара и Паша. Написав не то, что нужно, Пастернак так и не понял, что у него получилось. Как важно все же при изучении русской грамоты начинать с того, что действительно является ее началом: «мама мыла раму», а к сотворению собственной оригинальной «орфографии» приступать лишь после того, как «мама мыла раму» будет получаться без ошибок. А у Бориса Леонидовича – что ни рама, то конфуз. «Все произошло как следует, вовремя»,– написал он на стр. 102. А что произошло? А произошло то, что Антиповы собрали вещи и приехали на вокзал. «Произошло» явно не самое подходящее слово для того, чтобы сказать об этом, но приготовьтесь: дальше со словами будет еще интересней. «Поезд тронулся плавно, словно подражая движению шляп, которыми им махали на прощание». Поезд, подражающий движению шляп, – это очаровательная графоманская классика. Какая прелесть! Но самую крутую ляпу Борис Леонидович приберег для завершения этого эпизода. «Когда перестали махать и троекратно рявкнули что-то издали (вероятно, «ура»), поезд пошел быстрее». Как провожающие могли рявкнуть «что-то издали», оставаясь по-прежнему на платформе от которой отошел поезд, навеки останется загадкой, дающей нам, однако, право помянуть написавшего это великого российского графомана веселой улыбкой. Но не будем придираться: как умел, так и спел. Писал Борис Леонидович свою графоманию уверенно, даже про «издали» написал словно так оно и было, а вот насчет «ура» почему-то засомневался. Видно, боялся ошибиться. И был прав. По поводу того, как он обо всем тут написал вполне можно было бы закричать не «ура», а «караул»!
* * *
«На другой день в ответ на его (Юрия Живаго. – В.С.) телефонный звонок подошедший к аппарату больничный сторож велел ему не вешать трубки, пошел справляться, протомил его минут десять и принес в грубой и несостоятельной форме следующие сведения: «Велено сказать, скажи говорят, привез жену слишком рано, надо забирать обратно» (стр. 104). Предельно неуместные здесь слова – «в грубой и несостоятельной форме» и «сведения» – исходили не от сторожа (сторожу их можно было бы и простить), а от автора. К «несостоятельной форме» того, что он пишет, мы уже почти привыкли и не удивляемся, натыкаясь на подобные «прелести» его «орфографии».
* * *
На третий день у жены Юрия Андреевича Тони начались родовые схватки, и он опять примчался в больницу. Тоня родила мальчика. Вот как отреагировал на это событие, ставший папой Юрий Андреевич: «Отец, сын – он не видел гордости в этом даром доставшемся отцовстве, он не чувствовал ничего в этом с неба свалившемся сыновстве» (стр. 104). Сколько ни перечитывай эту фразу, смысла она не обретет. Даром доставшимся отцовством обычно называют сложившуюся в супружестве ситуацию, когда муж не является настоящим отцом ребенка, а получил его без собственных заслуг, т.е. как бы даром. Пастернак, получается, об этом не знал и имел в виду что-то другое весьма непонятное. А несуразное «с неба свалившееся сыновство», звучит здесь, как очевидное недоразумение, создать, а, следовательно, и понять которое, не разлучаясь со здравым смыслом, невозможно.
* * *
«Теперь задним числом выяснилось, что у него (Павла Антипова. – В.С.) была необычайная способность приобретать и сохранять знания, почерпнутые из беглого чтения» (стр. 107). Автора, пишущего неграмотно, можно пожалеть, можно ему посочувствовать, но объявлять его великим писателем – грандиозная ошибка. В мире найдется не мало людей, которые будут сбиты с толку и примут мнимую его «великость» за истину и будут считать его неграмотно написанные тексты уровнем, к которому надо стремиться. Вот и еще похожая фраза. «Ввиду патриархальных нравов, царивших в мастерской, в ней до последнего времени продолжали работать, несмотря на забастовку» (стр.53).
* * *
«Павел Павлович кончил классиком. Он преподавал в гимназии латынь и древнюю историю. Но в нем, бывшем реалисте, вдруг проснулась заглохшая было страсть к математике, физике и точным наукам» (стр. 107). При перечислении точных наук первыми, как правило, называют математику и физику. Борис же Леонидович эти науки к точным вообще не причислил. Одному лишь богу известно, какие науки он считал точными. Но, явно, не те, что надо.
* * *
Павел Павлович хотел и готовился переквалифицироваться из латинистов и историков в математики, но не успел это сделать: началась война, и он ушел добровольцем в армию. Борис Леонидович забыл об этом и в конце романа переделал-таки его в математики. Елена Прокловна – жена Микулицина, на вопрос, заданный ей Живаго: «Откуда у вас такие познания по физике?» – ответила: « Великолепный математик был у нас в Юрятине… Как объяснял, как объяснял!… Антипов. Пошел добровольцем на войну и больше не возвращался, был убит» (стр.273). О том, что «великолепный математик» преподавал в юрятинской гимназии не математику, а латынь и древнюю историю, Борис Леонидович, к стыду своему, запамятовал и заставил свою героиню сказать то, чего на самом деле не было. Получилось у Елены Прокловны еще и так, будто физику у них в гимназии преподавал не физик, а математик. И про познания надо было, очевидно, написать – «в физике», а не «по физике». Если бы за каждую допущенную им ошибку ставить Бориса Леонидовича в угол, то пришлось бы ему свой роман так, стоя в углу, и писать.
И, наконец, последнее: обороты типа: «Пошел на войну и больше не возвращался» – Борис Леонидович любил и употреблял довольно часто. И Живаго у него тоже, умирал именно так: «упал и больше не вставал». Слов паразитов (вроде упомянутого «больше») в лексиконе Бориса Леонидовича было не мало. О некоторых из них я уже писал в других книгах. Одним из ходовых (мною раньше не упомянутых) было у него слово «кругом»: «страшна жизнь кругом», «слонялась кругом по залу», «душа была истерзана вся кругом», «переставала слышать что-либо кругом», «была зла на весь свет кругом», «никого кругом не замечала», «доктор постоял в дверях, вслушиваясь кругом», «кругом была ночь» и т.д. Эти выражения порой выглядят весьма карикатурно. Представьте на минуту, что ночь была не кругом, а лишь местами. Сверх надобности и порой совершенно неуместно употреблял Пастернак и слово «поминутно». С помощью «поминутно» Борис Леонидович заставлял своих героев вести себя странно, а порой творить совершенно невероятные вещи. Паша Антипов у него поминутно «приглаживал волосы» и так же поминутно «оправлял куртку и кушак»… Получается, что только этим он и был занят. Иван Иванович Воскобойников «поминутно захватывал бороду в горсть и ловил ее кончик губами». Отец Юры Живаго «поминутно дарил» что-нибудь Мише Гордону в поезде… Написать так и не осознать того, что пишешь ты то, чего не может быть, мог лишь автор, полностью лишенный чувства меры. Лара тоже «каждую минуту дарила» родственникам Егоровны «то что-нибудь из одежды, то куски ткани»… Даже царь у него «поминутно виновато косился на великого князя Николая Николаевича…» Не мало было у Пастернака и других паразитных словечек и выражений. Если кто-нибудь у него ставил вещи, то обязательно «на пол», а, если поднимал их, то только «с полу». И если кто-то говорил: «Поставь вещи», – то обязательно добавлял «на пол», а если говорил: «подними» то только «с полу». И еще такое: если у Бориса Леонидовича кто-либо отвлекался, то обязательно «в сторону». Не помню случая, чтобы кто-нибудь у него в романе отвлекся не «в сторону» или поставил вещи не «на пол». Все это довольно смешно, но, к сожалению, так было и так есть.
* * *
«Как многие дамы-благотворительницы в уезде, Лариса Федоровна с самого начала войны оказывала посильную помощь в госпитале, развернутом при Юрятинской земской больнице» (стр. 111). О Юрятине Борис Леонидович пишет здесь как о городе уездном, т.е. небольшом. А на странице 246, забыв о том, что он писал раньше, называет его «окружным или губернским» городом. Юрятин, по описаниям автора, был городом явно большим, не умещающимся в рамки уездного, и больница, в которой благотворительствовала Лариса Федоровна, должна была бы соответственно называться не так, как он ее тут назвал. Путать вообще не стоит: никто из по-настоящему великих писателей этого себе не позволял, тем более так устрашающе часто, как это делал Борис Леонидович Пастернак.
* * *
Гордон ехал на попутной фурманке в госпиталь к Юрию Живаго. «Возчик, белорус или литовец, плохо говорил по-русски»… «Большую часть пути едущий и возница молчали» (стр.111). Большую часть пути они молчали, но иногда все-таки разговаривали. Неужели Гордон не мог по особенностям речи возницы отличить белоруса от литовца? Белоруса он мог бы понять, даже если бы тот совсем не знал русского языка и говорил только на родном белорусском. А речь литовца была бы ему совсем непонятной.
А как вам понравилось в этой фразе словечко «едущий»? В фурманке ведь ехали двое – возница и Гордон, но в едущие Пастернак зачислил только одного Гордона. Очевидно, возницу он считал не едущим, а везущим едущего. Но уже через несколько строчек Борис Леонидович передумал и написал так: «Ночью навстречу едущим попался разъезд». Возницу он переделал из везущих в едущие. Однако, мысль у него продолжала работать и вскоре он выдал такой вариант: «Перед рассветом путник с возницею приехали в селение…». А это уже совсем смешно. Ведь путниками называют пешеходов, а не едущих. Вот так на пустом месте, вроде бы совсем из ничего, творил свою смешную «орфографию» «гениальный» Борис Леонидович Пастернак. Какую страничку в его романе ни откроешь, везде попахивает дегтем.
* * *
Гордон доехал-таки до деревни, где располагался госпиталь, нашел Живаго и пробыл у него несколько дней. Под давлением немцев фронт стал приближаться к деревне, где они квартировали. «Ночью их (Гордона и Живаго. – В.С.) разбудила стрельба и беготня» (стр. 124). «Деревня была под обстрелом» (стр. 125). Но немецких войск, ни в деревне, ни на подступах к ней не было, а, следовательно, и такой стрельбы, какой ее изобразил Пастернак, тоже не могло быть. Могли залетать шальные снаряды и пули, но это надо было бы назвать уже не стрельбой, а как-то иначе. Стрельбу придумал Борис Леонидович, чтобы попугать читателя, уж очень он любил нагнетать обстановку.
Гордон и Живаго бежали по пустой деревенской улице к околице, где формировался обоз, с которым должен был уехать Гордон. «Пробегая мимо домов, они нагибались и прятались за их выступами. По улице пели и жужжали пули» (стр.125). Но что это были за выступы? Очевидно, выступами Пастернак называл сами дома. (Смешно, конечно, но примем это к сведению). Но, если ты бежишь мимо дома (выступа), то как ты можешь на бегу за него спрятаться об этот выступ не ударившись? И почему оба они (Гордон и Живаго) боялись домов и нагибались, пробегая именно мимо них, словно там сидели немцы и стреляли в бегущих. Чтобы «по улице запели и зажужжали пули», кто-то все же должен был стрелять. Но стрелять было некому. Пули «пели и жужжали» по очевидному капризу автора. Все, что писал Борис Леонидович о войне, выглядит, как правило, смешно и нелепо. Жужжать может шмель, неторопливо перелетающий с цветка на цветок. Пуля же пролетает в секунду сотни метров, петь и жужжать ей некогда. Свист, издаваемый пролетающей мимо пулей, длится мгновение. Услышал его, значит остался жив. Пастернаку свиста пуль слышать, видимо, не приходилось, и он придумал свой дилетантский вариант. Пули у него всегда навеселе: они жужжат и поют. Грандиознейший букет того, чего не может быть никогда, содержится в описании придуманного Пастернаком боя белых с партизанами (стр. 328-330). Об этом совершенно немыслимом и несуразном бое я писал в книге «Борис Пастернак. Мифы и реальность». Есть там такая деталь. Пуля, вылетевшая из ствола винтовки Юрия Андреевича, поразила в грудь юношу-белогвардейца. Но юноша остался жив. По воле наивного автора сотворилось чудо: пуля, не пролетевшая и нескольких десятков метров, оказалась вдруг на излете и оставила лишь едва заметную вмятинку на висевшей у юноши на груди сделанной из золотой фольги ладанке. Какую же неспособность разбираться в элементарных житейских вопросах надо иметь, чтобы написать подобную чепуху. Пуля, выпущенная из винтовки, окажется на излете только пролетев километры. Роман Пастернака переполнен подобными чудесами. Его стихи о войне нельзя читать без скорбного смеха. Все, кому тогда, в страшные сороковые, не довелось, как и Пастернаку, воевать, знали о некоторых деталях войны порой не меньше чем те, кто воевал. Военная кинохроника была в те годы содержанием жизни. Любому мальчишке было известно, что бои местного значения на фронте ведутся, как правило, за овладение господствующими над местностью высотами. Любому мальчишке это было известно, а вот Пастернаку, оказывается, нет. В стихотворении «Саперы» Борис Леонидович изобразил ситуацию, представляющую собой вопиющую нелепость. Местность, между нашими позициями и позициями немцев, так называемую «ничейную землю», он изобразил как имеющую уклон в сторону нашей обороны и крутой обрыв в сторону немцев. Этот обрыв Пастернак назвал «кручей». Свою оборону немцы устроили прямо под кручей. Можно с уверенностью сказать, что подобной глупости за все время войны немцы не сотворили ни разу. Пастернак изобразил их тут отпетыми дурачками. Но, может быть, так им и надо. Но наши-то оказались у него дурачками, пожалуй, еще более крутыми. Вместо того, чтобы обосноваться на не занятой противником круче, они построили свою оборону внизу, там, где начинался подъем на кручу. В итоге круча оказалась ничейной территорией между нашей обороной и обороной немцев. Дичь получилась у Бориса Леонидовича несусветная! Это уже не ложка дегтя, а целая кастрюля.
События, описанные Пастернаком в стихотворении «Саперы», развивались так. Наши саперы проползли вверх по склону и, спустившись каким-то образом с кручи вниз, стали проделывать проходы в проволочных заграждениях немцев. А назавтра в эти проходы хлынула армия прорыва, началось большое стратегическое наступление наших войск. Но о том, как наши танки одолевали кручу, Пастернак не сказал ни слова. Он, видимо, даже не подумал о том, что, танкам придется с этой кручи прыгать и что, танков, способных совершать такие прыжки, не было в то время ни в одной армии мира. Да и для солдат спуститься с кручи было бы задачкой весьма непростой. Зачем вообще было придумывать эту несуразную кручу, если и без нее можно было вполне обойтись. В стихотворении «Саперы» немало и других нелепостей. Есть там, например, такие строчки.

Прямые попаданья фыркали
Фонтанами земли и грязи.
Пастернаку явно было неведомо, что такое «прямые попаданья». Он, похоже, считал, что так называют попадания в земной шар. Но прямыми называют попадания не в землю, а в конкретную цель: танк, орудие, окоп. И «фыркают» прямые попаданья не землей и грязью, а кое-чем другим. Но там, где работали саперы, были только они и колючая проволока. Прямыми могли быть попадания только в самих саперов. Есть у Пастернака стихотворение о войне и покруче «Саперов». Называется оно «Разведчики». Разного рода нелепостей в нем не счесть. Об этом потрясающем воображение стихотворении я уже рассказывал в первой своей книге. Самое же удивительное заключается в том, что нелепейшие стихи Пастернака о войне продолжают до сих пор печатать. Их можно встретить даже в книгах серии «Классика русской поэзии». Еще никогда русская поэзия не подвергалась такому унижению. Кому и зачем это нужно? Но кому-то, очевидно, нужно.
* * *
«Рано или поздно до Галиуллина должны были дойти Ларины запросы. Он собирался ответить ей» (стр. 115). Не был ли Галиуллин экстрасенсом? Он собирался ответить на запросы, которых еще не получил.
Лара действительно посылала запросы по разным адресам, в том числе и в часть, где служил ее муж Антипов. Но Галиуллин их почему-то не получал. Результат ее запросов, по оценке автора, был такой: «Нигде ничего не знали, ниоткуда не приходило ответа». Но, если «ниоткуда не приходило ответа», то, как Лара могла узнать о том, что «нигде ничего не знали?»
* * *
«Дом, в котором жили Антиповы, находился в части города, противоположной пристани» (стр.108). О пристани ни перед этим, ни дальше в романе нет ни слова. Возникает вопрос: зачем же она была упомянута? (Вспомним о чеховском ружье. Если оно есть в мизансцене, то рано или поздно прозвучит выстрел). Но в данном случае спрашивать, очевидно, надо – не зачем, а почему? А на этот вопрос, после всего того, чего мы у Пастернака начитались, ответить уже не трудно.
* * *
«У Антиповых были гости, несколько педагогов – товарищей Павла Павловича, начальница Лариной гимназии, один участник третейского суда, на котором Павел Павлович однажды выступал примирителем, и другие. Все они, с точки зрения Павла Павловича, были набитые дураки и дуры. Он поражался Ларе, любезной со всеми, и не верил, что кто-нибудь из них мог искренне нравиться ей» (стр. 108). Павел Павлович, один из главных героев романа «Доктор Живаго», по оценке автора, был человеком умнейшим и кристально-порядочным. Но в гости к себе, совершая, очевидно, тщательный отбор, он приглашал почему-то только набитых дураков и дур. Этим, им же самим приглашенным дуракам и дурам он, явно, не стеснялся демонстрировать свое к ним неуважение, и удивлялся жене, которая была с гостями «любезной». Представьте себе ситуацию: назвал хозяин гостей и хамит им без всякого стеснения, считая, что имеет на это право, поскольку все они набитые дураки и дуры. И в товарищах у Антипова, получается, были тоже одни лишь дураки и дуры. Можно ли создать ситуацию более нелепую? «Умным» тут выглядит только сам автор, придумавший это сборище дураков и не понимавший того, что искренне нравиться кому-нибудь нельзя. Искренним должен быть не тот, кто нравится, а тот, кто выражает свою приязнь к нему, т.е. тот, кому он нравится.
А.М. Горький, читая рукописи и книги, неумело писавших авторов, делал это с синим карандашом в руке, и исправлял коряво написанные строчки. Можно представить, как он разукрасил бы синим страницы пастернаковского «Доктора».
* * *
«Это, выбрасывая в небо клубы желтого, огнем пронизанного дыма, шел мимо переезда на запад воинский поезд…» (стр. 109). Поезд шел не мимо переезда, а через переезд. Мимо переезда поезд может пройти, только если он сойдет с рельсов, или, если автору, пишущему об этом, вдруг откажут память, логика и здравый смысл. Похоже, что весь свой роман Пастернак писал, находясь в состоянии такого отказа. В частности, о поездах он писал еще так: «…поезд без конца разъезжал взад и вперед по забитым путям,…» (стр. 255). Господи! Мне уже неудобно, повторять, что даже ребенку понятно то, что Борису Леонидовичу уразуметь не дано: по забитым путям поезд разъезжать не может. Эту фразу (со стр. 255) Борис Леонидович закончил так: «…вдоль которых двигались и другие составы, долго заграждавшие ему (поезду разъежавшему по забитым путям. – В.С.) выход в открытое поле». Оказывается, Пастернак полагал, что поезда могут двигаться не только по забитым путям, но и вдоль них и даже по открытому полю. А, двигаясь вдоль путей, они могут загородить выход в поле поездам, разъезжающим по путям. И вот эту чудовищную графоманию пастернаковеды славят, как прозу гения. Пожалуй слово «графомания» тут даже применить нельзя. Графоманы пишут неумело, может быть, и неграмотно, но не очевиднейшую же чушь, как это получалось порой у Пастернака.
* * *
«Возница вез Гордона мимо разрушенных деревень. … Такие деревни представляли груды мусора и щебня, которые тянулись так же в линию, как когда-то дома. Эти сгоревшие селения были сразу обозримы из конца в конец…» (стр. 112). Сгоревшие деревни обычно уже издали сигналят о постигшей их беде остовами закопченных печей с увенчивающими их, вздымавшимися когда-то над крышами домов трубами. В деревнях, мимо которых ехал Гордон, печи, как и сами дома, очевидно, были деревянными и сгорали вместе с домами. Оставались от домов и печей лишь груды щебня и мусора. В сознании Пастернака, трудно сказать, что тому было причиной, образы разрушенных городов и деревень складывались в одном и том же странном рисунке: в них обязательно присутствуют груды щебня и мусора, а иногда еще и истолченной в пыль щебенки. Как образовывались эти загадочные груды (особенно мусора и пыли) Пастернак ни разу не объяснил. А взяться им (этим грудам) было просто неоткуда. Создавало их работавшее само по себе (в автономном режиме) воображение Бориса Леонидовича. Особую слабость Пастернак питал почему-то к мусору. Мусор он считал едва ли не главным продуктом войны. Вот как он описывал взрывы мин замедленного действия в городе Карачеве. «Там сперва столбами и фонтанами, а потом ленивыми отяжелевшими наплывами восходили к небу серые, черные, кирпично-красные и дымно-огненные облака поднятого на воздух мусора…» (стр. 501). Можно ведь умереть со смеху. Такого обилия мусора, какое сотворил в своем романе Пастернак, мир еще не видывал. Мусорсотворяющие взрывы Пастернак называл «разразившимися», уподобляя их таким привычным для всех нас явлениям природы, как гроза.
* * *
Деревне, в которой Гордон отыскал Живаго, повезло, она, чуть ли не единственная в округе не пострадала от войны. «Дома ее, поблескивавшие на западный манер узкими многостворчатыми окнами во всю стену, были до последнего сохранены» (стр. 116). Напиши Пастернак о домах, что они до последнего сохранились, т.е. уцелели, и все было бы ясно. А тут приходится еще гадать: кем же они были сохранены? Очевидно, богом. И об окнах он написал тоже так, что попробуй угадай, какими они были. Окно «во всю стену», напрашивается понять, как – вся стена сплошное окно. Однако, «узенькое» окно, не может быть «во всю стену». Были они, судя по всему, не узенькими, а низенькими (небольшой высоты), но широкими (длинными) – и впрямь во всю стену, в смысле – от угла до угла.
* * *
«На юге мы обошли или прорвали немцев в нескольких местах, причем, говорят,
несколько наших распыленных единиц попали при этом в мешок, а на севере немцы перешли Свенту, считавшуюся в этом месте непроходимой» (стр. 116). О войне, я уже говорил об этом, Пастернак пишет, как правило, по-дилетантски беспомощно, без понимания сути дела, пишет, создавая собственную, обычно весьма курьезную терминологию. Чтобы «обойти» немцев, надо было их сначала «прорвать». Через «или» эти слова («обойти» и «прорвать») не пишут. Получалось у него порой просто смешно. Мест, где мы прорвали немцев, было несколько и распыленных единиц, попавших к ним в мешок, тоже – несколько. Очевидно, в плен попали все те «распыленные единицы», которые немцев прорвали… Нелепое выражение – «распыленные единицы» Пастернак, очевидно, придумал сам. Не знал Борис Леонидович, оказывается, и того, что водные преграды на войне преодолевают не вброд, а с помощью плавучих средств или по специально сооружаемым саперами переправам, и что непроходимых речек не бывает. «Проходимые» же речки, которые можно преодолеть, не замочив рукавов, водными преградами вообще не считаются.
