№13 июль 2017г.

Редколлегия:
Лисняк Александр Алексеевич – главный редактор
Пояркова Алена (Игнатьева Елена Константиновна) WEB редактор
Оноприенко Юрий Алексеевич
Лисняк Алексей Александрович

Слово редактора

Стихотворения-легенды

Поэзия

Александр Лисняк. Про вурдалаков. Поэма.

 

 

 

Артур Ктеянц. Письмо Ангелу-Хранителю. Стихотворения.

 

 

 

Алена Пояркова. Небесные алкоголики. Стихотворения.

 

 

 

Проза

Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия — ежегодная российская литературная премия, учреждённая решением Священного Синода Русской Православной Церкви по инициативе Святейшего Патриарха Кирилла 25 декабря 2009 года. Премия вручается с 2011 года и не имеет аналогов в истории Русской Православной Церкви и других поместных церквей. Oна призвана содействовать развитию взаимодействия Русской Православной Церкви и литературного сообщества. Премия вручается в номинации «За значительный вклад в развитие русской литературы».
Лауреатом Премии за 2016 год стал известный писатель — прозаик, наш автор, произведение которого открывало раздел «Проза» самого первого выпуска «Стражника» отец Ярослав Шипов. Мы поздравляем отца Ярослава. А читателям нашего альманаха «Стражник» предлагаем два рассказа лауреата Патриаршей литературной премии.

Протоиерей Ярослав Шипов. Рассказы.

 

 

 

Егор Фильчаков. Троянская свинья и другие яства. Очерки.

 

 

 

На детской площадке

Юрий Оноприенко. Мальчик и вулкан. Повесть.

 

 

 

Ликбез

Почему боятся книг, написанных священником.
Интервью протоиерея Алексея Лисняка.

 

 

Слово редактора
Боже, как же щедро ты одарил русскую землю! Несметными сокровищами недр, плодородными пашнями, богатыми лесами, реками и озёрами, неисчерпаемыми людскими талантами… Как жаль, что Творец вместе с тем узаконил обязательное равновесие, обратную сторону медали, хотя, вполне возможно, это необходимо для существования мира. Наш «противовес» — наши вожди и политики. Может люди по-киношному в конце жизни перелистывают страницы своей судьбы, но я всё чаще задумываюсь о тех, кто всё данное Богом бездарно транжирил вместе с этими самыми жизнями. Как обидно, что за всю свою жизнь я не могу похвастаться ни одним руководителем страны. А ведь пожил я при очень многих, начиная со Сталина. Может быть поэтому и пишутся такие произведения, как поэма этого номера «Про вурдалаков».

Наверное, от излишних щедрот мы совершенно не дорожим своими богатствами. Просмотрел я рубрику Стражника «стихотворения-легенды» – несколько десятков почти совсем забытых имён. Георгий Иванов и Николай Клюев, Даниил Андреев и Николай Ушаков… Поэты самого высшего ранга, которых не очень-то жаловали при жизни, совсем не вспоминают сейчас на фоне тысяч имён пробивных графоманов, так называемых Членов союзов всяких писателей.

Вот передо мной книга шестидесятых годов с предисловием Льва Озерова. «Как известно, литературная судьба Дмитрия Кедрина была тяжёлой (как будто у поэта была ещё другая судьба. Ред.) При жизни он печатался редко (Как будто не хотел. Ред.) Рукописи произведений, ныне вошедшие в антологии и хрестоматии (уже вышедшие. Ред.) в своё время возвращались поэту. Единственная вышедшая при жизни книга «Свидетели» очень невелика по объёму и не даёт полного представления о поэте. Признание таланта Кедрина пришло слишком поздно – после его смерти. «Ах, медлительные люди, вы немножко опоздали!» хочется сказать словами, взятыми из кедринской поэмы «Приданое»…»

Да разве только «Приданое»? Разве есть произведения равные кедринским поэмам «Зодчие», «Ермак», «Конь» и другие? Вполне закономерно мы предлагаем сегодня своему читателю самую знаменитую поэму Дмитрия Кедрина «Зодчие», дабы он мог оценить справедливость наших высказываний о поэте. Также читатель найдёт в этом номере стихи и прозу полюбившихся ему (судя по отзывам) авторов Юрия Оноприенко, Алёны Поярковой и других.

Дмитрий Кедрин.

Зодчие

Поэма

Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье своё
Приходить мастерам.
И велел благодетель, —
Гласит летописца сказанье, —
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.

И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.

Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спёртый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар и жара.
И в посконных рубахах
Перед Иоанном Четвёртым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.

— Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю? —
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
— Можем!
Прикажи, государь! —
И ударились в ноги царю.

Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестясь на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.

Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.

И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились учёные люди,
Зане эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!

Был диковинный храм
Богомазами весь размалёван,
В алтаре, и при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублёва
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…

А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
— Покажи, чем живёшь! —
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правёж.

Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очёсок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Перемётчики Чёрной Орды.

А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…

А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошёл его царь —
От подвалов и служб до креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
— Лепота! — молвил царь.
И ответили все: — Лепота!

И спросил благодетель:
— А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю? —
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
— Можем!
Прикажи, государь! —
И ударились в ноги царю.

И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!

Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
И клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Тёмных,
На стылое лоно земли.

И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
— Государево слово и дело! —
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.

И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню
Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.

Александр Лисняк родился 12 августа 1948 года в Лискинском районе Воронежской области, в совхозе 2я Пятилетка. Окончил дирижерско-хоровое отделение Воронежского культпросветучилища и Воронежский государственный университет.
С 1973 года работал в газетах (от корреспондента до редактора), и восемнадцать лет (до 1999 года) в аппарате Воронежской писательской организации. Публикуется с 1964 года в различных газетах и журналах таких как: «Москва», «Молодая гвардия», Запорожская Сечь», «Всерусский собор», автор многих книг стихов и прозы, член Союза писателей СССР и РФ, создатель и руководитель писательской секции «Профи». Живет в Воронеже

Про вурдалаков
Поэма
«Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.»
Николай Глазков
«…и истребите имя их от места сего»
Второзаконие, 11:23-25

Пролог

О том упоминания случайны,
О том молчат на людях и в семье:
Страшнее быть не может этой тайны.
Секретнее нет темы на земле.

И ты молчи.
Но только мне поверь,
Что вороньё не просто в чаще грает:
Там в чёрный час сжирает зверя зверь,
Там вурдалака вурдалак сжирает.

Без этики, без соли, не на блюде,
Сырыми поедают и в грязи…
Волненья здесь напрасны в той связи,
Что это всё же звери,
А не люди.

Но вот,
Хоть документ на краски скуп,
Он ляхам навсегда на сердце рана:
Как на Москве дрались за свежий труп,
Родство к нему доказывая рьяно. *

В снегах России через двести лет,
Французские гвардейцы,
Отступая,
Алкали для себя такого ж пая,
Чтоб не попасть собрату на обед.

А крестоносцы…
Целые стада
Врагов, пленённых гнали за собою:
В походе мясо свежего убоя
Весьма ценилось средь людей всегда.

Вокруг друг друга люди также жрали,
Когда в мученьях умирал Христос.
Сии мгновенья жизненной спирали
Пусть будут тайной,
Это не вопрос.

Ведь кровожадней,
Чем двадцатый век,
Не знали мы на пиршествах извечных…
Се – ценностей алкает человек:
Невероятных.
Общечеловечных.

Каннибализм грядёт неотвратимо,
Когда у власти наблюдаем дам…
Ну а война…
Война, скажу я вам,
Батальная обычная рутина.

Погибшим стела,
Памятник из бронзы.
Погиб в бою –
Как минимум почёт:
То стихоплёт тебе стихи печёт,
А то, глядишь, ты стал героем прозы.