* * *
Вот еще одна из сочиненных Пастернаком нелепостей о войне. «На земле у лесной дороги, раскинув ноги в тяжелых сапогах, лежали на животах и спинах запыленные и усталые молодые солдаты в пропотевших на груди и лопатках гимнастерках – остаток сильно поредевшего отделения. Их вывели из продолжающегося четвертые сутки боя и отправляли в тыл на короткий отдых» (стр. 118). На отдых и пополнение после тяжелых затяжных (не четыре, конечно же, дня), боев в тыл выводят целиком участвовавшие в боях части (это может быть даже дивизия). Отделение – самая мелкая (примерно двенадцать человек) единица в составе воинских подразделений. Отделение не может существовать само по себе в отрыве от воинской части, в состав которой оно входит, так как все виды жизнеобеспечения солдат осуществляются специальными службами этой части. Уникальный случай вывода в тыл на отдых и пополнение остатков отделения (несколько человек), описанный в романе Пастернака «Доктор Живаго», – наивнейшая фантазия автора, ничего не понимавшего в военных делах. Этот случай даже смешным не назовешь, настолько он нелеп по своей сути. Но автор сотворял в своем романе нелепости и гораздо круче этой. Нам еще предстоит с ними познакомиться.
* * *
«На носилках несли несчастного, особенно страшно и чудовищно изуродованного» (стр. 119). Пожалеем этого несчастного. Но жалеть тут надо в первую очередь автора, который вот так запросто мог уложить в строчку одно за другим слова «страшно» и «чудовищно». О том, что выглядеть это будет, если и не чудовищно, то страшно, ему и в голову не приходило. Дальше он написал так: «Скончавшийся изуродованный рядовой запаса (рядовым запаса он был до его призыва в армию. – В.С.) Гамазетдин, кричавший в лесу офицер – его сын, (уместна ли тут запятая? – В.С.) подпоручик Галиуллин, сестра была Лара, (уместна ли запятая и тут? – В.С.) Гордон и Живаго – свидетели, все они были вместе (вместе были только двое из них – Гордон и Живаго. – В.С.), все были рядом (но видели друг друга далеко не все. – В.С.) и одни не узнали друг друга, другие не знали никогда, и одно осталось навсегда неустановленным, другое стало ждать обнаружения до следующего случая, до новой встречи» (стр. 119). В этой бездумно написанной фразе, с очевидными признаками авторского умничанья, но, по существу лишенной смысла, пастернаковская графомания являет себя с откровенной очевидностью. Читайте и удивляйтесь! Так пишут гении!
* * *
«Смущенно улыбавшийся государь производил впечатление более старого и опустившегося, чем на рублях и медалях» (стр. 121). Поздравляем Бориса Леонидовича с очередной мощнейшей ляпой. Не заметил Борис Леонидович, что написал опять то, чего не может быт никогда. Получилось у него так, будто на рублях и медалях, чеканившихся в России при жизни государя, он изображался старым и опустившимся.
* * *
«Несколько телег и линейка, из которых состоял обоз, двинулись, наезжая друг на друга и постепенно выравниваясь» (стр. 125). Не мог Борис Леонидович обойтись без придумывания подобных, уже набивших оскомину подробностей. Помните, как гости у Свентицких наступали друг другу на ноги? Но гужевой транспорт тем и хорош, что возница может даже вздремнуть в дороге, зная, что лошадь, в случае чего, поведет себя, как надо, и на катящуюся впереди нее телегу не наедет. А так, как об этом написал автор, «наезжая друг на друга», наехать в обозе вообще невозможно.
* * *
«С перекрестков, пересекаемых дорогами в поле, было видно, как над ним зонтами пламени раскидывались разрывы шрапнели» (стр. 125). Перемудрил тут слегка Борис Леонидович. Перекресток в деревне не пересекается дорогами, а их пересечением образуется. И не имеет значения куда эти дороги ведут – в лес или в поле.
* * *
Лара, считавшая, что ее муж погиб, хочет выяснить обстоятельства его гибели у лежавшего в госпитале Галиуллина. «У Галиуллина не хватило духу подтвердить ее сведения, почерпнутые из слухов. Он решил соврать ей, чтобы ее успокоить» (стр. 126). И соврал он ей так, как еще никто и никогда о войне не врал. Как соврать, придумал, разумеется, автор – Борис Леонидович Пастернак. Галиуллин был кадровым военным и, конечно же, понимал, что придуманное Борисом Леонидовичем вранье на вранье совсем не похоже и скорее смахивает на розыгрыш или шутку, но все же по воле автора вынужден был эту его придумку озвучить. « Антипов в плену, – сказал он. –Он забрался слишком далеко вперед со своей частью во время наступления и очутился в одиночестве. Его окружили. Он был вынужден сдаться». Удачную операцию по окружению и пленению оказавшегося в одиночестве русского поручика немцы в дальнейшем усовершенствовали и из мелкой тактической превратили во вторую мировую войну в крупную стратегическую. Что можно сказать о сочинявшем подобную чепуху авторе? Гении – они такие забавные.
* * *
Но что на самом деле произошло с Антиповым? Автор изложил две официальные версии случившегося, каждая из которых, вроде бы, содержала истинную информацию о том, что произошло. Первая версия исходила от самого автора. В ней он рассказал о том, как наступавшая группа наших войск, лишенная поддержки второго, следовавшего за ней эшелона, забралась глубоко в тылы противника и оказалась в плену. Антипов тоже сдался, но только потому, что в плен сдалась его полурота. Изложив эту, казалось бы истинную версию происшедшего, Пастернак тут же, на этой же странице (стр. 113), поведал другую, тоже вроде бы столь же достоверную. Вторая версия исходила от подпоручика Галиуллина, наблюдавшего бой, в котором вел в последнюю атаку свою полуроту поручик Антипов. По этой (другой) версии в ряды наступавшей полуроты Антипова неожиданно угодили два снаряда большой «Берты». Одним снарядом «Берты» можно уничтожить не полуроту, а целый полк. Полурота, застигнутая этими взрывами на бегу, должна была бы полностью погибнуть вместе с командовавшим ею поручиком. Но, как выяснилось потом, поручик, каким-то чудом уцелел. Может быть, за мгновение до взрывов он упал во вражеский окоп и это его спасло. Однако его полурота, в отличие от того, что автор рассказал в первой версии, должна была полностью погибнуть. В итоге так и осталось неизвестным, какая же из этих двух версий была правильной. А автор этого созданного им недоразумения ухитрился не заметить.
* * *
В палату, где лежали Юрий Живаго и Осип Галиуллин вошла Лара – новая медсестра, приехавшая из Москвы. «Юрий Андреевич и подпоручик каждый порознь, не зная этого друг о друге, ее узнали» (стр. 126). Итак, оба они (Живаго и Галиуллин) узнали Лару «каждый порознь, не зная этого друг о друге». Но не знали этого друг о друге они тоже порознь и тоже не зная этого друг о друге. Какая чудесная вещь графомания! Какими забавными могут оказаться в ней подтексты! А что же медсестра Лара? А Лара «… не знала никого из них». Как-то не принято говорить «никого», если разговор идет не о нескольких лицах, а лишь о двух. Но у графоманов свои традиции.
Пока Живаго и Галиуллин выздоравливали в мелюзеевском госпитале, в России в счтанные дни свершилась февральская революция. Монархия была свергнута и сформировано временное буржуазное правительство. Одновременно были созданы и противостоявшие ему советы; в стране образовалось так называемое двоевластие. Как же отразил в своем романе эти события Борис Леонидович Пастернак? Не зря же его роман Д.Быков назвал «единственным полноценным романом о революции». Тут нас ожидает сюрприз. Февральская революция в «Докторе Живаго» лишь упоминается. Отделался от нее Борис Леонидович до смешного просто. Написал о стоявшей тогда неустойчивой погоде, о «странных сведениях» (не раскрывая их содержания), приходивших из ставки, и о «слухах» (так же не объясняя какими они были), приходивших из дому, и «изнутри страны». Потом у него как-то сразу «Все вдруг переменилось, тон, воздух…» (стр. 127), и произошла революция. А о конкретных событиях: как это началось, как развивалось и как закончилось – нет ни одного слова. Но надо отдать должное Борису Леонидовичу: никто из писавших до него о февральской революции авторов не заметил происшедших в ту пору в стране перемен «тона и воздуха». Эту перемену разглядел и о ней сказал только Борис Леонидович Пастернак, правда, написал он об этом без каких-либо подробностей. Но честь ему и хвала хотя бы за это! Откуда мы еще могли бы о таких переменах узнать.
* * *
«Из палатки… выглянула сестра милосердия. Это была не ее смена. Она была свободна» (стр.118). Написал это Пастернак сразу же после того, как нарисовал страшную картину: к палаткам перевязочного пункта подвозили на тачанках раненых. И было их «ужасающее количество». А сестра у него – свободна! Высунув голову из палатки, она смотрит на то, что происходит и не осознает того, что быть ей сейчас надо не в палатке, а там, где принимают раненых. Думать же надо, Борис Леонидович! Как можно писать подобную чепуху? Но думать у автора не получалось. Дальше он пишет все так же не думая: «В каждое дежурство сестра Антипова производила два обхода утром и вечером, и перекидывалась ничего не значащими замечаниями с больными из других палат, с Галиуллиным, с Юрием Андреевичем» (стр. 127). И это все? Не слишком ли вольготную жизнь придумал Борис Леонидович для медицинских сестер. Дежурили они у него, получается, не каждый день, а в дни дежурств были заняты только утром и вечером, да и заняты они были непонятно чем. А что делали сестры днем? Спали или читали книжки про любовь? А кто же ухаживал за ранеными? (Пастернак и тут остался верен себе: раненых он упрямо называет «больными»). Дежурства и обходы Пастернак придумал, явно не осознавая того, в чем могла заключаться работа медицинских сестер в госпиталях. Сестры совершали не обходы, спрашивая у раненых, на что они жалуются, или перекидываясь с ними замечаниями, как он об этом написал, а в течение дня осуществляли за ними уход: делали перевязки, выполняли назначенные им процедуры, кормили, помогали заниматься туалетом, писали письма… Многие раненые были беспомощными и требовали постоянного внимания. Находиться в палатах с ранеными сестрам приходилось столько, сколько того требовали обстоятельства. Во время боев, когда раненых поступало много, им приходилось работать и по ночам. То, что написал о работе медицинских сестер Пастернак – наивнейшая чепуха. Но так он писал обо всем.
* * *
«Тучей саранчи висела над его (города. – В.С.) крышами черная пыль, которую поднимали валившие через него войска и обозы. Они двигались с утра и до вечера в обоих направлениях, с войны и на войну, и нельзя было толком сказать, продолжается ли она или уже кончилась» (стр. 130). Пастернак, оказывается, не понимал даже такой простой вещи: если война кончилась, то движение войск будет происходить только в одном направлении – с войны. Поскольку войска двигались сразу и на войну, и с войны – значит война продолжалась. Если автор не понимает даже такой очевидности, то что он вообще может понимать?
* * *
Юрий Живаго пишет жене: «Несколько раз порывался домой. Но это не так просто. Задерживают главным образом не дела…Трудности заключаются в самой поездке. Поезда то не ходят совсем, то проходят до такой степени переполненные, что сесть на них нет возможности» (стр.131). У Бориса Леонидовича тут произошел очередной конфуз с выбором нужного слова. Возвращение из армии домой – это не поездка. Из поездки обычно возвращаются. Не буду подсказывать слова, автор должен находить их сам. К тому же трудности заключались ведь не в «самой поездке», а в невозможности ее совершить, т.е. сесть в поезд. С какими бы трудностями ни была сопряжена «поездка», они не помешали бы доктору добраться до дому.
* * *
В письме Тоне из Мелюзеева Юрий Андреевич написал: «…мысль о тебе и верность тебе и дому спасали меня от смерти и всех видов гибели в течение этих двух лет войны, страшных и уничтожающих» (стр. 132). Смерть и гибель Борис Леонидович, явно считал разными
по своему значению событиями.
* * *
В очередном письме жене Живаго написал: «…я, Галиуллин и Антипова, решили во что бы то ни стало разъезжаться(?) с будущей недели, а для удобства посадки отправляться в разные дни поодиночке» (стр. 131). На транспорте была разруха. Поезда, ходившие нерегулярно, осаждали толпы желавших уехать. «Для удобства посадки» этой тройке надо было бы держаться вместе, а не разбегаться поодиночке. Во всяком случае, Антипову, как женщину, Галиуллин и Живаго должны были взять под свою опеку. Пастернак же почему-то (не трудно догадаться почему) решил, что, уезжая вместе, они будут только мешать друг другу. Выражение «разъезжаться», так же как и «поездка» в предыдущем фрагменте, вряд ли можно зачесть автору в похвалу. Ведь целью у этой тройки было не разъехаться, а уехать. Толковый словарь Пастернаку был просто необходим, но вряд ли он мог ему помочь. Словарь ведь работает не сам, а отвечает на вопросы. А вопросов, судя по всему, у Бориса Леонидовича не возникало.
* * *
«В июне в Зыбушине две недели продолжалась независимая Зыбушинская республика,…» (стр. 132). По-русски так («продолжалась республика») не говорят. «Продолжалась» тут явно напрашивается заменить словом «продержалась». У любого другого автора этот случай надо было бы рассматривать, как опечатку. У любого другого, может быть, и да, но только не у Пастернака. Слов, употребленных по смыслу не к месту, у Бориса Леонидовича не счесть. Мы только что говорили об этом, комментируя предыдущую пару фрагментов. Обидно, когда великий и могучий язык опрощается пером графомана.
* * *
«Сначала она (Устинья. – В.С.) не решалась вылезать наружу, бабий стыд удерживал ее. Но постепенно, набираясь храбрости, она начала все смелее наскакивать на ораторов с неугодными в Мелюзееве мнениями» (стр. 135). Беспомощным Пастернак, как это ни странно, оказывался при работе над предельно-простыми текстами. «Сначала она не решалась вылезать наружу» – означает, что, находясь среди митингующих, Устинья не решалась выйти из толпы и ораторствовать. Но потом, когда она разговорилась, Пастернак опять не сумел написать об этом, как надо. Перечитайте приведенный выше фрагмент и попробуйте догадаться, кто выступал с «неугодными в Мелюзееве мнениями» – ораторы или «наскакивавшая» на них Устинья? Сцены с выступавшей на митингах Устиньей по существу так же нелепы, как и сама увлекшаяся, по воле автора, ораторствованием Устинья.
* * *
«Устинья могла молчать годами, но до первого приступа, пока ее не прорывало. Тут уж ее нельзя было остановить» (стр.135). И правда, после того, как ее прорывало, говорить Устинья, видимо, могла тоже годами. Было это не трудно, ведь говорила она очевиднейшую ерунду.
* * *
«На последней ступеньке доктор остановился. Он подумал, что даже стуком наведываться к человеку, утомленному дорогой, неудобно и навязчиво» (стр. 139). Попробуйте разгадать этот очередной словесный зигзаг Пастернака. Что значит «наведываться стуком»? Постучаться в дверь, услышать: «Кто там?»,– и ответив: «Это был я»,– уйти?»
* * *
«На каменном подоконнике стоял огромный графин с водой и стакан толстого стекла с простыми гранями на большом подносе» (стр. 150). Если бы так написал школьник, можно было бы сказать, что пишет он с ошибками. Если бы так написали его папа или мама, то надо было бы сказать, что пишут они неграмотно. Но так писал лауреат Нобелевской премии по литературе Борис Леонидович Пастернак, которого наши филологи провозгласили великим русским писателем. Им (филологам) говорят, что неграмотно написанных фраз в романе этого «великого писателя» великое множество и Нобелевскую премию ему присудили по очевидному недоразумению. А они твердят свое и даже называют этого бездарного графомана гением. Эх! Не выпить ли нам во славу этого «гения» по стаканчику «толстого стекла». Может быть, смогли бы мы тогда понять, почему с «простыми гранями» у автора оказался не стаканчик, а «большой поднос».
* * *
Юрий Живаго уезжает из Мелюзеева. Не обошлось и тут, без ставших для нас уже привычными пастернаковских ляп. «К зданию станции прилегала широкая, далеко в обе стороны тянувшаяся поляна. Трава на ней была вытоптана, и всю ее покрывала несметная толпа народа, неделями дожидавшегося поездов в разных, нужных каждому направлениях» (стр. 154). Можно ли, написав эту лишенную смысла жуть («в разных, нужных каждому направлениях»), сохранить уверенность в том, что пишешь ты грамотно? Оказывается, можно. Гениям все можно. Но правом писать кое-как из всех известных нам литературных «гениев» пользовался лишь Борис Леонидович Пастернак. И пользовался этим правом он, как говорится, на всю катушку. Мог написать то, что мы с вами прочитали. Мог написать и вот такое: «Глиняные мазанки и гуси в заплеванной подсолнухами привокзальной слободе испуганно белели под неподвижным взглядом черного грозового неба» (стр. 154). А четырьмя строчками ниже о том же самом небе написать уже совсем иначе: «В толпе были старики в серых сермягах, на палящем солнце переходившие от кучки к кучке за слухами и сведениями». Итак, для глиняных мазанок и гусей небо было черным грозовым, а для стариков в серых армяках на небе сияло палящее солнце. Подобную ситуационную мешанину можно встретить только у «великого» Бориса Леонидовича. Но у него можно встретить еще и не такое. Читайте дальше.
* * *
«Не понравилось! – неприязненно говорил начальник станции Поварихин, ломаными обходами пробираясь с доктором через ряды тел, лежавшие вповалку снаружи перед дверьми и внутри на полу вокзала» (стр. 154). «Ломаные обходы» – типичная пастернаковская «орфография», понятная лишь ему самому. Оставим эти «обходы» без внимания. А вот о «лежавших вповалку рядах тел» зададим вопрос: кто лежал вповалку, ряды или тела? У Пастернака – «вповалку» лежали ряды. Но вповалку, конечно же, должны были лежать тела. «Ряды» тут неуместны и по другой причине. Такое, чтобы огромнейшее скопище людей, никем и ничем не организованное, вдруг само по себе организовалось и улеглось рядами может произойти где угодно, но только не у нас в России. К тому же, если прочитать все то, что написал Пастернак об этом скопище людей, о рядах вообще не могло быть речи.
* * *
«Когда хранимый в секрете поезд составили и стали…подавать к станции, всë что было народу на лужайке толпой бросились наперерез к медленно пятящемуся составу» (стр.155). Бросились они, конечно же, не «наперерез». Смысл этого слова Пастернак явно понимал неправильно. Да и написал он об этом опять не без ошибки. Наперерез бегут чему-то, а не к чему-то. Желающие уехать бросились не наперерез поезду, они кинулись штурмовать его вагоны: «Поезд вмиг и еще в движении наполнился до отказа, и когда его подали к перрону, был набит битком и сверху донизу увешан едущими».
Нет такой идеи или обстоятельства, которые Борис Леонидович не сумел бы довести до абсурда. Вам приходилось когда-нибудь видеть поезд «сверху донизу увешанный едущими»?
Доводил до абсурда Борис Леонидович и приемы формирования собственной «орфографии». Логика у автора, назовем его пишущим, была предельно простой, как и все, что исходит от «гениев». Если ты едешь, значит, ты едущий, так автор будет называть тебя дальше, а, если идешь, то – идущий, если вошел, то – вошедший. Читая «Доктора Живаго» без конца натыкаешься то на едущих, то на идущих, то на разговаривающих, то на читающих, то на занимающихся, то на получающих, то на… и т.д. Этот полюбившийся Пастернаку прием словообразования, позволявший ему не затруднять себя листанием словарей, он демонстрирует на всем протяжении своего романа. Трепещи, великий и могучий!
* * *
Юрий Андреевич едет домой. В Сухиничах носильщик сажает его в поезд со стороны противоположной той, с которой происходила общая посадка. «Едва носильщик, отомкнув кондукторским ключом заднюю дверцу, вскинул на площадку докторские вещи, как должен был выдержать короткий бой с проводником, который мгновенно стал их высаживать, но, будучи умилостивлен Юрием Андреевичем, стушевался и провалился как сквозь землю» (стр. 156). Выражение «исчез (или пропал), словно провалился» мы употребляем довольно часто, когда кто-либо внезапно оказывается в нетях, не оставив о себе, как в таких случаях говорят, ни слуху, ни духу. У Пастернака же, судя по тому, как он об этом написал, проводник провалился совсем по-настоящему, возможно даже образовав в полу вагонной площадки солидных размеров дыру, с чем мы его (Бориса Леонидовича) и поздравляем.
* * *
В купе вместе с Юрием Живаго оказался еще один пассажир с легавой собакой. Сидят они (два едущих) за столиком у окошка и беседуют. Вдруг из-под дивана, где она лежала, вылезла собака (тоже едущая) «и стала бегать по купе из угла в угол, раскидывая лапы так же гибко, как закидывал ногу на ногу ее долговязый хозяин» (стр. 157). Ни Юрий Андреевич, ни его спутник этой придуманной автором собачьей беготне «из угла в угол купе» ничуть не удивились, хотя доступной для беготни у собаки была лишь часть узкого прохода между диванами от столика до двери, а об углах купе и речи быть не могло. К тому же пространство между диванами ощутимо ограничивал хозяин собаки, любивший «гибко закидывать ногу на ногу» и, в связи с невозможностью сделать это под столиком, очевидно, высовывавший свои ноги в проход в направлении к двери. Легавой собаке даже развернуться в оставшемся промежутке было бы трудно, а уж о том чтобы «бегать из угла в угол, раскидывая лапы» и речи быть не могло. Возникает вопрос: почему Пастернак все время придумывал то, чего не могло быть, постоянно создавая совершенно неправдоподобные ситуации? И, правда, почему бы это?
* * *
Возвращаясь с войны домой Юрий Живаго думает о том новом, что принесли ему эти годы. Думает он и о Ларе Антиповой, с которой познакомился в госпитале. «Таким новым была сестра Антипова… Таким новым было честное старание Юрия Андреевича изо всех сил не любить ее, так же как всю жизнь он старался относиться с любовью ко всем людям, не говоря уже о семье и близких» (стр. 159). Не сумел Борис Леонидович разобраться в чувствах своего героя и опять написал бог знает что. Как можно стараться не любить так же, как стараться любить? И за что Юрию Андреевичу было не любить Антипову, да еще и «изо всех сил»? Ведь Антипова явно нравилась ему и не старался он «изо всех сил не любить ее», он изо всех сил старался в нее не влюбиться. А это уже совсем иная категория чувств, с любовью ко всем людям не имеющая ничего общего. Остается только пожалеть автора, даже простую мысль о любви к женщине не умевшего написать как было бы нужно.
* * *
Юрий Андреевич «…подошел к парадному и позвонил в него. Звонок не произвел действия» (стр. 166). А какое действие должен «произвести» звонок? Звонок должен звонить. Если звонок не произвел действия, значит, он был неисправен. Но звонок работал и на четвертый раз, наконец, «произвел действие», какого добивался от него автор: «…внутри загремели крюком и цепью, и вместе с отведенной вбок входною дверью он (Юрий Андреевич. – В.С.) увидел державшую ее на весь отлет Антонину Александровну… так как настежь откинутая дверь в руке Антонины Александровны наполовину представляла настежь раскрытое объятие, то это вывело их из столбняка, и они как безумные бросились друг другу на шею» (стр. 166). Понять, что хотел сказать Борис Леонидович, можно. Но получилось тут у него опять очевиднейшая чушь. Дверь, даже открытая (пусть даже отведенная или откинутая) настежь, не может представлять раскрытого объятья. Наполовину готовой к объятию была не дверь, а Антонина Александровна, державшая ее за ручку. Характеристика – «гений», навязанная Пастернаку его фанатами, очевидно, уйдет в века, но значение свое переменит, и будет звучать, как обидная, но отвечающая истинному положению дел его кличка. Таковой она, пожалуй, уже и является. Не понимают этого лишь фанатичные пастернаковеды. Но скоро поймут, куда они денутся. Шила в мешке не утаишь. А «Доктор Живаго» – это мешок, набитый шилами.
* * *
«Мальчик в кроватке оказался совсем не таким красавчиком, каким его изображали снимки, зато это была вылитая мать Юрия Андреевича, покойная Мария Николаевна Живаго, разительная ее копия, похожая на нее больше всех сохранившихся ее изображений» (стр. 172). Говорят, что когда бог хочет человека наказать, он лишает его рассудка. Бесконечная череда смысловых ляп в пастернаковских текстах наводит на мысль, что бога он прогневил более чем основательно. Но не считать же всех графоманов людьми, навлекшими на себя гнев божий. Хватает у бога хлопот и с теми, кто не умничает, а умен по-настоящему. Они ведь тоже могут натворить не мало глупостей. («О том в истории мы тьму примеров слышим»). А тех, кто постоянно умничает, и лишать-то нечего. Они и с тем, что у них есть, могут сотворить тьму всевозможной ерунды. Если графоман хочет сказать о чем-либо убедительно, то эту убедительность он может, не заметив того, довести до полнейшего абсурда. Борису Леонидовичу так хотелось сделать сына Юрия Живаго Сашу похожим на покойную мать Юрия Андреевича Марию Николаевну, что получился он у него похожим на нее больше, чем она сама на себя могла быть похожей.
* * *
Антонина Александровна рассказала мужу, вернувшемуся с войны, что они с папой отдали часть помещений первого этажа их дома Сельскохозяйственной академии. Юрий Андреевич одобрил это и, явно путая февральскую революцию семнадцатого года с переворотом, происшедшим в октябре того же года, добавил: «Я хочу сказать, что в жизни состоятельных было, правда, что-то нездоровое. Бездна лишнего. Лишняя мебель и лишние комнаты в доме, лишние тонкости чувств, лишние выражения» (стр. 168). Через пару страниц он подтвердил эту, происшедшую в его голове путаницу: «Но едва лишь поднялись низы и льготы верхов были отменены, как быстро все полиняли, как без сожаления расстались с самостоятельною мыслью, которой ни у корго, видно, не бывало» (стр. 173). Но февральская революция, хотя она и начиналась массовыми выступлениями низов, льготы верхов не отменила: состоятельные не лишились своих состояний, все осталось, как было раньше. И с «самостоятельной» мыслью никто не расстался. О февральской революции Юрий Андреевич говорил так: «…из войны родившаяся, кровавая, ни с чем не считающаяся солдатская революция, направляемая знатоками этой стихии, большевиками». Но не большевики возглавляли февральскую революцию, и кровавой она не была. Общее число жертв во время февральских событий не превысило нескольких сотен. Кровавым оказался не февраль, а октябрь. Во время гражданской войны, начавшейся после устроенного большевиками в октябре переворота, погибли миллионы. Борис Леонидович Пастернак был очевидцем этих событий, а писал о них так, словно находился все это время не в России, а где-то в далекой Тмутаракани. А Дмитрий Львович Быков в своей предельно неискренней книге о Пастернаке написал о его чудовищном романе так: «Приходится признать, что чуть ли не единственный полноценный роман о русской революции написал Пастернак…» (стр. 722). Неужели «единственный полноценный», Дмитрий Львович? И вы можете положить руку на сердце, утверждая это? А, может быть, все же не полноценный, а позорный? И свою книгу, в которой вы так написали, вы тоже считаете полноценной? А ведь одной странички, на которой Пастернак из двух революций слепил нелепую третью, которой не было, вполне хватило бы для того, чтобы принять решение об изъятии «Доктора Живаго» из наших школьных (а, может быть, и не только школьных) библиотек. Я уж не говорю о желательности избавить школьников от необходимости читать эту сплошь состоящую из графоманских нелепостей книгу. В отличие от Д.Быкова, Б. Ливанов, друживший с Пастернаком, но, не смотря на это, объективно оценивавший его творчество, не считал «Доктора» единственным полноценным романом о русской революции. Он писал: «Рассматривая «Доктора Живаго», невозможно избежать сопоставлений с талантливой и честной правдой его современников, тех, которым не пришлось скользить по жизни, ничего после себя не оставляя». Первым в числе таких талантливых современников Пастернака Ливанов назвал М.Шолохова. А Быков, видимо, его «Тихого Дона» не читал.
А о Великой Октябрьской революции Пастернак писал такие же нелепости, как и о февральской. «Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденности, без внимания к ее исходу. Оно начато не сначала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое» (стр. 193). Надо ли перечислять всю ту очевиднейшую чушь, которую Пастернак ухитрился уложить в эти короткие три фразы? По-моему надо. Иначе наши умненькие пастернаковеды, процитировав эти строчки, опять назовут сочинителя этой чуши гением всех времен и народов. Начнем с первой фразы. В ней пастернаку утверждает, что революция («это чудо истории») была «ахнута» без внимания к ее исходу. Интересно, сколько же думал Борис Леонидович прежде чем написать эту «небывалую» глупость? Вторая фраза не лучше первой. Борис Леонидович оказывается считал, что Великая Октябрьская была начата «с середины». Писал бы уж, что «с конца»: ведь она, едва была начата, как тут же сразу (почти по Хармсу) и закончилась. А как вам нравится «разгар курсирующих по городу трамваев»? Это же чудеснейшая графоманская находка. Такого мне читать еще не приходилось. И как вы думаете, Ильич − автор Великой Октябрьской революции, окрестил бы Пастернака, назвавшего ее (эту революцию) «неуместной и несвоевременной»? Уж дурачком-то обязательно. И как он же, считавший, что революцию надо делать именно в нужное время (вчера было рано, а завтра будет поздно) отнесся бы к словам Пастернака, что сделана она была «без наперед подобранных сроков». Сколько же нелепостей талантливый графоман может нагородить в трех коротких предложениях. И вот (повторю еще раз) эту чудовищную болтовню Пастернака Д. Быков навал лучшим романом о революции? Не пора ли Дмитрию Львовичу начать поиски того места, где он потерял свою совесть! Закончил Борис Леонидович разговоры о революции провозглашением еще одной вопиющей нелепости. По его мнению, все Великое совершается неуместно и несвоевременно. Какой же несусветной категории «умником» надо быть, чтобы провозглашать подобные глупости.
* * *
«Оба поминутно вскрикивали и бегали по номеру, хватаясь за голову от безошибочности обоюдных догадок, или отходили к окну и молча барабанили пальцами по стеклу, потрясенные доказательствами взаимного понимания» (стр. 176). «Вскрикивавшими и бегавшими» были встретившиеся после долгой разлуки Юрий Живаго и его дядя Николай Николаевич Веденяпин. С чувством юмора Борис Леонидович был явно не в ладу. Писателю чувство юмора нужно в первую очередь не для того, чтобы смешить читателей, а для того, чтобы самому не предстать перед ними в смешном виде. Если пишущий (это термин Пастернака) не понимает того, что пишет смешно – то для него это непонимание может закончиться катастрофой. А разве не смешно, если собеседники, находясь в состоянии аффекта, поминутно вскрикивают и бегают по гостиничному номеру, а в минутные интервалы между этой беготней устраиваются рядышком у окошка и в лад барабанят пальцами по оконному стеклу?
* * *
После февральской революции жизнь в России налаживалась с трудом. Большевики подспудно готовили свой переворот. Вот как все это ощущал Юрий Андреевич Живаго. «Он понимал, что он пигмей перед чудовищной картиной будущего, боялся его, любил это будущее и втайне им гордился, и в последний раз, как на прощание, жадными глазами вдохновения смотрел на облака и деревья, на людей, идущих по улице, на большой, перемогающийся в несчастиях русский город, и был готов принести себя в жертву, чтобы стало лучше, и ничего не мог» (стр. 182). И вот как Борис Леонидович этот старательно выписанный им вопль души своего героя превратил в смешную декламацию. «Это небо и прохожих он чаще всего видел с середины мостовой, переходя Арбат у аптеки Русского общества врачей, на углу Староконюшенного».
* * *
В книгах и статьях пастернаковских фанатов о творчестве их кумира не мало восторженных слов посвящено стилевым достоинствам романа «Доктор Живаго». Д. Быков даже утверждает, что «предметом особой гордости Пастернака в «Докторе Живаго» был именно стиль, интонация…», ибо, по его (Быкова) мнению, стиль (интонация) «несет главную информацию, фабула второстепенна». Но стиль, и, тем более, интонация, выражают то, как написана книга, а не каково ее содержание. Одна и та же тема может быть талантливо выражена в совершенно разных стилях. Но можно ли вообще говорить о стиле произведения, если оно написано неграмотно, если автор зачастую не понимает того, о чем он пишет и не может написать, как надо, даже о простейших вещах. «Гордон говорил об усилившейся стрельбе и убитых прохожих, случайно задетых шальною пулею» (стр. 188). Шальная пуля случайна сама по себе, ее случайность уже выражена словом «шальная», больше говорить об этом не надо. В то же время между понятиями «пуля задела» и «пуля убила» – разница колоссальная. Цена этой разнице – человеческая жизнь. Если пуля убила, то она не «задела», она убила. Пастернак не чувствовал этих, их даже не назовешь тонкостями, очевидных понятий.
* * *
В юрятинской городской библиотеке Юрий Андреевич Живаго узнал адрес Лары Антиповой, и, решив навестить ее, пошел искать дом, в котором она жила. Пастернак написал об этих поисках так: «К Антиповой было два хода, через парадное с улицы и двором с переулка. Не зная о существовании первого пути, Юрий Андреевич избрал второй» (стр. 291). Но все было не так, а наоборот. Юрий Андреевич не знал о существовании ни первого, ни второго путей, так как никогда не бывал у Антиповой дома. А, отыскав ее дом, он сначала узнал о существовании именно первого пути к ней через парадный вход, так как оказался перед главным его фасадом и не мог этих входов не увидеть. А о существовании второго пути через черный ход со двора он мог лишь догадываться. Почему мы знаем о том, что стоял Юрий Андреевич перед главным фасадом Лариного дома? А потому, что прежде чем заговорить о нем, он подробно описал как выглядит дом «с фигурами», стоявший напротив дома Лары на другой стороне улицы. Значит, стоял Юрий Андреевич на улице перед главным фасадом ее дома и должен был увидеть его парадные входы. Но, как бы там ни было, Юрий Андреевич пренебрег главным входом и сразу пошел искать черный, о существовании которого знать не мог. Смешно? Пожалуй, да. А вы не заметили? У Бориса Леонидовича редко получалось так, чтобы было не смешно. Читайте следующий фрагмент, там опять смешно.
* * *
«Доктор подошел к горевшему в двух шагах от него уличному фонарю, чтобы тут же, не откладывая, пробежать главное» (стр.190). Слово «подошел» здесь звучит, как шутка. Тут, либо «подошел» надо убрать, либо фонарь отодвинуть, хотя бы на несколько шагов, чтобы к нему действительно нужно (и можно) было подойти.
* * *
«Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две наступившие вслед за нею, но была уже из их породы, темная, голодная и холодная…» (стр. 193). Читая эти строчки, начинаешь сомневаться: а знал ли автор, в каком порядке происходит у нас смена времен года и какой может быть «их порода»? Знать-то он, очевидно, знал, но написать так, чтобы у читателя не возникло по этому поводу вопросов, увы, не умел.
* * *
«Знакомая профессорша учила Антонину Александровну печь заварной хлеб на поду комнатной голландки, частью на продажу, чтобы припеком и выручкой оправдать пользование кафельной печью, как в старые годы» (стр. 195). Но в «старые годы» оправдывать «припеком и выручкой» пользование кафельной печью не было необходимости. Сказать Борис Леонидович опять хотел совсем не то, что у него получилось. И понятно почему. Русская грамматика осталась для него вершиной недосягаемой. В выражении «Две светлые комнаты» он писал слова в разных падежах (стр. 200). Глаголы вместо настоящего времени он почему-то писал в прошедшем. Я даже страницу не буду указывать настолько часто это у него случалось. Недаром у Ахматовой возникало желание крест-накрест перечеркивать страницы его романа.
* * *
Громеко уезжают на Урал. «Надзор за комнатами и остающимся в них имуществом поручили пожилой супружеской чете, московским родственникам Егоровны, с которыми Антонина Александровна познакомилась истекшею зимою… Эту пару… Антонина Александровна в последний раз водила по комнатам, показывала, какие ключи к каким замкам и куда что положено, отпирала и запирала вместе с ними дверцы шкапов, выдвигала и вдвигала ящики, всему их учила и все объясняла» (стр. 211). Когда Пастернак пишет нелепости о делах непростых, о том, в чем он был несведущ или с чем знаком был лишь понаслышке, удивляешься не тому, что он этого не знал, а тому, что позволял себе писать о том, чего не знает. Но, когда Борис Леонидович пишет «не то» на простейшие бытовые темы, начинаешь удивляться другому: как же ему удалось добраться до вершин зрелости, сохранив девственную неосведомленность в элементарных житейских делах. Тем более, что в большинстве случаев эти дела требуют не специальных знаний, не семи пядей во лбу, а лишь умения более или менее здраво мыслить. Когда оставляешь на время жилье и находящиеся в нем вещи на попечение людей чужих (не родственников) то не нужно им объяснять в каком шкафу что лежит, показывать, как вдвигаются и выдвигаются в этих шкафах ящики и вручать ключи от замков, которыми они запираются. Ведь не пользоваться этими вещами они будут, а обеспечивать их сохранность во время вашего отсутствия. По существу под их надзор оставляются комнаты, в которых эти вещи хранятся. А Антонина Александровна не только все эти странности проделала, и не один даже раз, она еще «всему их учила и все объясняла». Очень интересно было бы узнать: чему же она их учила и что объясняла? Думаю, что, написав – «учила и объясняла», Пастернак вообще ничего не имел в виду.
Но это еще не все: «Чтобы не платить за одолжение черной неблагодарностью, она (Антонина Александровна. – В.С.) каждую минуту с извинениями отлучалась в соседнюю комнату, откуда тащила этой особе в подарок то какой-нибудь платок, то блузку, то кусок ситцу или полушифона» (стр. 212). То, что Антонина Александровна отлучалась «каждую минуту», свидетельствует о том, что с чувством меры у автора были явные нелады. Об этом мы уже говорили и, к сожалению, будем вынуждены говорить еще не раз. Родственников Егоровны Антонина Александровна водила по всем трем комнатам, в которых они (Громеко) теперь жили, но за подарками почему-то всегда отлучалась в соседнюю комнату. Почему бы это? Но догадаться можно. Происходило это по той же причине, по какой в романе были сотворены и все другие, числа которым нет, непонятности.
* * *
Итак, Юрий Живаго с семейством уезжают на Урал. Свой отъезд они переживают как трагедию. «Все им казалось, что это их последняя ночь в доме, которого они больше не увидят. В этом отношении они ошибались…» (стр. 211). Но они не ошибались: ночь, проведенная ими в доме перед отъездом, и вправду оказалась для них последней. Ошибся тут опять автор, но его ошибку последней не назовешь. Их будет еще много. Пастернаковский роман можно назвать симфонией авторских ошибок.
* * *
Семейство Живаго уезжает и жильцы дома вышли их проводить. «Зевающие жильцы… зябко перебирали голыми ногами, наспех сунутыми в широченные валенки» (стр. 212). Наспех надетыми валенками никого не удивишь. А вот ноги, наспех сунутые в широченные валенки, выглядят и вправду, как шутка. Но автор не шутил. Для графомана ведь важно, чтобы все, о чем он пишет, было из ряда вон выходящим: больше, выше, шире. Поэтому валенки у всех провожающих оказались не просто широкими, а широченными, хотя на самом деле этого быть, конечно же, не могло. С чего бы это вдруг? С кем-нибудь из мальчишек, второпях сунувших ноги не в свои, а в отцовы или дедовы валенки, такое могло и случиться, но не со всеми же жильцами сразу. Если у автора нет чувства меры, то помочь ему могло бы (будь оно, конечно, у него в достатке) чувство юмора, позволяющее отличить серьезное от смешного. Но с чувством юмора дела у Бориса Леонидовича обстояли едва ли не хуже, чем с чувством меры. Поэтому смешно у него получалось почти всегда.
* * *
И еще одна неграмотно выписанная Пастернаком гипербола. Извозчик согласился отвезти уезжающее на Урал семейство Живаго на вокзал «…за баснословную, копейки не стоившую сумму тех лет,…» (стр. 213). Попробуйте сочинить что-либо похожее. Получилось тут у Бориса Леонидовича именно то, о чем принято говорить: «Нарочно не придумаешь».
* * *
«Семье Живаго посчастливилось попасть в левый угол верхних передних нар, к тусклому продолговатому окошку под самым потолком, где они и разместились своим домашним кругом, не дробя компании» (стр. 215). В углу около окошка, как написал Пастернак, семейству Живаго вряд ли удалось бы разместиться всей компанией, состоявшей из пяти человек. Заняли они, конечно же, не угол около окошка, а левую половину верхних передних нар. В романе не мало строчек, нуждающихся в правке. Но своей задачей я считаю показать лишь их наличие, править роман я не собираюсь, такая работа мне не по силам. Да и кому она оказалась бы по силам? «Доктора Живаго» надо не править, а переписывать. Но стоит ли эта графоманская «овчинка» такой выделки?
* * *
«Обыкновенно, когда поезд приближался к какой-нибудь станции, лежавшая наверху (на нарах. – В.С.) Антонина Александровна приподымалась в неудобной позе, к которой принуждал низкий, не позволявший разогнуться потолок, свешивала голову с полатей и через щелку приотодвинутой двери определяла, представляет ли место интерес…» (стр. 216). В позе, какую заставил принять Антонину Александровну автор, свесить голову с полатей (нар) она не могла. Сделать это можно лишь лежа на нарах на животе, причем лежать надо так, чтобы голова была за пределами нар, иначе свесить ее даже в этом положении не удастся.
* * *
«Полотком крестьянка назвала ползайца, разрубленного пополам и целиком зажаренного от головы до хвоста, которого она держала в руках» (стр. 218). Такое количество смысловой неразберихи, какое ухитрился уложить Борис Леонидович Пастернак в эту короткую и, по сути, предельно простую фразу, по силам лишь гениальному графоману. Бедный заяц! Попробуем разобраться в том, что с ним сотворил автор. Во-первых, разрублен был целый заяц или его половина? Крестьянка держала в руках «половину зайца, разрубленного пополам». Если она держала в руках половину зайца, то зачем было говорить еще и о том, что он был разрублен пополам? Оно вроде бы и без того уже ясно. А теперь, после того, как это было сказано, возникают сомнения: не была ли разрубленной пополам та половина зайца, которую она держала в руках? Непонятно тут и многое другое. Как можно было сначала разрубить зайца пополам, а потом зажарить его целиком? И как могла крестьянка, продававшая то ли половину зайца, то ли половину его половины, держать в руках «зайца которого», т.е. целого зайца. И зачем надо было путать читателя, говоря про «целиком зажаренного зайца», что был он зажарен «от головы до хвоста», т.е. может быть, даже и не целиком? Господи! Прости автора, писавшего так бездарно! Прости и всех тех, кто провозглашает его гением!
* * *
«Конвойный жизнью отвечал за численность вверенных ему сопровождаемых, установленную перекличкой» (стр.221). Численность вверенных конвойному лиц устанавливается не перекличкой, а их списком, соответствие которому наличествующего количества этих лиц выявляется уже перекличкой. Когда перевозят тех, за сохранность кого, перевозчик отвечает жизнью, обеспечиваются и соответствующие такой ответственности условия перевозки. Не может одиночка конвойный отвечать за сохранность группы людей, едущих в общем с вольными пассажирами вагоне, что давало возможность каждому из поднадзорных выйти на любой остановке, или просто выпрыгнуть на ходу, когда поезд на подъемах замедляет ход или когда конвойный спит. (Должен же он когда-нибудь спать). Ситуации, придуманной Пастернаком, просто не могло быть. А, если она и была, то была совсем не такой, какой он ее изобразил.
* * *
«Вася был хорошенький мальчик с правильными чертами лица… Излюбленным развлечением его было, сев на пол в ногах у старших, обхватив переплетенными руками колени и закинув голову, слушать что они говорят или рассказывают. Тогда по игре его лицевых мускулов, которыми он сдерживал готовые хлынуть слезы или боролся с душившим его смехом, можно было восстановить содержание сказанного. Предмет беседы отражался на лице впечатлительного мальчика, как в зеркале» (стр. 221). Мимика (движения мышц лица) отражает эмоциональное состояние человека. Восстановить содержание услышанного им разговора или определить «предмет беседы» по «игре его лицевых мускулов» нельзя. Графоману же постоянно хочется удивить читателя, преподнести ему нечто больше того, что может быть в действительности. Профессионально работающие писатели тем и отличаются от графоманов, что не позволяют себе подобных вольностей.
* * *
«В свободной, открывшейся перед поездом части пути им представилось следующее зрелище. В стороне от полотна в цельном снегу торчал до половины провалившийся машинист» (стр. 224). Не сумел Пастернак опять написать, как было надо. Зрелище «представилось» любопытствующим не перед поездом, «в свободной части пути», а в стороне не только от пути но и от железнодорожного полотна. Пастернак в итоге так и написал. Но зачем же было обещать это зрелище в свободной части пути перед поездом? К тому же свободной была не «часть пути» перед поездом, свободным был весь уходящий вдаль путь.
* * *
Юрий Андреевич и Антонина Александровна возвращались после прогулки в свой вагон. С другой стороны поезда до них донеслись крики двух бранящихся женщин. «Обе женщины шли в том же направлении, что и доктор с женою, от головы к хвосту поезда, но вдоль его противоположной стороны, обращенной к станции, между тем как Юрий Андреевич и Антонина Александровна шагали по задней лесной стороне» (стр. 230). По этой фразе хорошо изучать особенности пастернаковской стилистики. Слово «вдоль» тут явно лишнее, и без него ясно, что не поперек. Итак, обе пары шли в одном направлении, но с разных сторон поезда. Уточним, на всякий случай, что под понятием «сторона» автор понимал именно стороны поезда. Так вот шли эти пары в одном направлении, но шли по-разному. Бранящиеся женщины шли вдоль стороны поезда, обращенной к станции, а Юрий Андреевич с супругой шагали по стороне, обращенной к лесу, т.е. шагали, получается, прямо по поезду. Сторону, по которой они шагали, автор почему-то называл еще задней и лесной. Бог с ней с лесной, но назвать задней боковую сторону поезда только потому, что кто-то где-то относительно этой стороны шагал, вряд ли стоило.
Выпускающие редакторы издательств, как правило, не правят тексты издаваемых ими книг, оставляя их в авторском исполнении. Но, если автор плохо владеет языком, на котором пишет, и следовательно пребывает не в ладу с его грамматикой (я уж не говорю о том, какой в таких случаях бывает стилистика), да к тому же еще слаб и в качествах, которыми награждает человека природа, и постоянно все путает и забывает, да еще и по жизни оказался безнадежным дилетантом и то и дело провозглашает очевидные «не то», то помощь редактора ему нужна просто до зарезу. Но Пастернак был уверен в себе, такой помощи не искал и выпустил совершенно неприемлемый по литературным качествам роман. Волей случая этот роман оказался в центре политических интриг того времени и был даже вознесен на Нобелевский пьедестал. Игры вокруг этой недостойной внимания и просто позорной книги продолжаются до сих пор (уже более полувека). И конца этой стыдной вакханалии пока не видно.
* * *
Приводя примеры пастернаковской графомании, я, разумеется, делаю это выборочно. В числе пропущенных мною «мелочей» я, пересмотрев их, обнаружил например, такие: «…станции стали чаще» (стр. 232), или «…облака, сваями, уходившие на дно» (стр. 236). Эти «сваи» явно находятся в родстве со «стремительным домкратом» известного халтурщика Ляписа. В родстве с ними и «…раздвинутые дверцы теплушек» (стр. 239). «Дверцы» теплушек, как известно, не раздвигаются, а отодвигаются. К тому же, чтобы назвать «дверцей» громадную и тяжеленную дверь теплушки, больше похожую на ворота, чем на дверь, нужна большая смелость мышления. В этом отношении Пастернак был храбрецом и запросто позволял себе называть вещи не своими именами. Двери вагона обычного пассажирского поезда он тоже почему-то называл «дверцами», как у шкапа.
Лара, разыскивавшая мужа и не получившая ответов на свои письма, решила «перенести розыски на место недавних происшествий» (стр. 111). Как вы думаете, что имел в виду Борис Леонидович, под словами – «место недавних происшествий»? Происшествиями он, очевидно, называл бои, в которых без вести пропал супруг Лары Павел Антипов. Собственная уникальная орфография позволяла Борису Леонидовичу написать, например, и вот так: «Всю дорогу в части горизонта, приходившейся налево к напрвлению их движения, недружелюбно урчало и погромыхивало» (стр.112). В части же горизонта, приходившейся направо, очевидно, было тихо.
Пастернаку свойственно весьма безответственное отношение к слову. Сказав о чем-нибудь так, он тут же может сказать о том же самом совсем иначе. Вот как он написал об атаковавшей австрийцев полуроте Антипова: «Ей предстояло пройти быстрыми шагами, почти бегом, разделявшее обе армии осеннее поле,…» (стр. 113). И тут же написал: «Поле казалось бегущим бесконечным». Зачем же было уточнять какими были шаги, если атакующие не шагали а бежали? Тем более, что в атаку шагом не ходят, атакующие всегда бегут. Чем выше скорость атаки, тем меньше потери. И еще про атакующих: «Через равные промежутки бежавшие ложились на землю» (стр. 113). Бежавшие не ложились, а падали. Что бы ни написал Борис Леонидович о войне, все у него происходит не так как должно было бы быть.
Про очистку пути перед поездом от снежных заносов Пастернак написал: «рыли и раскапывали» (стр. 231), словно клад искали, а не убирали снег с железнодорожного полотна. Мог он написать и вот так: «…она купалась и плавала,…» (стр. 77). Купаться не плавая, разумеется, можно, но можно ли плавать, не купаясь? Несуразной пастернаковской «орфографией» его роман ощетинился, как боярышник шипами. Этих шипов нельзя не заметить, о них постоянно укалываешься: «…от прямого пути на Варыкино ответвлялась боковая дорога в рыбачью слободу Васильевское на реке Сакме. В месте их раздвоения стоял третий в окрестностях столб с сельскохозяйственной рекламою» (стр. 299). Но раздваивались не «они», а она – дорога на Варыкино. Мог Пастернак написать и так: «В воздухе… распластались висячие рои комаров…» (стр.300), или сказать про партизан, что они «осматривали исправность» подвод» (стр. 338). Комары не летают пластами, а осматривать исправность чего-либо – это все равно, что осматривать здоровье у человека. По-русски так не говорят. Не говорят и не пишут и так: «дома были заняты амбарами» (стр. 307), а выстрел из винтовки не называют «ружейным разрядом» (стр. 330). В дом амбар не впихнешь, а винтовка – не ружье и выстрел не разряд. Коверкал русскую речь Борис Леонидович порой до жути, словно издеваясь над великим и могучим, так и не ставшим ему родным языком. Панихиду у него поют «по них» (стр. 345), а не по ним, а комнаты – «выходят на улицу» (стр.374), сами по себе, а не окнами. Аптеку он назвал «близлежащая» (стр. 37). Представьте себе такую фразу: «На главной улице лежало несколько аптек».
Юрий Андреевич смотрит из окна Лариной квартиры. На противоположной стороне улицы прохожие читают наклеенные на стену «дома с фигурами» газеты и объявления местных властей. Пастернак написал об этом: «Стоя спиной к окнам, газеты читали прохожие». Окна тут имеются в виду дома на другой стороне улицы, из которого смотрел Живаго. Но, если можно написать так, то почему было не написать еще смешнее: что они (прохожие) читали газеты, стоя спиной к водосточным трубам дома, в котором находился Юрий. Не чувствовал Борис Леонидович того, что пишет очевиднейшую чушь. На любом из известных ему языков он, наверное, писал бы романы так же нелепо, как писал их на русском. Вот еще несколько примеров его «орфографии»: «Всем существом своим он хотел схватить мальчика на руки…» (стр. 387); «…до прибытия заказанного гроба…» (стр.485); «Налево в вестибюле перед зеркалом стояла накрашенная дама…» (стр. 59). Сына Шурочку Юрий Андреевич увидел у него во сне в «детском пальто» (стр. 386). А в каком еще пальто может быть ребенок? Про Микулицына он написал: «Аверкий Степанович…был человек …широко ступавший на всю ногу…» Про демонстрантов, слушавших в зале оратора, написал, что они, «…наскучив однообразием его (оратора, − В.С.) голоса, поднялись…»
Путал Борис Леонидович все на свете, и то, что можно, и то, что категорически нельзя. Малолетнею он мог назвать няню своих малолетних дочек (стр. 485). Солнце у него устраивало «солнцепек» в три часа ночи, задолго до рассвета (стр. 495 и 496). Разговаривая по телефону, брат Юрия Живаго Евграф почему-то «прикрывал ладонью отверстие трубки», а Лара вставала «с табурета, на котором сидела» (стр. 491). Встречаются и такие варианты: «…чтобы привести хотя две комнаты в порядок, дела было по уши» (стр. 424). Не забыл ли тут Борис Леонидович написать «бы» после «хотя»? Можно ли было написать и так: «К концу дня все помылись горячей водой, в изобилии оставшейся от стирки»? (стр. 429). Горячей воды, очевидно, было так много, что ее, могло хватить и на следующий день. Но к концу дня она, очевидно была уже не горячей, а холодной. И можно ли вообще помыться водой, оставшейся от стирки?
«Он (Юрий Андреевич. – В.С.) вернулся в светлую тепло истопленную комнату и принялся за писание» (стр. 429). Истопленной можно назвать печь, а не комнату. А по поводу «писания» проведем такой эксперимент. Попробуем вставить это слово в разговор о настоящем гении. «Пушкин приехал в Михайловское и принялся за писание». Можно ведь умереть со смеху. К гениям такие слова не пристегнешь, они липнут только к графоманам. Не пишут настоящие гении и так: «…низ выходной двери…» (стр. 431). Выходной дверь бывает, когда ты выходишь из дома, а когда входишь в него – она превращается во входную. Пастернак этого, видимо, не знал. Ведь, если бы знал, то не написал бы так. А вот эту его фразу, я думаю, можно использовать в качестве теста для проверки наличия у человека чувства юмора. «На третий день Марина, Гордон и Дудоров в разные часы получили по письму от Юрия Андреевича» (стр. 477). Написав про «разные часы» Борис Леонидович еще раз подтвердил, что лично у него с чувством юмора дела обстоят из рук вон плохо. Не рассмешил он тут, а насмешил. А как вам нравятся вот такие его слова о птичьем пении? «…полные звуки раздавались на весь лес и пронизывали его» (стр. 262). Очевидно, раздаваясь на весь лес, звуки птичьего пения могли его (лес) и не пронизывать?
Вот и еще забавный пример: «Снег у порога был затоптан и замусорен позавчерашнею таскою дров» (стр. 437). Как вам нравится этот придуманный Пастернаком вариант истолкования слова «таска»? И в завершение этой подборки такая фраза: «Наша дружба завязалась и протекала в обстановке … ночного отражения первых немецких налетов с московских городских крыш» (стр. 499). Ночными, пожалуй, следовало бы назвать налеты, а не их отражения. А что касается московских крыш, то среди них не было крыш не городских.
Людей, о которых Пастернак писал в стихах и записках, он называл «участниками написанного и пережитого» (стр. 446). Все мы, прочитавшие «Доктора Живаго», стали участники «им написанного». Какой же это ужас читать графоманию Пастернака! В его романе я находил страницы на которых обнаруживалось сразу до десятка разнообразных ляп. Не было в истории литературы ничего более стыдного и несуразного чем присуждение Нобелевской премии автору этой бездарной, переполненной нелепостями книги. Однако, продолжим наш разговор, до конца еще не близко.
* * *
«Едем мы попробовать прозябать по современному и как-нибудь примазаться к разбазариванию бывших дедушкиных лесов, машин и инвентаря. Не к восстановлению его собственности, а к ее расточению, к обобществленному просаживанию тысяч, чтобы просуществовать на копейку, и непременно как все, в современной, не укладывающейся в сознании хаотической форме» (стр. 241). Объяснить заморочки, овладевавшие порой сознанием автора «Доктора Живаго» невозможно. Пишет он иногда вещи совершенно несообразные. Что, например, имел в виду Борис Леонидович, говоря о «восстановлении его (дедушки) собственности»? Но главный герой рассчитывал поучаствовать не в восстановлении бывшей собственности (лесов, машин и инвентаря) Тониного деда, экспроприированной большевиками, а в ее «разбазаривании». Даже термин особый для этого придумал – «обобществленное просаживание», – полагая, очевидно, что главной заботой новой власти будет как можно скорее «просадить» все то, что ей досталось от прежних хозяев, привлекая к этому просаживанию всех желающих в таком деле поучаствовать. И даже придумал, как будет осуществляться это просаживание: «в современной, не укладывающейся в сознании хаотической форме». Правда, все эти звонкие слова, свидетельствующие о том, что автор совсем не понимал сложившейся в то время в стране обстановки и задач, которые ставила перед собой новая власть, оказались словами без последствий. Приехав в Варыкино, Юрий Андреевич даже не вспомнил о возможности «примазаться» к «обобществленному просаживанию» бывшей собственности Крюгеров, и жил, в страхе перед новой властью, стараясь вписаться в рамки, очерченные ее декретами.
* * *
«Он (доктор. – В.С.) осторожно спустился с края полатей…» (стр. 241). Настилы из досок, которые устраивались когда-то в вагонах-теплушках, обычно называли нарами. И Пастернак тоже так их называл, но иногда вдруг переименовывал в полати. А полатями называют совсем другие нары, их устраивали в крестьянских избах в пространствах между печкой и стеной. Доктор обычно слезал (или спускался) с нар. А здесь он почему-то спустился с их края. Спускаясь с чего-либо: с крыши ли, с печки или даже, например, со стола, приходится перешагивать их край. Но спускаешься ты все же не с края, а с того на чем находился: с крыши, печки, стола или, в нашем случае, с нар.
* * *
«Тебе кто тут позволил шляться? – спросил, отделившись от берега, другой часовой» (стр. 242). Как можно соединиться с берегом и как можно отделиться от него узнать мы, к сожалению, уже не сможем: не у кого спросить. Единственное, что мы знаем достоверно – это имя человека, который создавал эти очаровательные ляпы. Звали его Борис Леонидович Пастернак.
* * *
Юрий Живаго ночью вышел из вагона эшелона, остановившегося неподалеку от города Юрятин. Рядом стоял поезд красного военкома Стрельникова, охранявшийся двумя часовыми. Живаго показался им личностью подозрительной, похожим на кого-то из тех, кого они разыскивали. Забрав у него документы, часовые ушли доложить о задержанном начальству, а Юрия Андреевича оставили у реки, сказав лежавшему на берегу рыбаку: «Постереги, земляк» (стр. 243). Можно ли придумать ситуацию более несуразную, чем эта с «Постереги, земляк»? Ответ тут может быть только такой: – А почему бы и нет! Не было в мире лучшего мастера по сотворению всевозможных несуразиц, чем Борис Леонидович Пастернак. Мы еще не раз с ними встретимся, в его романе их не счесть. Далеко ходить не надо. Сказав рыбаку: – «Постереги земляк»,– часовые, вы думаете, пошли куда надо, – к штабному вагону поезда, который они охраняли, чтобы отдать документы задержанного своему начальству? Не тут-то было. Борис Леонидович опять потерял ориентацию и, забыв, что к чему, отправил их не к вагону Стрельникова, а «в глубь путей к станции» (стр. 243). Это уже не роман а катастрофа какая-то. Часовые, оставив охранявшийся ими объект, пошли бог весть куда, за что в военное время можно было угодить и под расстрел. Но, поскольку пост они оставили не сами, а по воле автора, расстрелять пришлось бы самого автора, а это было бы очень обидно: скольких нелепостей мы не досчитались бы в его незавершенном романе. (Ну как тут не вспомнить эпиграмму Бернса о тоскующей природе: «Когда удастся ей опять такого гения создать!») Правда, небеса оберегали Пастернака. Документы, которые часовые понесли «к станции», оказались все же там, где надо: в штабном вагоне Стрельникова. А оказались они там потому, что автор даже не заметил того, что написал очередную ерунду, да и читатели тоже таких его оплошностей, в основном, не замечают.
* * *
«Сейчас, – сказал молодой военный, сидевший всего ближе к входу…. Доктор с порога увидел свои бумаги. Они лежали на краю последнего стола перед более пожилым военным…» (стр. 244). Итак, один военный был «молодой», а другой «более пожилой». Стилистика, скажем прямо, не, ах, какая. У автора, правда, был еще один неплохой вариант: назвать второго военного не «более пожилым», а «менее молодым». Получилось бы так же, забавно, но эта забавность выглядела бы уже нарочито устроенной, а не являющейся следствием неумения автора написать, как надо.
* * *
Юрия Живаго задержали и отвели в штабной вагон военкома Стрельникова. Ожидая, пока им займутся, Юрий Андреевич смотрит в окно: «Перед поездом с этой стороны тянулся остаток путей и виднелась станция Развилье на горе в одноименном предместье. Рельсовые пути с этой стороны представляли большое паровозное кладбище» (стр. 245). Я уверен, что эти строчки с несуразным «остатком путей» и не менее несуразным «паровозным кладбищем», как правило, не привлекают внимания читателей, да и профессиональных литературоведов тоже. Все тут, на первый взгляд, вроде бы, просто и понятно. Но особенностью этих строчек (как и всего романа) является пастернаковская слабость придумывать то, чего не может быть на самом деле, причем не может быть никогда. Магистральные пути, по которым на станцию приходят и уходят поезда, располагают обычно рядом со станцией, чтобы пассажирам, приезжающим и уезжающим, не приходилось пересекать маневровых путей. Так тут и было. Количество сопряженных с магистральными маневровых путей на станции зависит от размеров совершающегося на ней грузооборота. «Развилье», где стоял поезд, было предместьем большого города. На станцию, очевидно, поступало немало грузов. Паровозные кладбища, если они возникают, располагают, как правило, на удаленных от станции путях. Пути, примыкающие к станции, должны быть свободными, иначе станция просто не сможет работать на приемку и отправку грузов. На одном из таких путей и стоял поезд Стрельникова, из окон которого Юрий Живаго смотрел на станцию и видел все то, о чем говорится в приведенном выше фрагменте. Но видел он то, чего не было. На путях, располагавшихся между поездом Стрельникова и станцией, паровозного кладбища быть просто не могло. Оно, если действительно и было, располагалось с другой стороны поезда. А выражение «остаток путей» в этом фрагменте можно оценить лишь как очередную пастернаковскую ляпу. Как вообще понять придуманное им выражение – «остаток путей»? Ведь в этом «остатке», который у него куда-то загадочно «тянулся», были и основные магистрали, по которым приходили на станцию поезда.
* * *
Пути располагались внизу. На станцию вела высокая в несколько маршей деревянная лестница. Внимание военных в вагоне привлекло что-то происходившее на этой лестнице. «Они повернули туда головы. Последовал за их взглядом и доктор» (стр. 246). «Последовал за их взглядом и доктор» звучит великолепно, жаль лишь, что немного по графомански. «По лестнице… вели несколько захваченных в плен или арестованных, среди них гимназиста, раненного в голову». Видели их все и Юрий Андреевич тоже, конечно же, со спины. Но Пастернак написал о них так, словно Юрий Андреевич стоял наверху лестницы и смотрел им в лицо. У гимназиста «из-под повязки сочилась кровь, которую он размазывал ладонью по загорелому, потному лицу». Разглядел Юрий Андреевич и решительность, «которою дышало его красивое лицо», хотя мог видеть лишь ту решительность, какою дышал его затылок. У юноши все время сваливалась с головы фуражка. И он сам и его конвоиры старательно напяливали ее обратно, очевидно, тревожа рану на его голове. Юрия Андреевича это так возмутило, что он даже был готов выбежать и прокричать «рвавшееся у него наружу изречение»: «…спасение не в верности формам, а в освобождении от них». Но, слава Богу, рвавшееся у него наружу изречение так и осталось у него неизреченным. Если бы он его прокричал, то вряд ли был кем-нибудь понят. Ведь напяливавшие на голову гимназиста фуражку красноармейцы делали это не из верности формам, а, потому, что такими, туго соображающими, их изобразил автор. Читаем дальше. «Доктор перевел взгляд в сторону. Посреди помещения стоял Стрельников, только что сюда вошедший прямыми, стремительными шагами» (стр. 247). Странно, что Юрий Андреевич не увидел входящего Стрельникова, он ведь «смотрел через весь вагон в противоположные окна», а увидел его лишь, переведя взгляд куда-то в сторону. Прямые и стремительные шаги Стрельникова – очаровательная «находка» Пастернака, но об этом мы уже говорили. Интересно тут другое. Юрий Андреевич никогда не видел Стрельникова, но сразу же определил, что вошел в вагон именно он – Стрельников. Как это ему удалось? Но не будем задавать лишних вопросов. Сколько же можно конфузить автора?
* * *

Дальше Борис Леонидович почти половину страницы посвятил откровенному умничанью. Начал он это умничанье так: «Как мог он, доктор, среди такой бездны неопределенных знакомств, не знать до сих пор такой определенности, как этот человек? Как не столкнула их жизнь? Как их пути не скрестились?» (стр. 247). Как? Как? А вот так: не скрестились пути и все. Удивительно, конечно, что все предыдущие знакомства Юрия Андреевича были неопределенными! Но, чего не напишешь, если хочется поумничать. Я, пожалуй, опущу остальные, нацеленные на умничанье строчки, читать их очень уж не хочется. Достаточно «бездны неопределенных знакомств» доктора, чтобы оценить графоманскую суть этих пастернаковских размышлений. Итак, в вагон вошел Стрельников. Дальше автор излагает странное впечатление, произведенное им (Стрельниковым) на Живаго, впервые его увидевшего. Впечатление это было почти как о ницшевском сверхчеловеке. Желающие могут прочитать эти строчки в романе. Но умничанье не проходит безнаказанно. Как бы автор ни умничал, умнее самого себя стать он не сможет. Завершил Пастернак свои размышления так. «Этот человек должен был обладать каким-то даром, не обязательно самобытным. Дар, проглядывавший во всех его движениях, мог быть даром подражания. Тогда все кому-нибудь подражали. (Пастернак единственный, кто обнаружил и донес до нас эту свойственную тому времени странную особенность – В.С.) Прославленным героям истории. Фигурам, виденным на фронте или в дни волнений в городах и поразившим воображение. Наиболее признанным народным авторитетам. Вышедшим в первые ряды товарищам. Просто друг другу». «Просто друг другу» – «вершина» пастернаковского умничанья. Получился у Бориса Леонидовича в итоге тот самый «пшик», который устроил пытавшийся похвастаться своим «мастерством» бездарный ученик кузнеца. Этот «пшик» вы почувствуете острее, если прочитаете этот эпизод без купюр на странице 247 романа.
* * *
«Сам он (Стрельников. – В.С.) остался в эти годы в стороне от революционного движения по причине малолетства…» (стр. 249). Не сумел опять Пастернак отличить серьезное от смешного. Рвался, видно, малолетний Антипов (будущий Стрельников) в революцию, да не пустили его мудрые родители. И правильно сделали.
* * *
«Но для деятельности ученого, пролагающего новые пути, его (Стрельникова. – В.С.) уму недоставало дара нечаянности, силы, непредвиденными открытиями нарушающей бесплодную стройность пустого предвидения» (стр. 250). Подобные фразы опасно комментировать: можно вывихнуть мозги, пытаясь докопаться до смысла, упрятанного автором в выражения вроде «бесплодная стройность пустого предвиденья». И как просто о подобных вещах говорят настоящие, а не провозглашенные непонятно почему ( а, впрочем, понятно почему) таковыми гении. «О, сколько нам открытий чудных / Готовит просвещенья дух…»
* * *
«Они (местные жители в пригороде Юрятина. – В.С.) немного иначе одевались и разговаривали, чем в столицах, ели не одно и то же, имели другие привычки» (стр. 252). Не требуется большого ума, чтобы сказать о жителях далекой российской провинции, что они одевались не так, как жители столиц и что речь их была с особенностями местного диалекта. Хотел Пастернак сказать еще и о том, что питались они тоже не как столичные жители, но написать об этом, ему уже не удалось. Получилась у него очередная ляпа – будто жители столиц, в отличие от местных жителей, «ели одно и то же».
* * *
«В сопровождении часового, тащившего ружье по земле и подпиравшегося им как посохом (может быть, опиравшегося на него, как на посох? – В.С.), доктор возвращался к своему поезду» (стр. 253). Пришли Пастернаку в голову две идеи: изобразить часового тащившим ружье (надоело уже поправлять автора: винтовку, конечно же, а не ружье) по земле или опирающимся на него, как на посох. Надо было выбрать из них одну, так как сразу и тащить «ружье» по земле и опираться на него, как на посох, нельзя. Но Пастернак пожадничал и использовал обе идеи сразу. Можно было бы оставить и так, если написать об этом несколько иначе: «то тащил, то опирался». Но Пастернаку такие тонкости были не по его возможностям, поэтому часовой у него и «тащил», и «подпирался».
* * *
Живаго приехали на Урал в город Юрятин и выгрузились из теплушки на станции Торфяная. Без очередных недоразумений у автора опять не обошлось. «Станция пряталась в березовой роще. В поезде стало темно, когда он к ней подходил» (стр. 262). Когда поезд въехал в березовую рощу в теплушках с их подслеповатыми, расположенными под потолком окошками действительно могло стать темнее. Но у автора темно в теплушках стало почему-то, когда поезд еще только «к ней (роще) подходил». Можете объяснить почему? Нет? И я тоже не могу. И Пастернак не смог бы, и, вероятно, был бы весьма удивлен, обнаружив, что написал то, чего на самом деле не могло быть. Но это «не могло быть» – только начало. Ведь поезд в рощу не въезжал. Роща была лишь с одной стороны дороги, с той, где была станция. До того, как написать о роще Пастернак написал о поле, но, как это ему свойственно, тут же забыл об этом. Разоблачила его Тоня. После того как поезд отошел, «она обратила внимание на открывшиеся по его отбытии вторые пути (может быть, путь, а не пути? – В.С.) с зеленым полем и синим небом по ту сторону» (стр. 262). А Пастернак про сотворенные им поле и небо тут же запамятовал и дальше писал так, словно поезд въехал в рощу и ни поля, ни неба по другую сторону путей не было. Поздравим автора с очередным его растрепством и будем читать дальше. «Рощу прорезали две дороги, железная и проселочная, и она одинаково завешивала обе своими разлетающимися, книзу клонящимися ветвями, как концами широких, до полу ниспадающих рукавов» (стр. 262). Красиво написал Борис Леонидович, не правда ли, особенно про рукава? Красиво, но опять-таки, не удручая себя необходимостью подумать, прежде чем написать. Роща, даже если бы она была такой, какой, забыв про поле, изобразил ее Пастернак, не могла завешивать обе дороги одинаково. Проселочная дорога была проложена прямо в лесу. Деревья могли даже смыкать над нею свои кроны и концы спадающих до полу (почему-то – до полу, а не до земли?) рукавов, если бы они на самом деле были, очень бы мешали проезжающим. С железной же дорогой все обстояло иначе. Для прокладки железной дороги в лесу проделывается просека определенной ширины, и деревьям, росшим по ее краям (Пастернак, наверное, сказал бы «по бокам»), было не дотянуться своими ветками до полотна дороги. Они могли лишь издали помахивать ими, когда мимо проносились поезда. Иногда, одурев от возни с пастернаковскими ляпами, ловишь себя на желании взять его книжку брезгливо двумя пальцами и опустить ее в корзинку для мусора. Но вспомнишь о наших замечательных пастернаковедах и сочувствие к ним пересиливает. Ведь так и проживут бедолаги, почитая графомана за гения. В прочитанном фрагменте есть и еще о чем поговорить. Семейство доктора, прибывшее в Юрятин, автор назвал «московскими путниками из Сивцева». Уже не первый раз Пастернак ушибается об это слово. Путниками называют тех, кто ходит пешком, а доктор с семейством приехали поездом. Толковый словарь не только не лежал у Пастернака на столе, его у него, похоже, вообще не было. А был он ему нужен просто до зарезу.
* * *
И еще немного о странностях пастернаковской «орфографии». Доктор с семейством едут на телеге к Микулициным в Варыкино и смотрят по сторонам. «Там и сям одинокими пучками с кистями цветений на концах росли деревенистые, высоко торчащие стебли лебеды, чертополоха, иван-чая» (стр. 267). Но, так не пишут, Борис Леонидович! У Вас получилось нечто вроде: «Вошли мы в лес, кругом росли стволы деревьев». А стебли у травянистых растений бывают не деревенистыми (от слова «деревня»), а деревянистыми (от слова «дерево»). И то, что вы написали дальше, тоже не годится. «Озаряемые снизу, с земли, лучами заката, они призрачно вырастали в очертаниях, как редко расставленные в поле для дозора недвижные сторожевые верхами». О лучах заката нельзя сказать, что они озаряют что-либо снизу с земли, лучи заката озаряют не снизу с земли, а скользят по ее поверхности. Что случилось с автором? Порой он пишет так, что и слов для того чтобы охарактеризовать им написанное не подберешь. А те слова, что напрашиваются, писать не принято.
* * *
Доктор, живя в Варыкине, принимал порой пациентов из местных крестьян. Из лекарств, чуть ли не единственным, была у него карболка в бутыли. Вот как написал об этом Борис Леонидович. «Вожусь с ним (пациентом. – В.С.), искоса поглядывая в окно, на бутыль с карболкой» (стр. 284). Поглядывал доктор не в окно, а на окно. В окно поглядывают, когда хотят увидеть то, что происходит на улице. А доктор поглядывал на бутыль, стоявшую на подоконнике. Сочувствую тем, кто, набравшись терпения читает эти строчки о бездарной пастернаковской «орфографии», но, слава богу, конец уже не далек.
* * *
«Как хорошо все, что она (Лара. – В.С.) делает. Она читает так, точно это не высшая деятельность человека, а нечто простейшее, доступное животным» (стр. 289). Как это ужасно, если автор (пишущий) не понимает того, что творит он своим пером очевиднейшую жуть. Желая сказать комплимент Ларе, Пастернак написал нечто предельно для нее обидное и оскорбительное. Таких обид не прощают. Попробуйте сказать кому-нибудь из знакомых вам женщин, что читая, она производит впечатление, будто чтение доступно животным. Наживете себе врага на всю жизнь. Хорошо еще, если обойдется без пощечины. Не знаю, как Пастернак читал, но писал он так, точно это не «высшая деятельность человека», требующая наличия ума, определенных способностей и профессиональных навыков, а «нечто простейшее», доступное любому невежде, пожелавшему взять в руки перо.
* * *
«Он (Дом. – В.С.) по всему верху был опоясан женскими мифологическими кариатидами в полтора человеческих роста» (стр.290). Не знал, очевидно, Борис Леонидович, что мужскими кариатиды не бывают. Кариатида – это опора, выполненная в виде женской фигуры. Такие опоры в виде мужских фигур, называют не кариатидами, а атлантами. Заодно скажем и о том, чего он еще не знал. Не знал Борис Леонидович, оказывается, того, что, если все болеют одной болезнью, то болезнь эту надо произносить (и писать) в единственном числе. Например, так: «Все болели гриппом». А он написал: «…все болели зобами» (стр.286). И вложил он это стыдное (зобами) в уста не кому-нибудь, а доктору – Юрию Андреевичу Живаго.
* * *
Юрий Живаго шел в гости к Ларе и встретил ее на улице с ведрами воды на коромысле. Они вошли в дом с черного хода. «Это были черные сени нижнего этажа» (стр. 291). Борис Леонидович, очевидно, полагал, что сени в российских домах устраивают на каждом этаже свои. Но он ошибался: в России дома строились так же, как и везде в мире. Сени, позже их стали у нас называть вестибюлями, устраивают только внизу при входе в дом. А у черного входа сеней практически не бывает: открываешь дверь и утыкаешься в лестницу.
Лара отвела Юрия в сени (вестибюль) парадного входа, где он остался ждать пока она поднимется по лестнице черного хода и позовет его сверху. «В ожидании зова Юрий Андреевич стал блуждать глазами по облупленным стенам входа…» (стр.292). Блуждал Юрий Андреевич по стенам не входа, а сеней (вестибюля). Входом в дом служила дверь.
* * *
«И так же разгоняясь все скорее и скорее, часовой с сильно взятого разбега, стоя отъехал в сторону на длинных свистящих лыжах, и стал уходить по цельному снегу все дальше и дальше…» (стр.368). Самое замечательное в этой фразе – это то, что часовой, как правильно написал об этом Борис Леонидович, катился на лыжах не лежа, не сидя, а стоя. Приятно иметь дело с наблюдательным автором.
* * *
«Я только устанавливаю факт и не возвожу нашей, случайно подвернувшейся судьбы в систему» (стр. 275). Нужно ли комментировать эти слова?
* * *
«Как хотелось бы наряду со службой, сельским трудом или врачебной практикой вынашивать что-нибудь остающееся, капитальное, писать какую-нибудь научную работу или что-нибудь художественное» (стр. 281). Эта фраза, произнесенная Юрием Живаго, так и просится в чеховский рассказ – «Письмо к ученому соседу».
* * *
«Теперь оно (Солнце. – В.С.) светило в окна южной стены, ослепляя наиболее близко сидевших и мешая им читать» (стр. 287). То, как писал Пастернак, дает нам основания, воспользовавшись его терминологией, разделить Нобелевских лауреатов по литературе на две группы: наиболее хорошо писавших и писавших наименее хорошо или, иначе говоря, писавших наиболее плохо. Во второй группе Борис Леонидович со своими бесчисленными ляпами продолжает пока пребывать в полном одиночестве. И, очевидно, будет пребывать там вечно.
* * *
«Постоянно верная своей естественности, она (Лара Антипова. – В.С.) ни одним возгласом не выдала, как она изумлена и озадачена» (стр. 291). Под верностью своей естественности Пастернак, очевидно, понимал нечто ей противоположное: сокрытие человеком своих истинных чувств и впечатлений.
* * *
«Люди, когда-то освободившие человечество от ига идолопоклонства и теперь в таком множестве посвятившие себя освобождению его (опять человечества? – В.С.) от социального зла, бессильны освободиться от самих себя, от верности отжившему допотопному наименованию, потерявшему значение, не могут подняться над собою и бесследно раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили и которые были бы им так близки, если бы они их лучше знали» (стр. 297). Эти слова Пастернака вызвали в свое время не мало возмущенных откликов среди правоверных евреев. Призывая евреев не отмежевываться от «остальных», Пастернак в то же время показал, что и сам он был не свободен от преувеличенной оценки роли евреев в жизни этих «остальных». Ведь далеко не все «остальные» исповедуют религии, ведущие происхождение от иудаизма. Среди них не мало приверженцев религий, возросших на собственных, без влияния иудаизма, корнях.
* * *
Во время наездов в Юрятин Юрий Андреевич стал оставаться ночевать у Лары и жить с нею, как с любовницей. Месяца через два после того, как это началось, его стали мучить угрызения совести. «Дома в родном кругу он чувствовал себя неуличенным преступником…Если это случалось за столом, проглоченный кусок застревал в горле у него,…» (стр. 299). Проглоченный кусок застрять в горле не может, через горло он уже прошел и находится в желудке. Когда говорят: «Кусок застревал у него в горле», имеют в виду кусок, еще не проглоченный. Как можно не понимать такой очевидности?
* * *
«Здесь на углу, рядом с лесным складом, стоял старый, рассевшийся на четыре стороны, как подержанный рыдван, двухэтажный дом из серого теса» (стр. 308). Из теса домов не строят, тесом их обшивают. Когда дом строили, тес не был серым, серым его сделало время. И еще про этот дом: «Он состоял из четырех квартир. В них было два входа, по обоим углам фасада». Дом состоит не только из квартир, поэтому так, как написал Пастернак, о домах говорить не принято. А входы, которые упомянул Борис Леонидович, были входами в дом, а не в квартиры. Входы в квартиры были, там, где им и полагается быть – внутри дома. И последнее: у фасада углов нет, углы – принадлежность дома, а не его фасадов. Все эти очевидные «не то» Пастернак ухитрился уместить в пару коротеньких предложений.
* * *
«Елена Прокловна возвращалась по двору из лесу с вечерней прогулки. Вечерние лучи солнца тянулись по ее следам через весь лес от дерева к дереву…» (стр. 267). Шла Елена Прокловна по двору, а лучи солнца тянулись по ее следам через весь лес. Как это? Как это? Объясните, пожалуйста, Борис Леонидович.
А навстречу Елене Прокловне с ружьем в руках, нагруженный уже другой авторской ляпой, шел ее муж – Аверкий Степанович, «…поднявшийся из оврага и предполагавший тотчас же заняться прочисткой задымленных стволов, ввиду замеченных при разрядке недочетов» (стр. 268). Об оружии, будь оно боевым или охотничьим, Пастернак писал, как правило, предельно непрофессионально. Слова «выстрел» и «разрядка» он, видимо, понимал, как синонимы. Разрядить ружье – это значит извлечь из него заряд (патрон). Ружье можно разрядить и выстрелом, но это особый вид его разрядки. Если человек пошел в овраг с заряженным ружьем, то пошел он туда не разряжать ружье, а стрелять. Разрядить ружье, извлечь из него патрон или патроны, он мог, не выходя из дома. А придуманные Пастернаком – «недочеты» и «прочистку задымленных стволов» с головой выдают его некомпетентность в понимании того, о чем он пишет. Ружья он, похоже, в руках никогда не держал и, тем более, из него не стрелял, но писать об оружии и стрельбе любил, хотя его знания в этой области явно приближались к нулю. Винтовку он то и дело называет ружьем. Придуманный им револьвер, которым он вооружил Лару, стрелявшую в Комаровского, был единственным в своем роде, так как оказался с «предохранителем». Но, что такое предохранитель, Борис Леонидович, явно, не понимал, так как Лара у него каталась по городу, держа револьвер «со спущенным предохранителем» в муфте, т.е. держа его в руках.
Его герои могли сказать об орудийной стрельбе, что стреляют «из артиллерии». Доктор Живаго, однажды оказавшийся участником боя партизан с белыми, стрелял из винтовки, «незаметно и не до конца усиливая нажим» какой-то таинственной «собачки»… (стр. 330).
* * *
«Там бы стал я рыть и грядки» (стр.271), – сказал Юрий Живаго. Но роют канавы, окопы, могилы. Об устройстве же грядок принято говорить иначе: делать или сделать, иногда говорят – копать. Александр Александрович был профессором по агрономическим вопросам и мог бы поправить своего зятя. Но, поскольку профессором он был совсем по другой специальности (был химиком), а в агрономы автор переопределил его по свойственной ему слабости путать все на свете, в грядках он разбирался, видимо, как некий зверь в апельсинах и помочь зятю не мог.
* * *
Юрий Живаго сидит за столом в читальном зале юрятинской библиотеки. Проявляя любопытство, он не просто посмотрел, кто сидит справа и слева от него, а «хорошо изучил своих соседей…» (стр. 287). Вот ведь какой был дотошный! Но в чем заключалось это «изучил», Борис Леонидович не объяснил, очевидно, потому, что никакого изучения в виду не имел. О пребывании Живаго в юрятинской библиотеке и о самой библиотеке Пастернак написал тьму несуразной всякой всячины. Бак с водой для утоления жажды посетителей читального зала он поместил сначала непосредственно в зале «около самого большого окна», а потом (в следующей фразе) почему-то стал писать о нем, как стоящем уже не в зале, а на лестнице. Не успевал Борис Леонидович сотворить одну оплошность, как тут же начинал придумывать другую.
Когда описываешь какое-нибудь не просто устроенное помещение (здесь я имею в виду читальный зал библиотеки), не плохо иметь перед собой его план, тогда будешь писать о нем без ошибок. Но Борис Леонидович писал, полагаясь на свою память и сообразительность, и получалась у него порой основательная неразбериха.
* * *
«Напротив окон в стене было углубление. В этой нише на возвышении, отделенные высокою стойкой от остального зала, занимались своим делом служащие читальни…» (стр. 286). Подобные строчки читатели пробегают, обычно не задумываясь. Все тут вроде бы просто и понятно. И Пастернаку тоже так казалось. Но того, как он об этом написал, быть не могло. Во-первых, «столы в зале стояли узенькими концами к окнам». А это значит, что у сидящих за этими столами посетителей читального зала окна были и справа, и слева, т.е. зал читальни был во всю ширину здания. Но, если так, то попробуйте ответить: напротив каких же окон в стене было углубление, если окна были в двух противоположных стенах зала? Ведь ни в той, ни в другой стене (их простенках) такого углубления сделать нельзя. Значит, окна были еще и в третьей (торцевой) стене дома, а углубление было в расположенной напротив нее внутренней стене. Но и во внутренней стене нельзя сделать углубления, в котором могли бы разместиться три работницы читальни с их картотекой. Очевидно, это было не углубление (ниша), а проем, за которым находилось помещение, где эти работницы выполняли заказы посетителей читальни. Других вариантов тут, когда с трех сторон зала имеются окна, придумать просто невозможно. Уличим автора еще в одной неточности. Борис Леонидович написал: «Юрий Андреевич сидел в дальнем конце зала…» (стр. 287). Значит сидел он за одним из дальних столов. Неожиданно «в противоположном конце зала» он увидел Антипову. «Она сидела, повернувшись спиной к передним столам, за одним из которых помещался доктор…» Но как же так? Мы только что прочитали, о том, что «доктор «помещался» в дальнем конце зала», и, следовательно, сидел не за передним, а за одним из дальних столов. Пастернак подобно зайцу, запутывающему свой след, все время делает какие-то ненужные и неловкие скидки, словно задался целью сбить читателя с толку, но запутывался он в первую очередь сам. Где «помещался» доктор, в дальнем или переднем конце зала, так и осталось загадкой. Приведу еще одну забавную фразу из библиотечной серии. «Чтобы защитить себя от искушения глядеть в ее (Антиповой. – В.С.) сторону, он поставил стул боком к столу, почти задом к занимающимся…» (стр. 288). Юрий Андреевич сидел за длинным столом. По обе стороны от него за этим же столом, сидели его соседи (занимающиеся), которых он «тщательно изучил». Попробуйте теперь понять, как ему удалось поставить свой стул «боком к столу» и «почти задом к занимающимся», сидевшим справа и слева от него? И есть ли у стула зад? И что такое у него – «почти зад»? И куда был обращен противоположный заду стула его перед, не к тем же ли занимающимся, сидевшим возле него с другой стороны? И о чем думал автор, когда писал всю эту чепуху? Ведь, поставив свой стул боком к столу, он ничуть не избавил себя от возможности смотреть на Антипову. Но не будем ломать голову, по поводу пастернаковских несуразиц. Их нельзя сосчитать, их нельзя объяснить, ими можно лишь наслаждаться, принимая такими, какими их сотворил автор, сохранивший трогательную детскость мышления. Заметно, что создавались эти смешные ситуации автором спонтанно без особого напряжения мысли. В его рассказе о посещении Юрием Андреевичем юрятинской библиотеки тьма всевозможных недоразумений. О некоторых из них я уже рассказал в ранее вышедших моих книжках. Про Лару, находившуюся здесь же в читальном зале, Пастернак написал: «Она сидела, повернувшись спиной к передним столам…» Даже такую простенькую информацию Борис Леонидович не сумел изложить как надо. Если вы сидите в зрительном зале кинотеатра и смотрите на экран, то сидите вы, не «повернувшись спиной» к тем, кто сидит сзади вас, а просто спиной к ним, как и все остальные зрители в зале. Так же сидела и Лара в читальном зале библиотеки. В приведенной выше пастернаковской фразе: «Он видел ее со спины, вполоборота, почти сзади», помимо того, что ситуация в ней изложена, видимо, не так, как было на самом деле, есть еще и очевидные излишества. Если бы Лара действительно так сидела, то вполне хватило бы слов «со спины» и «вполоборота», а «почти сзади», – это, как говорил кот Матроскин: «Уже перебор». А теперь, поскольку разговор зашел о точном слове, вернемся к его началу. А начали мы его с цитаты, в которой говорилось о том, что служащие читальни располагались в нише, отделенной от остального зала высокою стойкой. Как вам нравится выражение «остальной зал»? Ведь ниша была вне его пределов. А как вам нравится «остальная квартира» на стр. 383? Если разговор идет о комнате, то можно ли все, кроме этой комнаты, назвать «остальной квартирой»? Мир людей Борис Леонидович тоже разделил на евреев и остальных (стр. 297). Не обидно ли это для евреев?
* * *
«Партия предписала ему (лектору. – В.С.) строгую зашифрованность. Подпольные его клички были Берендей и товарищ Лидочка» (стр.315). Шифруют документы, а людей конспирируют. Пастернака, не знавшего ни об этом, ни о многом другом, но смело писавшего обо всем, чего он не знал, хорошо зашифровывает кличка «Гений».
* * *
«Было одно живописное место на тракте. Расположенные по крутому скату, разделенные быстрой речкой Пажинкой почти соприкасались: спускавшаяся сверху деревня Кутейный Посад и пестревшее под ней село Малый Ермолай» (стр. 317). Отозваться на эти строчки Пастернака приходится опять словами чеховского героя, писавшего письмо ученому соседу. Нет и никогда не было в мире речек, текущих поперек крутых скатов. Ошибиться в том, что могло быть, но могло и не быть случалось каждому. Но то и дело утверждать то, чего не могло быть никогда, позволял себе только «гениальный» Борис Леонидович Пастернак. Стыдно, конечно, постоянно сочинять небылицы. Но «мертвые сраму не имут», а «имут» его живые, провозглашающие этого величайшего в русской литературе путаника, писавшего со школьными ошибками простые, состоящие из нескольких слов предложения, великим русским писателем.
* * *
«Место пленения Юрия Андреевича не было обнесено оградой. Его не стерегли, не наблюдали за ним» (стр. 324). Выражение «место пленения» напрашивается понять, как место, где Юрия Андреевича взяли в плен партизаны. Но, написав так, Пастернак, как это частенько с ним случалось, имел в виду нечто совсем иное. Под словом «место», он подразумевал скорее даже не место (место своего пребывания партизаны постоянно меняли), а те условия, в которых они держали плененного ими доктора. «Казалось, этой независимости, этого плена не существует, доктор на свободе и только не умеет воспользоваться ей» (стр. 324). В итоге Пастернак, вроде бы объяснил все, как надо. Правда, без очередных недоразумений опять не обошлось: «зависимость» он перепутал с «независимостью», а местоимение «она» написал почему-то не в творительном, а в дательном падеже. Но писать без ошибок Борис Леонидович не мог: не хватало у него на это ни грамотности, ни эрудиции. Общее их (ошибок) количество в его романе просто чудовищно. Обо всех не расскажешь.
* * *
Однажды Юрий Живаго, находясь в плену у партизан, встретил Пелагею Тягунову, пассажирку той теплушки, в которой он со своим семейством ехал когда-то на Урал. Эта встреча воскресила в его памяти обстоятельства той поездки. «Вместе с образами переполненного товарного вагона, толпы согнанных на трудовую повинность, их конвойных и пассажирки с перекинутыми на грудь косами (это была та самая Тягунова. – В.С.), он увидел своих в середине картины» (стр. 326). Говоря об образах «переполненного товарного вагона», Пастернак, очевидно, имел в виду образы не вагона, как у него получилось, а тех, кто ехал с ним в этом вагоне. Не обошлось у него и без других досадных ошибок. У Тягуновой было не две косы, как написал тут Пастернак, а одна толстая, как писал он об этом раньше. Она постоянно ее «перебрасывала то через одно, то через другое плечо себе на грудь» (стр. 220). Назвать «толпой» группу мобилизованных на трудовую повинность, ехавшую на нарах в теплушке вместе с семейством Живаго, тоже не находка. Но к несообразностям пастернаковской стилистики мы уже почти привыкли и научились не обращать на них внимания.
* * *
«Конвой сомкнулся полукольцом вокруг приговоренных и, взяв винтовки на руку, быстрым теснящим шагом затолкал их в скалистый угол площадки, откуда им не было выхода, кроме прыжков в пропасть» (стр. 349). Хотя «скалистый угол площадки» тоже весьма непонятен, но в первую очередь обращают на себя внимание «прыжки в пропасть». Написать тут, очевидно, следовало прыжка, а не «прыжков». Каждый из приговоренных к расстрелу мог прыгнуть только один раз.
* * *
«Одержанная над неприятелем победа осложнилась» (стр. 354). Осложнилась, конечно же, не победа. Победа не может осложниться, она навсегда останется победой. Осложнилась обстановка, сложившаяся после победы в результате активных действий противника. По количеству нелепостей, написанных о войне, Пастернак вполне заслужил право на почетную публикацию в книге рекордов Гиннеса.
* * *
«Коровы не меньше людей были измучены лишениями, долгими переходами, нестерпимой теснотой. Прижатые боками одна к другой, они чумели от давки. В своем одурении они забывали о своем поле, и с ревом, по бычьи налезали одна на другую, с трудом взволакивая вверх тяжелые оттянутые вымена» (стр. 358). Неосведомленности Пастернака в простых житейских делах мы уже не раз удивлялись. Оказывается Борис Леонидович не знал и того, что известно практически каждому: не знал, где у коров «помещается» вымя. Он думал, что оно «помещается» у них около передних ног, а оно, оказывается, пристроено у них около задних. В юности Боре, вроде бы, даже доводилось ходить в «ночное», пасти лошадей. И он, вероятно, неплохо знал, где у них что помещается, даже в стихах писал вот так выразительно: «Седлали, вскакивая с тахт». А вот коровам не повезло, попасти коров ему не довелось. И пришлось им бедолагам, возомнившим себя быками, «взволакивать вверх тяжелые вымена».
* * *
«Он (Юрий Андреевич Живаго. – В.С.) перешел через дорогу, вошел с парадного подъезда в сени и стал подниматься по знакомой и такой дорогой его сердцу парадной лестнице» (стр. 373). Казалось бы все в этой фразе в порядке. Однако, нет. Дело происходило в крупном (окружном или губернском) городе Юрятине и перешел Юрий Андреевич не дорогу, а одну из главных улиц города. – Ну и что тут такого? – спросите вы. А такого тут то, что весь роман написан вот так бездумно, беспомощно, неряшливо.
* * *
«Когда Юрий Андреевич приближался к городу на своем последнем переходе и час или два назад шел по нему (неужели по переходу? – В.С.), безмерно увеличившаяся его слабость казалась ему признаком грозящего близкого заболевания и пугала его.
Сейчас же однородность освещения в доме и на воле так же беспричинно радовала его» (стр. 377). Эта пара фраз увязана между собой по принципу – в огороде бузина…Порой Пастернак совсем переставал следить за тем, что он пишет. Почему «так же беспричинно»? Когда Юрий Андреевич шел в Юрятин, возможность заболеть пугала его совсем не беспричинно, он ощущал «безмерно увеличившуюся слабость» и вскоре действительно заболел.
Однородность освещения Юрий Андреевич, очевидно, постигал в каких-то только ему одному данных богом ощущениях. Но не только свет, но и воздух герой Пастернака ощущал внутри и снаружи одинаковым.
* * *
«Столб выхоложенного воздуха, один и тот же, что на дворе, что в жилище, роднил его (Юрия Живаго. – В.С.) с вечерними уличными прохожими, с настроениями в городе, с жизнью на свете» (стр.377). Но столбы воздуха не были одинаковыми: внутри было заметно холоднее, чем «во дворе». Придуманное Пастернаком ощущение доктором воздуха, как одинаковых внутри и снаружи столбов скорее не роднило, а отчуждало его и от прохожих на улице, и от всех живущих на свете, никогда не испытывавших подобных ощущений и не думавших так о воздухе. Роднило его с прохожими на улице совсем другое: общие для всех для них беды и огорчения, которые принесла с собой начавшаяся в стране после революции хозяйственная разруха, жизнь с поломанными привычными устоями, постоянный дефицит пищи и топлива, фанатизм и жестокость пришедшей к власти диктатуры.
* * *
Юрий Андреевич решил постричься и снять бороду, отросшую у него за время пока он добирался до Юрятина. Ножницы для этого он решил попросить в известной ему швейной мастерской. Вот как написал об этом его походе в швейную мастерскую автор. «Мастерская занимала торговое помещение на уровне тротуара с витринным окном во всю ширину и выходом на улицу. В окно было видно внутрь до противоположной стены» (стр. 378). Тут все вызывает протест, начиная с первых слов: «Мастерская занимала…». Напрашиваются очевидные варианты: мастерская располагалась или мастерская находилась. Дальше следует непонятное. Помещение, в котором располагалась мастерская, почему-то оказалось торговым. Может быть, торговым оно было раньше, до того как его стали использовать под мастерскую? Но нет, Живаго и пришел сюда, только потому, что знал: раньше тут тоже была мастерская. А витринное окно вполне может быть и не в торговом помещении.
Претензий к автору здесь возникает, пожалуй, больше чем можно насчитать слов в его тексте, но обо всех я говорить не буду. Пишет Пастернак, вроде бы, просто и понятно: «Помещение с витринным окном во всю ширину». Но в ширину чего? Ведь рядом с окном был тут же и «выход на улицу». Но где он располагался: в границах этой «ширины» или за ее пределами? А вот входа с улицы в мастерскую почему-то не было. Потом, правда, выяснилось, что вход все-таки был, но был он с другой стороны здания. Придуманная Пастернаком мастерская была единственной в своем роде – с отдельно устроенными входом и выходом. Об этом мы еще поговорим дальше. Завершает этот фрагмент глубокая по мысли фраза, в которой автор объяснил, что «внутрь было видно до противоположной стены…» Читаем дальше. «В комнате была страшная теснота» (стр. 378). Помещение мастерской автор вдруг стал называть комнатой, словно речь шла о жилой квартире. Дальше он пишет еще забавней.
* * *
«В придачу к настоящим работницам, на работу (в швейную мастерскую. – В.С.), наверное, пристроились швеи-любительницы, стареющие дамы из юрятинского общества… Их движения сразу были отличимы от расторопности действительных портних» (стр. 378). Итак, в мастерской работали настоящие работницы и ненастоящие. Забавно, что ненастоящие «пристраивались» в мастерскую «в придачу» к настоящим. Стыдно, конечно так писать лауреату Нобелевской премии. Но стыдно должно быть не автору, который писал, как умел, а тем, кто неграмотно написанные им тексты объявил шедеврами и даже счел достойными премии. Настоящих работниц Пастернак называет «действительными портнихами». Смешно, конечно, но сейчас я хочу сказать о другом. Я не знаю, обидно это выражение (действительные портнихи) звучит для работниц мастерской или нет, но для настоящих портних, скорее всего, обидно. Ведь портнихами эти работницы не были. В прошлом, когда все шилось вручную, их называли белошвейками а позже, с появлением швейных машин, стали называть швеями-мотористками. Шившие вручную или на машинках они сшивали уже выкроенные изделия. Портниха же может все сделать сама, и выкроить и сшить.
* * *
Но вспомним о том, что доктору были нужны ножницы. «Юрий Андреевич постучал в витринное окно мастерской и сделал знак рукою, чтобы его впустили. Такими же знаками ему ответили, что от частных людей заказов не берут» (стр. 378). Забавно, что одни и те же («такие же») сделанные рукой знаки могут иметь совершенно разные значения, от «разрешите войти», до «нет, мы таких не обслуживаем». Пожестикулировав некоторое время рукой, и получая в ответ «отнекивающиеся движения», Юрий Андреевич, наконец, понял, что затеянная им жестикуляция не даст результата: через окно он, как ни гримасничай руками, все равно войти не сможет. Так или иначе но придется искать вход в мастерскую. Был Юрий Андреевич человеком интеллигентным, и использовать для входа выход, располагавшийся тут же рядом с витринным окном, не захотел. Из созданного им же самим затруднения автор, очевидно, забывший про выход, о котором он раньше писал, вывел своего героя так: «Наконец, он догадался поискать пути через двор дома, нашел его и, отыскав дверь в мастерскую, постучался в нее с черного хода». Написав «постучался в нее с черного хода», Пастернак, очевидно, дал нам понять, что постучаться в эту дверь можно было еще с какого-то другого хода. Но не будем копаться в мелких недоразумениях. Всех все равно не перечислить, их в романе море.
«Дверь открыла пожилая темноликая портниха в темном платье, строгая, может быть, старшая в заведении». Как вы думаете, по каким признакам Юрий Живаго определил, что дверь ему открыла именно портниха? Я думаю – сделал он это не по признакам. Обдумывать детали автор не любил и легко укладывал в строчки первые, приходившие ему на ум слова, создавая ту самую смысловую неразбериху, которую нам приходится распутывать. Если Юрию Андреевичу подумалось, что открывшая ему дверь женщина могла быть «старшей в заведении», то и назвать ее напрашивалось не портнихой, а как-нибудь совсем иначе. Тем более, что портних в штатах мастерских вообще не бывает. Кроят закройщики, а шьют мастерицы. Но Юрий Андреевич, продолжая называть открывшую дверь женщину портнихой, обратился к ней с просьбой дать ему ножницы. «Хочу попросить на минуту на подержание. Я тут при вас сниму бороду и верну с благодарностью». Удивимся, тоже на минуту, и мы странному выражению Пастернака – «на подержание» – и продолжим распутывать его загадки. «Портниха», сочувствуя Юрию Андреевичу, предложила ему не ножницы, а постричь и побрить его, так как умела это делать. Юрий Андреевич согласился и объяснил ей, что оброс потому, что долго шел в Юрятин. – Трактом шли? – спросила она. – Часть трактом, а остальную по линии. Загадочное «остальную» я расшифровал не сразу, но потом догадался, что понимать эту фразу надо так: «Часть трактом, а остальную часть по линии». (Стилистика, конечно же, не как у Набокова, но понять автора можно).
* * *
Следующая пастернаковская ляпа, когда я на нее наткнулся, повергла меня в шок. Неужели можно сотворить и такое? Ай, да Пастернак! Ну, и молодец! А случилось вот что. Брившая Юрия Андреевича «портниха» вдруг воскликнула: «Ах, я дура беспамятная! Полподбородка гладкие, другая половина небрита. Вот что значит заговорилась. А вы что смотрели, не остановили?» (стр. 381). Но что произошло? Побрита одна половина подбородка, а другая еще нет. Значит надо ее побрить и все будет в порядке, ведь ничего страшного не случилось. Но автор почему-то решил, что Живаго должен был остановить «портниху», когда она брила первую половину его подбородка. Получилось тут у него что-то похожее на то самое бесконечное мочало: «Зачем ты бреешь левую половину, когда правая еще не брита?» или «Зачем ты бреешь правую, если еще не брита левая?» Да, памятник себе Пастернак воздвиг нерукотворный. Создается впечатление, что временами он писал в каком-то полубессознательном состоянии. Подобных нелепостей и в таком диком количестве, какое он их сотворил в своем романе, в многомиллионном мире книг еще не встречалось.
* * *
«На кухне крысы гремели опрокинутыми тарелками…» (стр. 388). Попробуйте погреметь опрокинутой тарелкой. Ничего ведь не получится. А у крыс тем более не могло получиться. Крысы могли греметь тарелками, опрокидывая их, но только не опрокинутыми. Опять получилось у Бориса Леонидовича то, чего не может быть никогда.
* * *
«Еще более, чем общность душ, их (Лару и Юрия.– В.С.) объединяла пропасть, отделявшая их от остального мира» (стр. 389). Хотя оба они, и Лара, и Юрий, ничем не выделялись в мире российской интеллигенции, может быть, лишь обывательской отчужденностью от жизни, автор провозгласил их людьми необыкновенными, возведя их духовную и нравственную особость в степень, которой не мог соответствовать никто другой в этом мире. Эту особость, никак не подтвержденную поведением самих героев, Пастернак утвердил в своих, не знающих здравых пределов оценках. Противопоставив Лару и Юрия современному человеку (по существу человечеству) он изобразил его (человечество) на фоне своих героев достойным едва ли не презрения. «Им обоим (Ларе и Юрию. – В.С.) было одинаково немило все фатально типическое в современном человеке, его заученная восторженность, крикливая приподнятость и та смертная бескрылость, которую так старательно распространяют неисчислимые работники наук и искусств для того, чтобы гениальность продолжала оставаться большой редкостью» (стр.389). Вот так запросто, без тени смущения, автор поплевал с высот своего величия на современного ему и его героям человека, работников наук и искусств, по сути дела на все человечество, объявив его бескрылым. Но не кажется ли вам, что все сказанное здесь Пастернаком в укор человечеству, и в первую очередь бескрылость, следует отнести к нему самому, его героям, его собственному достойному сожаления и сочувствия творчеству и особенно отдельно упомянутому в решении Нобелевского комитета его «великому» роману.
* * *
Лара, будучи еще гимназисткой, стала любовницей Комаровского. Польщенная вниманием зрелого мужчины, модного адвоката, о котором писали в газетах, соблазнами ресторанной и театральной жизни, она, с одной стороны, не без явного удовольствия, но с другой, тяготясь статусом любовницы человека, который был одновременно любовником ее матери, она пребывала в этом качестве около полугода. Потом она порвала связь с Комаровским, вышла замуж за Пашу Антипова и уехала с ним на Урал в Юрятин, где оба они учительствовали в гимназии. Какое-то время спустя, будучи любовницей уже другого человека – Юрия Живаго, Лара рассказала ему о своем первом любовнике, оценив ту давнюю ситуацию, как постигшую ее жизненную катастрофу: «Я – надломленная, я с трещиной на всю жизнь» (стр. 393). Доктор отнесся к ее словам более чем адекватно. О ее первом любовнике он сказал: «Тот прожигатель жизни, который погубил тебя» (стр. 393). Не умел Пастернак разглядеть грань, за которой умное и серьезное превращается в неумное и смешное. Считал ли он Лару и впрямь существом погубленным? Да нет же, конечно! Но написал он об этом так, словно она действительно погибла. Но почему быть любовницей неженатого преуспевающего адвоката, явно любившего ее и предлагавшего ей стать его женой, позорно, а, будучи уже замужней женщиной, стать любовницей безвольного, совершавшего безнравственные поступки женатого доктора, нет? Могу напомнить тем, кто об этом не знает: эту, считавшую себя «надломленной, с трещиной на всю жизнь» и признанную Юрием Живаго погубленной женщину, Д. Быков за какие-то непонятные ее заслуги объявил вдруг символом России. Можно было бы повеселиться по этому поводу, но ведь Быков не шутил. Очевидно, такой жалкой он и видел Россию тех времен, если счел возможным объявить ее символом эту несчастную женщину, оказавшуюся к жизни России практически непричастной и сгинувшей где-то в северных лагерях ГУЛАГа.
* * *
«Когда Юрий Андреевич пришел домой, он застал в гостях у Лары Симушку. Между обеими происходила беседа…» (стр. 404). «Между обеими…» звучит тут, пожалуй, более огорошивающе чем «еще», написанное как «исче». Не могла же эта беседа происходить «между одной из них». Происходила она между ними. Как удалось Пастернаку сохранить девственную неграмотность, десятки лет вращаясь в кругу вполне достойных российских литераторов, понять невозможно. Но еще удивительней то, как удалось нашим замечательным пастернаковедам почти четверть века делать вид, что они этой его неграмотности не замечают. Ведь притворяясь, они по существу расписывались в собственной профессиональной несостоятельности.
Если из пастернаковского романа убрать все сотворенные им в нем нелепости, вычеркнуть предложения и абзацы с грамматическими, смысловыми и стилистическими недоразумениями и ошибками, удалить все то, что, по утверждению автора было, но на самом деле быть не могло и никогда не было, убрать все имитации умных, но по сути своей совсем не умных разговоров, удалить наполненные красивостями, и ничего, кроме этих красивостей, не содержащие авторские декламации, останется тощая тетрадочка скучного, вызывающего тоску текста. Хорошо, что Великих писателей, вроде Пастернака, у нас всего раз-два и обчелся. Даже на «два» не хватает, всего лишь – раз.
* * *
Лара «…начала день, как обычно, оправила постели, убрала и подмела комнаты, подала завтракать доктору и Кате» (стр. 435). Позавтракав, доктор должен был бы поблагодарить учительницу, но почему-то не сделал этого. Может быть вспомнил о том, что в семье принято называть друг друга не по профессиям, а по именам. Это не единственный случай в романе, когда автор забывает о том, что герои романа должны называть друг друга не так, как их называет от своего имени автор. Когда Лара уехала с Комаровским Юрий Андреевич подумал: «А ведь они даже и не простились» (стр. 443). Подумать так (они), Юрий Андреевич мог о ком-нибудь другом, но только не о себе и Ларе. О себе и Ларе он должен был подумать – «мы», а не «они».
* * *
«Прямыми негнущимися шагами она (Сима. – В.С) подошла к саням…» (стр. 421). Негнущиеся шаги – очередной зигзаг пастернаковской «орфографии». Первое, что тут приходит на ум – это уличить Бориса Леонидовича в том, что, по свойственной ему великой рассеянности, он в очередной раз напутал и вместо «ноги» написал «шаги». Но, если бы Сима переходила улицу «прямыми негнущимися ногами», вся улица не сводила бы с нее глаз, так комично это должно было бы выглядеть. И Юрий Андреевич, как доктор, обязательно обратил бы внимание на странность состояния Симиных ног и захотел узнать, почему они у нее не гнутся. Очевидно, негнущимися и вправду автор имел в виду не ноги Симы, а шаги. А в этом случае надо выяснять уже не что у Симы было с ногами, а что случилось у автора с головой. Вызывает удивление не только то, что шаги были негнущимися, но и то, что автор назвал их прямыми. Прямыми шагами ходят все люди на свете за исключением, может быть, одних лишь пьяниц. Поэтому сказать о ком-нибудь, что он шел прямыми шагами – это, все равно, что сказать: «Он шел, дыша воздухом». У Пастернака прямыми шагами ходили двое – Сима и один из главных героев его романа – Стрельников (стр. 247). В отличие от Симиных негнущихся, у Стрельникова шаги были, судя по всему, «гнущимися», но зато стремительными. Такими (стремительными) шагами он вошел в вагон, в котором размещалась его «домашняя канцелярия» или «экспедиторская» (так называл ее Юрий Андреевич), или его «секретариат», как называл его сам Стрельников. Простим автору, путавшему все на свете, и это его очередное «не то». Стрельников командовал войсками, «отбивавшими от белых» город Юрятин и в вагоне, очевидно, располагалось то, что на языке военных принято называть штабом. Когда читаешь графоманские тексты Пастернака, чувствуешь себя попавшим в омут какой-то обезумевшей ерунды. Вот еще пример такой ерунды. Разговор тут идет о нэпе и рыночной торговле.
* * *
В 1921 году в Советской России была объвлена новая экономическая политика и временно сняты ограничения на частное предпринимательство. Борис Леонидович то ли забыл, то ли не знал этого слова и написал так: «Были сняты запреты с частной предприимчивости, …» (стр. 465). Предприимчивость, безусловно, нужна предпринимателю, но синонимами эти слова (предприимчивость и предпринимательство) никогда не были. Читаешь дальше и узнаешь, в чем дело: Пастернак, оказывается, вообще не понимал того, о чем он пишет. Приведу пару фраз, в которых он высказывался о нэпе, как о какой-то не имеющей смысла проформе: «Совершались сделки в пределах товарооборота старьевщиков на толкучем рынке… Мелкая возня дельцов не производила ничего нового…На бесцельной перепродаже десятикратно проданного наживали состояния» (стр. 465). Бездарность не спрячешь, она обязательно себя проявит, как ты ее не «зашифровывай». Нэп не был проформой. С помощью нэпа, советские власти преодолели хозяйственную разруху в стране и перешли к плановому развитию экономики. В понимании сути не только нэпа, но и просто рыночной торговли Борис Леонидович был таким же дилетантом, как и в понимании всего остального в нашем мире. «И по всему рынку шел в оборот какой-то неведомый хлам, который рос в цене по мере того, как обходил все руки» (стр. 166). Господи! Прости этому великому шпециалисту его безумные речи.
* * *
«Как и в предшествующий дом, внутрь ввалились второпях, не раздеваясь, и в шубах, шапках и валенках прошли в глубь комнат» (стр. 423). Не будем придираться к «орфографии» этой фразы, хотя о «предшествующем доме» и «глуби комнат» можно было бы и поговорить. А вот не заметить графоманского забывайства, преследовавшего автора на всем протяжении романа, просто невозможно. Дело ведь было зимой. В необжитом, с нетопленными печами доме днем, наверняка, было холоднее, чем на улице. Прежде чем снять шубы и валенки надо будет долго, может быть, и не один день, топить печи, пока не прогреются промерзшие насквозь стены и перекрытия дома. Вы думаете автор этого не понимал? Понимал, конечно же. Но он ухитрялся писать не то, что надо и о том, что понимал. В «предшествующем» доме, таком же нетопленном, Лара заявила Юрию, еще не решившему оставаться им в нем или нет: «И если ты настаиваешь, чтобы все-таки тут… тогда я – шубу долой и мигом за дело. И первым делом за топку. Топить, топить и топить». Получается – понимал Борис Леонидович ситуацию, но все равно писал «не то». Топить поначалу пришлось бы в шубе, а не «шубу долой».
Говоря об авторском «забывайстве» нельзя не сказать и о такой серьезной детали. Город Варыкино, расположенный не так уж и далеко, но и совсем не близко от Юрятина, был городом без жителей. Все его жители были однажды расстреляны напавшей на город бандой. А раз не было жителей, то не было и наезженных дорог ни в самом городе, ни на подъездах к нему. Слой снега на дорогах был таким же, как на целине, и проехать по ним рысцой (даже стрелой) и со звоном колокольчика, как об этом писал Пастернак, было, конечно же, нельзя. Скорее всего по ним вообще невозможно было проехать. В Москве дороги становятся непроезжими даже после одного обильного снегопада. А на дороге между Варыкино и Юрятиным снег накапливался месяцами: «Снег в эту зиму лежал глубоким слоем…» (стр.437).
* * *
«Они поднялись со своих мест, отошли к разным окнам, стали смотреть в разные стороны» (стр. 455). Они ─ это Юрий Живаго и Павел Антипов, долго перед этим разговаривавшие друг с другом. В словах «отошли к разным окнам, стали смотреть в разные стороны» есть что-то комически-несуразное. Ведь сидя до того за столом и разговаривая, они смотрели друг на друга, т.е. тоже не в одну, а в разные стороны.
* * *
Лара уехала с Комаровским. Юрий Андреевич горюет, понимая, что потерял ее навсегда: «…он, как маленький, опустился на колени перед постелью, всею грудью прижался к твердому краю кровати и, уронив лицо в свесившийся конец перины, заплакал по-детски легко и горько» (стр. 445). С грамматикой тут, вроде бы, все в порядке, а вот со смыслом опять получился конфуз. Не мог Юрий Андреевич, опустившись на колени перед постелью и всей грудью прижавшись к твердому краю кровати, уронить лицо в свесившийся конец перины. Не получилось опять у Бориса Леонидовича написать, как надо. А почему? А потому! Если бы не получилось раз или два, или даже несколько раз, то можно было бы счесть эти огрехи случайными ошибками. Но, если не получается много раз, если не получается почти всегда, значит затеял Борис Леонидович работу не по своим возможностям. Стихи у него, хотя и не без исключений, получались, а вот с прозой произошла катастрофа. Но не надо писать, если не получается.
* * *
Юрий Андреевич пешим ходом возвращается в Москву с Урала. Стояла осень. В полях, в связи с гражданской войной, опустошившей деревни, осыпалась неубранная рожь. «Юрий Андреевич пригоршнями набивал зерном рот, с трудом перемалывал его зубами и питался им в тех особо тяжелых случаях, когда не представлялось возможности сварить из хлебных зерен каши. Желудок плохо переваривал сырой, едва прожеванный корм» (стр. 460). Если бы Борис Леонидович поставил после слова «зубами» точку, а следующее предложение начал словами «Питался сырым зерном он в тех случаях, когда …», то придраться к его словам было бы почти нельзя. И про желудок можно было бы написать, не обижая доктора. Едва прожеванным «корм» был не потому, что Юрий Андреевич ленился его прожевать, а потому, что перестоявшееся и ставшее твердым зерно надо есть не набивая им рот, как это заставил его делать автор, а понемногу.
* * *
«Лес и поле представляли тогда полную противоположность» (стр. 460). Лес и поле всегда представляли и будут представлять собой полную противоположность. Что бы ни хотел сказать о лесе и поле Борис Леонидович, начать этот разговор он должен был другими словами.
* * *
Юрий Андреевич сидит неподалеку от крутого обрыва. Внизу под обрывом протекает река. Вдруг он видит: «Снизу из-за обрыва высунулась светло-русая волосатая голова, потом плечи, потом руки. С реки подымался кто-то по тропинке с полным ведром воды. Человек увидал доктора и остановился, выставившись над линией обрыва до пояса» (стр. 462). Поскольку «человек выставился» только до пояса, ведра с водой у него Юрий Андреевич увидеть не мог. Ведро он увидит потом, когда человек выйдет «из-за обрыва» полностью. Но не о ведре речь. Задержим свое внимание на словах: «Снизу из-за обрыва показался…» Дальше Борис Леонидович написал: «Вылезший из-под обрыва водонос оказался молодым подростком». Обратили внимание на забавную деталь? Высунулся человек из-за обрыва, а вылез из-под обрыва. Так какой вариант лучше или, вернее сказать, какой из них правильный. Если говорить об этом с позиций оценки литературного мастерства написавшего эти строчки автора, то не годятся они, может быть, и оба. А второй заслуживает даже того, чтобы поставить автора на часик в угол, чтобы не позорил русскую речь и Нобелевскую премию. Правда, в первом варианте, кроме «из-за», есть и еще одна загвоздка – это не совсем понятная «линия обрыва». Но не будем перегибать палку, есть тут и еще о чем поговорить. Вылезший «из-под обрыва» человек оказался молодым подростком. Автор, очевидно, полагал, что подростки бывают не только молодыми, но и старыми. Но этот, (вылезший) «из-под» обрыва, был настолько молод, что дальше он (автор) назвал его даже мальчиком. В итоге выяснилось, что автор не знает того, что мальчики – еще не подростки, а подростки – уже не мальчики. Но и про «из-под» тоже еще не все сказано. Этот подросток (или мальчик), вылезший из-под обрыва, жил некоторое время «в подземной пещере «из-под вынутого камня» (стр. 462). Как вы думаете, можно сказать про пещеру, что она тоже была «из-под» или нет? Борис Леонидович считал, что можно.
* * *
Вернувшись в Москву с Урала, Юрий Андреевич Живаго стал писать небольшие книжки на разные темы. В числе этих тем была и такая: «…о личности как биологической основе организма» (стр.466). Очевидно, Пастернак и вправду полагал, что биологической основой организма человека является его личность. И если Нобелевскую премию он получил за свой до ужаса «гениальный» по литературным качествам роман, то не надо ли было присудить ему еще одну столь же незаслуженную премию и за эту, свидетельствующую о его невежестве, идею, правда, уже по не относящейся к литературе номинации.
* * *
Роман Б.Пастернака «Доктор Живаго» – это история жизни трех друзей: Михаила Гордона, Иннокентия Дудорова и главного героя романа Юрия Живаго. Их дружба началась еще в гимназические (автор по свойственной ему забывчивости называет их школьными) годы. Все трое успешно проучились в университете, а Гордон и Дудоров даже были оставлены на кафедрах на постоянную работу. Влившись в круг университетской профессуры, они не зазнались, а продолжали дружить с Юрием. Жизнь иногда разлучала эту тройку, но, возвращаясь в Москву, они возобновляли дружеские контакты. Иногда их дружба подвергалась испытаниям.
Вернувшись из армии и оказавшись вновь в кругу старых друзей, Юрий Андреевич Живаго неожиданно ощутил себя ужасно одиноким. «В течение нескольких следующих дней обнаружилось, до какой степени он одинок. Он никого в этом не винил. Видно сам он хотел этого и добился» (стр. 173). Но откуда вдруг появилось у Юрия Андреевича ощущение одиночества? Слова «…сам хотел этого и добился», звучат как наивная детская обида то ли на самого себя, то ли на, вроде бы, покинувших его друзей. Но обижаться ему было не на кого. На вечере, организованном по случаю возвращения Юрия Живаго из армии, его друзья и знакомые настолько единодушно проявили свою к нему дружескую приязнь, что он даже вынужден был сказать им: «Спасибо, спасибо. Я вижу ваши чувства. Я их не заслуживаю» (стр. 180). Откуда же взялось у Юрия Андреевича ощущение одиночества? Да ниоткуда! Настолько ниоткуда, что можно даже сказать и «от верблюда». А, если говорить серьезно, то от автора, разумеется, от очевидной его неспособности собраться с мыслями, и не вступать в противоречия с самим собой. Прочитаем то, что он написал и попробуем разобраться в мотивации придуманной им одинокости его героя.
* * *
Главным огорчением для Юрия Андреевича после двух лет разлуки с друзьями оказались происшедшие с ними перемены. Вот какими увидел эти перемены Юрий Андреевич, вернувшийся из армии: «Страшно потускнели и обесцветились друзья… По-видимому он раньше их переоценивал» (стр. 173). Но в чем выразилось это «потускнели и обесцветились»? Пока Юрий Андреевич воевал, оба они – и Гордон, и Дудоров успешно подвизались на ниве науки и преподавательской деятельности в Московском Университете. Происшедшие с ними перемены Юрий Андреевич оценил так: «Гордон был хорош, пока тяжело мыслил и изъяснялся уныло и нескладно» (стр. 174). Видно тяжело мыслить и изъясняться уныло и нескладно Гордон перестал. Годы работы в Университете явно пошли ему на пользу. А Дудоров из «неустойчивого и взбалмошного ветрогона превратился в сосредоточенного ученого» (стр. 174). Вместо того, чтобы порадоваться успехам своих друзей, не зазнавшихся в кругу университетской профессуры, а по-прежнему проявлявших к нему дружеское участие, Юрий Андреевич искренне огорчился происшедшими с ними переменами. Видно оба они устраивали его пока были фигурами заурядными, а он сам ощущал себя на их фоне личностью неординарной. А теперь, когда все стало не так, он вдруг почувствовал себя одиноким. Но откуда вдруг взялось у него впечатление о друзьях – «потускнели и обесцветились»? Потускнел и обесцветился, проведя два года в грубой армейской среде, скорее всего, сам Юрий Андреевич. К сожалению автор весьма неадекватно комментировал ситуацию, сложившуюся в отношениях Юрия Андреевича с его друзьями, слишком недоброжелательно по отношению к его друзьям.
На вечеринке, устроенной по случаю возвращения Юрия Андреевича из армии, доктор, в предчувствии грядущих глобальных перемен, обратился к гостям с призывом. «Надвигается неслыханное, небывалое. Прежде чем оно настигнет нас, вот мое пожелание вам. Когда оно настанет, дай нам Бог не растерять друг друга и не потерять души» (стр. 179). Призыв, вроде бы, благородный. Но, когда эти перемены вскоре произошли, Юрий Андреевич вдруг отрекся и от этих своих слов и от своих друзей. Обращаясь к жене, он заявил: «Помни, больше нет ни честных, ни друзей» (стр. 194). Но почему? С какой стати? Верность дружбе во все времена была одним из важнейших принципов человеческого общения. А главный герой пастернаковского романа именно в дружбе оказался предельно ненадежным человеком. Вот что сказал тогда по этому поводу автор. «Теперь Юрию Андреевичу были близки одни люди без фраз и пафоса, жена и тесть, да еще два-три врача сослуживца, скромные труженики, рядовые работники» (стр. 173). Ни Гордона, ни Дудорова, как мы видим, в этот круг он не зачислил. К счастью оба они оказались нравственно выше слабовольного доктора и горздо умнее его, и от него не отреклись. В трудные для Юрия Андреевича дни они всегда были готовы ему помочь. А помощь ему – слабому и безвольному была безусловно нужна.
* * *
После возвращения в Москву с Урала, потеряв и семью, и любовницу, Юрий Андреевич впал в депрессию. Мучимый безволием и одиночеством он сошелся с дочерью дворника Маркела Мариной и прижил с нею двух девочек. Однако, вернуться к нормальной трудовой жизни ему так и не удалось. Марина работала на телеграфе, что давало им средства к существованию. За дочками, очевидно, приглядывал Юрий Андреевич, так как на прислугу денег у них не было. Жизнь складывалась не просто. «Когда по его (Юрия Андреевича. – В.С.) вине они впадали в добровольную, им самим созданную нищету, Марина, чтобы не оставлять его в эти промежутки одного, бросала службу, на которой ее так ценили и куда снова охотно принимали после этих вынужденных перерывов» (стр. 471). Попробуйте разгадать эту очередную сотворенную автором романа загадку. Марина имела стабильный заработок, позволявший им жить, пусть не богато, но и не в нищете. Но у них почему-то вдруг время от времени возникали странные «промежутки» с создававшейся Юрием Андреевичем, нищетой. Предположить тут можно только худшее: Юрий Андреевич, очевидно, временами впадал в запои и пропивал Маринину зарплату. Какие еще можно придумать варианты нищеты с виной Юрия Андреевича? Но, если так, то зачем же Марина в такие моменты бросала работу? Ведь именно после этого и наступала для них настоящая нищета, вынуждавшая их ходить по дворам и за гроши пилить дрова. Может быть, Марина боялась оставить доктора одного, и хотела быть рядом с ним в трудные для него дни запоев? Если так, то автор должен был об этом сказать прямо, а не загадывать читателям загадки.
Фабулу своего романа Пастернак заимствовал у Диккенса. Писавшая об этом доктор филологии Л.Л.Горелик («Миф о творчестве в прозе и стихах Пастернака» (М.: РГГУ,2011.) едва ли не с восторгом писала о том, что Юрий Живаго у Пастернака, в отличие от диккенсовского Картона, с которого лепил образ Юрия Борис Леонидович, не стал пьяницей. Но, получается, что стал. Просто Борис Леонидович постеснялся сказать об этом прямо, а Л.Л. Горелик за устроенной им туманной завесой из воспевающих достоинства Юрия Андреевича слов не сумела этого разглядеть. Однако, даже опустившегося и погрязшего в неряшестве и, получается, еще и в пьянстве доктора, Борис Леонидович по-прежнему числил личностью неординарной. А его друзей – Гордона и Дудорова – изображал едва ли не дебилами. Объявил он об этом во время последней, их встречи, состоявшейся у Гордона на Малой Бронной, незадолго до смерти Юрия Живаго. «Между ними шла беседа, одна из тех летних, неторопливых бесед, которые заводятся между школьными (опять школа, а не гимназия. – В.С.) товарищами, годам дружбы которых потерян счет» (стр. 472). Вот так началась эта встреча старых друзей. Но автор помешал нормальному развитию их беседы. Он вдруг заговорил о друзьях Юрия так, словно забыл все то, что писал о них раньше. «У кого-нибудь есть достаточный запас слов, его удовлетворяющий. Такой человек говорит естественно и связно. В этом положении был только Юрий Андреевич. Его друзьям не хватало нужных выражений. Они не владели даром речи» (стр. 472). Понимал ли Борис Леонидович, что он написал? Во-первых, критерий – «запас слов, его удовлетворяющий» – совершенно недостаточен для того, чтобы удовлетворить всех, с кем этот человек общался. Получилась у Пастернака очевиднейшая чушь, будто и Гордон, и Дудоров, много лет подвизавшиеся в профессорском кругу Московскго университета, оказались вдруг неспособными говорить естественно и связно. А запас слов у них оказался недостаточным даже для простого общения с их другом Юрием, причем недостаточным настолько, что можно было даже сказать о них, будто они «не владеют даром речи». А у впавшего в многолетнюю депрессию доктора, оставившего врачебную практику и полностью прекратившего общение с внешним миром, впавшего в нищету, неряшество и пьянство, и ограничившего круг своего общения женой и дочками, запас слов вдруг оказался на зависть университететской профессуре более чем достаточным. Трудно понять, как можно было написать это! Не наоборот ли все было? Создается впечатление, что автор порой терял способность здраво оценивать то, что он пишет. Правда, спустя какое-то время, Борис Леонидович одумался и попытался исправить созданное им недоразумение.
* * *
Буквально через несколько строчек Борис Леонидович, вынесший едва ли не смертный приговор интеллектам Гордона, и Дудорова, напишет о них уже совсем иначе. Напишет так, словно речь идет не о тех же Гордоне и Дудорове, а совсем о других лицах. Оба они, оказывается, принадлежали к «…хорошему профессорскому кругу, проводили жизнь среди хороших книг, хороших мыслителей, хороших композиторов, хорошей, вчера и сегодня хорошей, и только хорошей музыки, и они не знали, что бедствие среднего вкуса хуже безвкусицы» (стр. 473). Что случилось с автором? Как же можно так противоречить самому себе? Оказывается с интеллектом, а значит, и с даром речи и у Гордона, и у Дудорова все было в порядке. Просто у автора случилось нечто вроде временного коллапса мысли и написал он не обычное свое «не то», а нечто не укладывающееся даже в его парадоксальную «орфографию». Правда, и у Гордона и у Дудорова, по мнению Бориса Леонидовича, был все-таки существенный недостаток: не понимали они оба того, что «средний вкус хуже безвкусицы». Вот к чему в итоге свелись все нападки Бориса Леонидовича на друзей Юрия Андреевича. Но зачем им (Гордону и Дудорову) вообще было знать о безвкусице? Ведь безвкусица – это не про них. Живя среди «всего хорошего и только хорошего, и общаясь только с хорошими людьми», они, очевидно, и вкус имели тоже хороший. К тому же средний вкус совсем не хуже безвкусицы. Борис Леонидович провозгласил тут опять нечто далекое от истины. Средний вкус не так уж и плох, – это удел большинства, а безвкусица, увы, удел не Гордона и Дудорова, а самого автора, чего он, к сожалению, не понимал. Ведь написать так, как он написал о безвкусице, это все равно, что заявить, будто средний ум хуже глупости. Оценить «Доктора Живаго» со всеми, присущими ему нелепостями, которые мы сейчас обсуждаем, как написанный со вкусом, и назвать его умным можно лишь полностью утратив способность мыслить здраво, И, если Гордон и Дудоров, принадлежавшие к хорошему профессорскому кругу, жили среди всего хорошего, заслужив такую жизнь хорошим трудом, то как жил Юрий Андреевич Живаго, единственный, по словам автора, среди этой тройки достойный настоящего уважения? А жил он, говоря откровенно, просто безобразно. В противостоянии с жизнью Юрий Андреевич потерпел полное поражение и оказался на ее дне. Вот что написал об этом автор: «Марина прощала доктору его странные, к этому времени образовавшиеся причуды, капризы опустившегося и сознающего свое падение человека, грязь и беспорядок, которые он заводил» (стр. 471). Таким и останется Юрий Андреевич до конца своих дней, несмотря на уговоры и увещевания друзей, пытавшихся вернуть его к тому, что принято называть нормальной человеческой жизнью. Но он не только не вернулся, он еще дальше ушел от жизни: оставил друзей, оставил Марину с малолетними дочками и, спрятавшись от них от всех, замкнулся в полном одиночестве. Ни круга общения, ни книг, ни музыки: лишь сам с собой наедине. На фоне этого более чем странной выглядит та самооценка, какую дал себе Юрий Андреевич во время последней его встречи с друзьями. Провозгласил эту несуразную хвалу самому себе от имени Юрия Андреевича автор романа: «Дорогие, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали» (стр. 473). Знаменательно, что этот приговор прозвучал не только в адрес Гордона и Дудорова, но и в адрес «хорошего профессорского круга» Московского Университета, и в адрес почитавшихся людьми этого круга российских авторитетов. На языке медиков такая самооценка называется манией величия. Ведь произнес этот приговор российским интеллектуалам выпавший из жизни, ни в чем не состоявшийся и, по сути своей, жалкий спившийся человек. Не в первый уже раз выражает свое презренье в адрес российской интеллектуальной элиты и сам автор романа Борис Леонидович Пастернак. Не жаловал этот «гений» российских авторитетов. Ну что тут можно сказать? Наградивший своего героя манией величия, страдал такой манией, очевидно, и сам автор романа.
* * *
«Дудоров недавно отбыл срок первой своей ссылки и из нее вернулся» (стр.473). По правилам романной логики, вернувшись из первой ссылки, Дудоров не мог и не должен был знать о том, что по планам автора ему предстоит еще и вторая. Этот свой замысел Борис Леонидович до нужной поры должен был держать в секрете не только от Дудорова, но и от читателей тоже. А он проговорился.
* * *
Ну, вот мы, наконец, добрались и до эпилога. Над романом «Доктор Живаго» Борис Леонидович работал не один год, и, казалось бы, должен был за это время и писать научиться, и жизненного опыта поднабраться. Но и здесь, в эпилоге мы видим все то, что уже было: неуклюже скроенные предложения, наивная смысловая неразбериха, ошибки, вроде тех, что уже не раз нам встречались и все те же лихие забывайства.
В Черни, разрушенном войной городке, встретились возвращавшиеся в свою «общую войсковую часть», один из отпуска, другой из командировки, майор Дудоров и младший лейтенант Гордон. Что это была за часть (полк или дивизия) не имеет значения. Важно то, что она была у них «общая» – одна на двоих. Начнем знакомиться с очередными авторскими ляпами. «На обратном пути оба съехались и заночевали в Черни, маленьком городке, хотя и разоренном, но не совершенно уничтоженном, подобно большинству населенных мест этой «зоны пустыни», стертых с лица земли отступавшим неприятелем» (стр. 495). В этом небольшом предложении Пастернак ухитрился три раза написать «не то». Съехались у него опять «оба», а не «они». На эти грабли Борис Леонидович наступает, при каждой с ними встрече. Не совершенно уничтоженный город оказался у него подобным совершенно уничтоженным (стертым с лица земли). А напоследок он заставил неприятеля стирать с лица земли «населенные места». Но место с лица земли не сотрешь, Стереть можно лишь то, что на этом месте построено.
* * *
Гордону и Дудорову нужно было найти в разрушенном городе место для ночлега. Автор им это устроил. «Среди городских развалин, представлявших груды ломаного кирпича и в мелкую пыль истолченного щебня, нашелся вдруг неповрежденный сеновал, на котором оба и залегли с вечера» (стр. 495). Это чудо, что в разрушенном практически до основания городе, среди груд кирпича и щебня оказался вдруг целехоньким сеновал, очевидно деревянный, как это обычно бывало, и совсем не тронутый пожаром. Но не будем придираться к автору: надо же было где-то переночевать его героям. Не спать же им на голых камнях, как это делали лишившиеся жилья местные жители, про сеновал почему-то ничего не знавшие. А приезжие – Гордон и Дудоров этот сеновал обнаружили и спали на нем в полном одиночестве. Но, если бы автор хотя бы немного подумал, то устроил бы им ночлег с гораздо меньшими удобствами.
Разрушенные войной города впечатляют, как правило, уродливыми остатками стен каменных зданий. Но в Черни, как написал автор, от домов остались лишь груды кирпича и щебня. Странно только, что кирпич в этих грудах был ломаный, (кто же его поломал?), а щебень был в виде пыли (кто же ее натолок?). Но мы уже привыкли к особенностям пастернаковской «орфографии». Думать он явно не любил. А подумать тут было о чем. Откуда вдруг взялась эта «в мелкую пыль истолченная щебенка»? И, если это была пыль, то зачем же называть ее щебенкой. Средствами, которыми располагает война – бомбы, снаряды, мины – превратить щебенку в пыль невозможно. Механизмов для превращения щебенки в мелкую пыль до сих пор не придумано. Не толкли же ее вручную, по способу – пестик и ступка. Хотя бы что-нибудь Пастернак должен был иметь в виду, когда писал эти строчки о пыли? Да, был должен, конечно, но, увы, не имел.
* * *
На рассвете Гордон и Дудоров пришли на речку. Там у них состоялся такой разговор.
– Что это за река?
– Не знаю. Не спрашивал. Вероятно, Зуша.
– Нет, не Зуша. Какая-то другая.
– Ну тогда не знаю.
– На Зуше-то ведь это все и случилось. С Христиной.
– Да, но в другом месте течения. Где-то ниже…
Вот такой была память у автора. Не успели его герои договориться о том, что река, на берегу которой они находятся, – не Зуша, как тут же оба разом об этом забыли.
Читаем дальше. Интересно все же, что же случилось с Христиной? Вот что рассказал об этом Дудоров: «Там (на берегу Зуши. – В.С.) было каменное сооружение, получившее имя «Конюшни». Действительно, совхозная конюшня конского завода, нарицательное название, ставшее историческим. Старинная толстостенная. Немцы укрепили ее и превратили в неприступную крепость (?). Из нее хорошо простреливалась вся местность, чем задерживалось наше наступление» (стр. 496).
Говорить о противнике, что он хорошо делает то, что для нас не хорошо, а плохо – не принято. Но, как бы там ни было, конюшня нам мешала и ее «надо было взять». И кто же ее, эту конюшню, эту «неприступную крепость» взял, как вы думаете? Оказалось – та самая Христина, причем в одиночку. Пошла и взяла. Но как же ей это удалось? А вот так: «Христина чудом храбрости и находчивости проникла в немецкое расположение, взорвала конюшню, живою была схвачена и повешена» (стр. 496). Любые связанные с войной задачи Пастернак разрешал вот так запросто, легким росчерком пера. Легко писать, когда не понимаешь того, о чем пишешь. Задумка у него, видимо, была такая: подобралась Христина к конюшне, кинула гранату и «неприступная крепость» взлетела на воздух. Но к «чуду храбрости и находчивости», проявленные Христиной, и сама конюшня и засевшие в ней немцы, должны были отнестись наплевательски. Чтобы взорвать «неприступную толстостенную конюшню» потребовалась бы целая группа подрывников и изрядное количество взрывчатки. Да еще надо было договориться с немцами, засевшими в конюшне, чтобы они сделали вид, будто наших подрывников не видят и не имеют ничего против того, чтобы взлететь вместе с нею на воздух. У Пастернака была не только оригинальная «орфография, но еще и совершенно уникальная логика. Выглядит она временами, как логика даже не подростка а ребенка.
* * *
В уста своих героев Пастернак вкладывал собственное неправильное понимание происходивших в стране после октябрьского переворота преобразований. Вот как высказался у
него Гордон о проведенной в СССР коммунистами коллективизации сельского хозяйства. «Я думаю, коллективизация была ложной неудавшейся мерой, и в ошибке нельзя было признаться» (стр.498). Создание колхозов, полностью подчинившее крестьянство страны государству, по существу закрепостившее его, было единственно возможным способом ведения сельского хозяйства в условиях созданной в СССР тоталитарной государственной системы. Коммунистам не в чем было признаваться, колхозную систему они считали правильной и сохраняли ее до последних дней их пребывания у власти. Наличие свободного независимого крестьянства было несовместимо с тоталитарной системой хозяйствования, созданной коммунистами. Увязывать происходивший в стране террор с отношением народа к коллективизации сельского хозяйства – грубая ошибка. В массе своей и крестьяне, и рабочие верили в то время, что власти, ведут борьбу с настоящими «врагами народа», так же как и сами власти были убеждены в том, что уничтожают враждебную ей и ее политике внутреннюю оппозицию.
Совершенно неприемлемо звучат в этой связи слова Гордона (Пастернака) о том, что «когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы» (стр. 498). Неужели Пастернак и вправду так думал? Война ведь была не просто опасностью и угрозой, как он пишет. За «ограничение колдовской силы мертвой буквы» (попробуйте расшифровать этот ребус, придуманный Пастернаком), народ заплатил миллионами жизней наших солдат, миллионами женских одиночеств, миллионами детских сиротств и годами безрадостного, полуголодного существования без выходных дней и праздников. Назвать это постигшее страну бедствие «благом», можно лишь полностью лишившись рассудка. О чем бы ни заговорил Пастернак: о революции, войне, торговле или о погоде – не жди просто и правильно выраженной мысли, проливающей свет. Получишь пышный букет замысловато-закрученной словесной чепухи!
* * *
«Наполовину обращенный в пепел и взорванный город продолжал гореть и рваться вдали, в местах залегания мин замедленного действия» (стр. 501). Читаешь подобные пастернаковские ляпы и удивляешься: как же можно писать так нелепо? Пожары и взрывы мин наблюдали жители города; они не могли видеть город, в котором они жили, горящим и рвущимся где-то вдали. Поскольку взрывы происходили в самом городе, то кто-то из горожан оказывался с ними рядом, и даже становился жертвой этих взрывов.
* * *
«На противоположной, незастроенной стороне белели палатки и теснились грузовики и конные фургоны всякого рода служб второго эшелона, оторвавшиеся от своих дивизионных штабов
полевые госпитали, заблудившиеся, перепугавшиеся и разыскивающие друг друга отделы всевозможных парков, интендантств и провиантских складов» (стр. 501). Заблудившиеся и перепугавшиеся отделы разыскивали не друг друга (ну что за чушь?), а те самые парки, интендантства и провиантские склады, составными частями которых они являлись и к которым были приписаны.
* * *
«Ожидание длилось давно» (стр.502). Это состоящее из трех слов предложение выглядит так, словно автор нарочно коверкает русскую речь, работая под Аверченко: «Она схватила ему за руку…». Но автор не коверкал, вернее коверкал не умышленно, он старался, как мог. Но мог он именно так, как у него получалось. В романе он не раз путал слова «давно» и «долго».
* * *
«…стою промеж рельс фонарем размахиваю взад и вперед» (стр. 507). Размахивала фонарем «промеж рельс» девочка Таня, она хотела остановить приближающийся поезд. Но чтобы машинист ее размахивания увидел, размахивать надо было не взад и вперед, а из стороны в сторону. Если бы девочка действовала не по указке автора, а сама решала, как ей размахивать, она, наверное, сделала бы это как надо.
* * *
Завершая разговор о романе Пастернака «Доктор Живаго», хочется сказать еще вот о чем. Мы уже знаем со слов Быкова, что писание романов давалось Пастернаку не просто: «…все попытки (Пастернака. – В.С.) написать роман, в котором герои действовали бы согласно своим убеждениям и волей…с 1919 по 1936 г терпели систематический крах». Очевидно, крах был самый настоящий, если даже Быков его признал. Какое же чудо позволило Пастернаку вдруг справиться с этой задачей?
В книге «Миф о творчестве» в прозе и стихах Бориса Пастернака» ее автор – Л.Л Горелик раскрыла секрет того, как Борис Леонидович преодолевал ставшее для него катастрофой неумение писать романы. Ведь, если не получается у самого, то почему бы не воспользоваться опытом тех, у кого получается или получалось. И Борис Леонидович нашел такого помощника. Оказывается во все время работы над «Доктором Живаго» его настольной книгой был роман Ч. Диккенса – «Повесть о двух городах». Б. Пастернак даже упоминает эту книгу в своем романе. Диккенс явно помог Пастернаку и в построении фабулы, и в формировании портретов героев его романа. Почти два десятка страниц своей книги Л. Горелик посвятила разговорам о сходстве мотивов книг этих двух авторов. Приведу пару цитат из книги Горелик: «Общие для произведений мотивы (ясно, что сходство мотивов создавал не Диккенс, а Пастернак. – В.С.) отчетливо сгруппированы по фабульным линиям» (стр. 266).
«Основная фабульная линия произведений (ее можно обозначить как «свершение жертвенного подвига») развивает одни и те же мотивы» (стр. 267).
Дальше Л. Горелик в восьми пунктах перечисляет эти мотивы. Но сходство мотивов в романах Диккенса и Пастернака этими пунктами не исчерпывается. Потом Горелик приводит еще немало признаков их сходства и подтверждает свои наблюдения ссылками на других авторов. Одним словом, если бы не Диккенс, то «Доктора Живаго» в том виде, в каком мы его знаем, могло и не быть. Отклонения же в «мотивах» от того, что было у Диккенса, Л. Горелик изображает чуть ли не как победу Пастернака в противостоянии с Диккенсом. Есть у нее, например, такая фраза: «Пастернак, повторяя диккенсовские мотивы в измененном виде, отчасти оспаривает(?) их». А, в основном, значит, берет эти мотивы в том виде, как их создавал сам Диккенс? Тут Горелик впрямую признает совершавшиеся Пастернаком заимствования и, очевидно, считает особой его заслугой то, что совершал он эти заимствования не слово в слово, а строил кое-что и по-сво́ему («оспаривал» Диккенса). Обо всех этих заимствованиях Л. Горелик говорит совершенно спокойно и откровенно, не усматривая в них ничего предосудительного, словно речь идет не о порочащем автора списывании, а о творческой его удаче. Ситуация тут складывается очень похожая на описанную Губерманом в одном из его гариков: «В прошлом веке неким Фетом был ты жутко обокраден».
Дальше Горелик опять пишет: «Однако, кроме евангельской темы жертвы в «Повести о двух городах» и «Докторе Живаго» совпадает еще целый ряд мотивов». Следует и их перечисление. Но это уже не шутки. Если Л.Л. Горелик права, то Нобелевский комитет допустил серьезнейшую ошибку, формулируя мотивы присуждения Пастернаку Нобелевской премии. Говоря о мотивах, следовало бы указать, что премия присуждается за продолжение традиций не только русского, но и английского эпических романов. Я не филолог и не буду ни подтверждать, ни отрицать утверждений Горелик о заимствованиях сделанных Пастернаком у Диккенса, за исключением, правда, одного момента, о котором я скажу дальше. Но созвучия в текстах Пастернака и Диккенса, которые не могли оказаться случайными, может заметить и рядовой читатель. Их, может быть не так уж и много, но они есть. Например, у Диккенса: «…прыгнул с горы головой вперед, прямо как в воду». И у Пастернака: «…он бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют». Но не будем углубляться в эти детали. Дело в том, что никакие заимствования не могут помочь автору, пишущему романы на уровне «краха». Несмотря на заимствования «Доктор Живаго» оказался для Пастернака очередной неудачей, может быть, даже более существенной, чем те «крахи», которыми заканчивались предыдущие его попытки писать романы. Написав роман, Пастернак продемонстрировал такие недостатки своих творческих возможностей, которые вряд ли были бы замечены, если бы он ограничился писанием только стихов.
Что же касается «жертвенного подвига» героя пастернаковского романа, то тут Горелик, очевидно, повторяет чью-то ошибку. Кончина Живаго была совсем не жертвенной, как она пишет об этом в своей книге. Умер Юрий Андреевич от сердечного приступа, случившегося с ним в переполненном пассажирами трамвае по дороге на новое место работы. Доктор собирался преодолеть себя и начать новую трудовую жизнь и совсем не собирался умирать. Смерть его оказалась внезапной, как несчастный случай. Герой Диккенса, по книге которого Пастернак строил фабулу своего романа, и, правда, принес себя в жертву, подменив собой приговоренного к казни. Но у Пастернака даже намека на жертвенный подвиг со стороны Живаго в романе нет. Жертвенной пытаются представить смерть доктора фанаты Пастернака. Очень уж им хотелось сделать из Юрия Живаго некое подобие Христа.
Подтвердив нравственное падение пастернаковского героя, и его отказ от участия в общественной жизни (стр. 271), Л. Горелик все же продолжает, не боясь показаться смешной, говорить о нем, как о человеке «выполняющем миссию правдолюбца, поддерживающего мироустройство в трагические для человека переломные эпохи». Но как может поддерживать мироустройство человек, неспособный поддержать даже самого себя и порвавший все связи с реальным миром. Будучи прекрасным диагностом, Живаго оставил работу в больнице именно потому, что его мировоззренческая позиция оказалась не такой, как у других работников больницы. О какой его борьбе за поддержание мироустройства может идти речь, если он не выдерживал разговоров на эти темы даже с коллегами по работе. Его ведь никто не увольнял (кто же откажется от прекрасного диагноста!), ушел он сам, таким был его выбор.
О каком поддержании мироустройства доктором вообще можно говорить, если его идеалом, в конце концов, стало откровенное и практически полное отчуждение от жизни и очевидное нравственное опрощение. Не зря ведь автор романа Пастернак не ставил перед доктором задач по поддержанию мироустройства. Смешные заботы о мироустройстве навязали Юрию Живаго легкомысленные фанаты Бориса Леонидовича.
Похоже, что массовое пастернаковедение накопило такое количество бездумных и несуразных фантазий о «Докторе Живаго», что эта гора нелепостей может просто раздавить несчастного героя романа, которому эти фантазии навязаны, но ни в чем ему не соответствуют
* * *
Может ли умереть покойник? Подобный вопрос нельзя даже задать. Как может умереть мертвый? Но у Пастернака случалось и такое. «Когда покойника ( был им Юрий Андреевич Живаго. – В.С.) привезли по месту последнего жительства в Камергерский и извещенные и потрясенные известием о его смерти друзья вбежали с парадного в настежь раскрытую квартиру с ополоумевшей от страшной новости Мариной…» (стр. 485). Стыдно, конечно, так писать. И не просто стыдно, а позорно. Ведь подобных ляп в романе не единицы и не десятки, а сотни. Не мало в этих словах и другой всякой всячины. На встречу со смертью (с покойником) не бегут, а скорбно идут. Бегут лишь на встречу с радостью. Называть «новостью» известие о смерти, не покойника, разумеется, а близкого человека, тоже не принято. И говорить о последнем месте жительства покойника так, как это сделал Борис Леонидович, нельзя. Последним это место жительства было не покойника, а того, кто умер.
Мир Пастернака – это мир крутых несообразностей: пишущих нелепости да к тому же еще и неграмотно гениев; мир проливающих мокрые ливни облаков; прямых негнущихся шагов; жужжащих и поющих пуль; пуль, оказывающихся на излете, едва успев вылететь из ствола винтовки; в мелкую пыль истолченного неведомо кем щебня; издающих нечеловеческие вопли людей; поездов, подражающих движениям шляп; рожениц кричащих так, словно у них отрезало трамваем конечности; поездов, громыхающих болтами и катающихся по забитым путям и даже вдоль них; юношей, заканчивающих женские курсы; едущих путников; истопленных комнат; изготовленных обедов; знаний, почерпнутых из беглого чтения; починенных домов; зашифрованных личностей; дверей, представляющих собой раскрытое объятье; болеющих зобами людей; верящих в бога атеистов; не совсем нормальных выродков; умирающих (мы только что об этом прочитали) покойников и десятков и сотен других несообразностей. Стыдно и страшно читать все это. Стыдно не за автора, а за тех, кто провозглашает страдавшего недугом писательства графомана великим писателем и даже гением.
Почему никто не замечает у Пастернака зловещих симптомов? Он ведь путает все на свете! Путает и забывает! Путает даже имена своих героев и героинь. Уже в следующей строчке он может (о чем бы ни шла речь!) написать совсем не то, что писал об этом в предыдущей. Не понимает предельно простых вещей и постоянно утверждает то, чего не может быть никогда. Пишет порой очевиднейшие нелепости.
Любому, извините, простофиле известно: если в трамвайных электроустройствах что-то перегорит, то трамвай не поедет, пока это перегорание не будет устранено. А у Пастернака вагоновожатый лечит такие перегорания с помощью гаечного ключа. Опять перегорело? Он опять поработает ключиком для гаек и трамвай поедет дальше.
Кому в нашем мире не известно, что вода всегда течет по уклону вниз. А Пастернак об этом не знает, у него она может течь поперек крутого ската. Какой здравомыслящий писатель напишет о поле, что оно поросло качающейся на ветру полынью. Ветер перестанет дуть, и полынь перестанет качаться. О чем думал Борис Леонидович, когда называл подростков молодыми? Очевидно, о том, что подросток может быть и старым? О возрасте он мог написать даже так: «молодые и более пожилые». Значит, молодых он тоже считал пожилыми, правда, «менее» тех, кто был «более». Вчитайтесь в пастернаковские нелепости! Можно ли, быть уверенным, что с автором, написавшим все то, что было процитировано выше (а это всего лишь часть созданных им в романе недоразумений) все в порядке? Можно ли написать, например, так: «Далеко впереди, в конце, (в конце чего? – В.С.) равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги» (стр.267). Нет и не было в мире возвышенностей, под которыми можно было бы предположить овраг или реку да еще и стоящих поперек дороги. Всех сотворенных Пастернаком в его романе недоразумений перечислить невозможно. Только Пастернак мог написать короткое в несколько слов предложение и не понять, что получилось у него совсем не то, что он хотел написать да к тому же еще и смешно. «Он запрягал неумело. Его этому учил Самдевятов» (стр. 436). Общее количество сделанных только мною замечаний о содержащихся в его романе разного рода огрехах уже, очевидно, превышает объем самого романа. А сколько их еще можно сделать? Но замечают ли эти огрехи читатели? К сожалению, почти не замечают. Чтобы их (огрехи) заметить, надо читать совсем не так, как обычно читают художественную литературу, а вдумчиво и неторопливо. Показавшиеся непонятными строчки надо не пробегать в спешке, а перечитывать заново, пока их смысл или отсутствие такового не станут очевидными. Однако, такое (постоянно настороже) чтение вряд ли может доставить удовольствие. Поэтому труды графоманов, вроде «Доктора Живаго» Пастернака, следовало бы издавать с предварительной их обработкой, чтобы со всеми заложенными в них огрехами читатель мог знакомиться при чтении книги, не утруждая себя их поисками. Для читателя удобнее, если эту информация будет дана в сносках, а не в примечаниях в конце книги. Если позаботиться о читателях, то сносок в «Докторе Живаго», я думаю, надо было бы сделать не меньше трехсот а, может быть даже и четырехсот. Замечания в сносках надо, очевидно, излагать с меньшими подробностями, чем я делал это в своих комментариях. Например, так: «Автор ошибается. Ни снегири, ни синицы ягод рябины целиком не глотают. Для маленькой синички ягода рябины, как грецкий орех для вороны, проглотить ее она не может. А снегири вышелушивают из рябинок только семена, ». Или так: «Выражение «Прыгнул с вагона» – местечково-жаргонное. Правильно, по русски следовало бы написать: «Выпрыгнул из вагона». При наличии таких примечаний читатели, даже читая торопливо, сами, без помощи пристрастных пастернаковедов, смогли бы оценивать качество пастернаковской прозы. Да и самим пастернаковедам такая информация могла бы оказаться полезной.
Это удивительно, но даже профессиональные литераторы не замечают в «Докторе Живаго» главного его недостатка – низкой профессиональной культуры книги. Константин Федин, Константин Симонов и другие, в письме Пастернаку с отказом в публикации его романа, не сказали ни одного слова по поводу графоманского несовершенства его текстов. А отвергнуть роман можно было только по одной причине: нельзя печатать в серьезном журнале неграмотно написанную книгу.
Критическая статья Д.Урнова – «Безумное напряжение сил», опубликованная в газете «Правда» в 1988 году после первой в России публикации «Доктора Живаго», начинается словами: «Крупнейшее произведение Пастернака»… После такого начала читать эту статью уже нет смысла. Неужели Д. Урнов и вправду считал жалкий пастернаковский роман крупнейшим произведением века? Вот вам результат торопливого чтения. А Набоков пастернаковскую графоманию разглядел сразу и припечатал его роман словом «ничто». И Ахматова тоже разглядела: «Встречаются страницы совершенно непрофессиональные… У меня никогда не было редакторских поползновений, но тут мне хотелось схватить карандаш и пречеркнуть страницу за страницей крест накрест…» О пастернаковском романе нельзя говорить серьезно. Как можно говорить серьезно о том, чего нет. Ведь нет же романа. Есть неуклюжая любительская поделка.
Пастернаковская проза явно хромает на обе ноги. В чем же причина? В русскую литературу Пастернак вошел на разной длины ножках. В тринадцать лет Боря упал с лошади и сломал бедро. Одна нога у него стала короче другой на два сантиметра. Но писал он свои нелепости, я думаю, не потому, что сломал ногу. Бальмонту сломанная нога не помешала писать хорошо. Видно при падении у Бори пострадало что-то еще, может быть, голова? А чем иначе объяснить совершенно невероятное количество всевозможной смысловой ерунды в его «великом» романе? Я представляю, каким будет гнев и возмущение пастернаковских фанатов, по поводу того, что я сказал о ножках Пастернака. Но не они ли бурно аплодировали Синявскому, который глумясь над Пушкиным, поставил его на тонкие эротические ножки. Чтобы понять, зачем это было сделано, не надо быть мудрецом. Солженицын нашел правильное определение словам Синявского: «Пристрастие гадить в святых местах!» Я же ничего не придумывал, и не хочу никого ни опускать, ни поднимать. Все должно быть таким, какое оно есть на самом деле. Гениев надо называть гениями, а графоманов графоманами. Писать о разной длине ножек у Пастернака я бы, конечно же, не стал, если бы не святотатство Синявского. И слова про Борину головку тоже возьму обратно, если поклонники Бориса Леонидовича найдут иное объяснение смысловым и грамматическим несообразностям в его романе. Но найдут по настоящему, а не отмахнутся наивно по-детски, как Быков и Лагуновский. И, наконец, вопрос, от которого нельзя уйти: как долго еще наши уважаемые филологи собираются числить убогую пастернаковскую графоманию в литературных шедеврах?
* * *
Если добавить к приведенным выше иллюстрирующим пастернаковскую писательскую беспомощность фрагментам, извлеченным из его романа «Доктор Живаго», еще и те, что я демонстрировал в своих книгах раньше, вы получите почти полное представление о «гениальности» его автора. Почти полное потому, что в романе «Доктор Живаго» остались еще десятки, а, может быть, и сотни разного рода недоразумений, могущих послужить основанием для продолжения разговора о писательской несостоятельности его автора. Но невозможно перечислить все большие и малые катастрофы, сотворенные Пастернаком в его «великом» романе. Для этого пришлось бы комментировать почти каждую его страницу. Однако, заниматься этим я лично больше не хочу и не буду. На этом я ставлю точку. Нельзя втолковать истину тем, кто не хочет ее принять, кто вопреки всему числит бездарного романиста в гениях. Но истина обязательно восторжествует. Рано или поздно она сама пробьет себе дорогу: так всегда бывало в жизни. Вопрос лишь во времени. Не может очевидное недоразумение длиться бесконечно. Да и нашим уважаемым пастернаковедам прискучит, наконец, и станет невмоготу пятнать свое имя, провозглашая гением бездарного графомана, по книге которого следует учиться не тому, как нужно писать, а тому, как писать нельзя.

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники

Комментарии запрещены.