Сожрёт упырь,
Не дай, конечно, Бог,
И вот тогда взлелеянное тело,
Чего душа ни в жизнь бы не хотела –
Его пищеварения итог…

Несчётное количество солдат,
Схоронено, помянуто, отпето.
Но сколько тех –
Без мест, имён и дат?..
Ау! Вы есть? Вы были?
Нет ответа…

*) В 1612 году запертые в московском кремле польские захватчики поедали умерших товарищей, доказывая право на труп в том числе родством с умершими.

1. Про явление и результат

Явилась, как являлись образа
Из тьмы веков для верующих пылких.
С рыжинкой волос,
Ржавые глаза,
Оскал кровавый в подленькой ухмылке…

Портрет закончить – в брюликах сморчок.
Но в мире среди первых дам, однако.
Муж властелин.
Она – хвостов пучок.
Из тех хвостов, что вертят всей собакой.

И без неё событий в мире нет.
Её наряды –
Всей стране обуза
И вожделенья страстного предмет
Для профурсеток бывшего Союза.

Политика –
Смердящее гнильё!
В любом из нас её таится завязь,
Ведь составное, главное её –
На жадность перемноженная зависть.

Политика – начало и венец!
Искусства в ней –
Всего лишь малый винтик.
И чем бездарней личность, как творец,
Тем будет он кровавей, как политик.

Не миновали юности грехов,
Когда рванули к власти,
Словно черти:
Сам Ленин, начиная со стихов,
С рисунков Гитлер,
А с романов Черчилль…

А тут талантов нету ни рожна,
Но жажда власти – словно на опаре.
И вот случилось:
Лучшая страна
Упала в руки бесталанной паре.

И болтовни взметнулась круговерть.
И стали цели вечные немилы.
Пришла пора,
Когда земную смерть
Обычная статистика сменила.

В селе забыли сеять и косить,
Жизнь на просторах
Тлеет еле-еле.
Заборы в мусор повалились гнить
И как-то мигом крыши поржавели.

Дым не пускают в грустный небосвод
По городам безглазые заводы.
И даже главный,
Водочный завод
Вдруг замолчал, придерживаясь моды.

Рабочий класс толь вымер, толь уснул.
В цехах станки, как испарились разом,
Лишь посреди
Прикован цепью стул –
Единственное ценное для глаза.

Куда исчез уверенный народ?
Как люди обнищали, обносились!
На лицах обреченности налет:
Мужья спились,
А жёны опустились.

Повымерли в момент фронтовики.
Повыбили
Вчистую самых крепких.
И князя Долгорукова полки
Сменил ворюга Юрий в грязной кепке.

Вампиры захватили города,
Захлёбываясь лимфою и кровью…
Погинули рождённые любовью
Без памяти, без славы, без следа…
——————————————————-
…В приюте под Тенистым* мрак и тишь.
В постели грязной бодрствует мужчина.
К нему в ночи на плечи, словно мышь,
Скользнула красногубая личина.

Когтями грудь измученную рвёт,
Вонзает клык в трепещущее сердце.
И на вопрос:
«Вы кто?»
На страстотерпца –
В улыбке жуткой скалит красный рот.

*) Посёлок под Воронежем, где расположена психиатрическая больница, в которую в 1985 году был заключен известный писатель Евгений Максимович Титаренко, родной брат Раисы Горбачёвой, якобы для лечения от алкоголизма, но, как оказалось, навсегда.

2. Про детство и последствия

Прекрасен мир,
Но все родятся с криком.
Наверное, прекрасней всё же там,
В неведанном, загадочном, великом
Доступном эмбрионам и богам.

А познавая этот мир в движенье,
Кто как свои задачи,
Но решал.
Был свой вопрос и у младенца Жени:
«Вы кто?» у всех ребёнок вопрошал.

Земель алтайских кержаки и зеки,
Невесты и блудницы — наповал
Терялись все,
Смежая скромно веки,
Когда вопрос мальчишка задавал.

А что ответит приблатнённый дядя
В моднючих шкерах и реглан-пальто,
Когда дитя,
В глаза стиляге глядя,
Вдруг вопрошал настойчиво: «Вы кто?».

Что на вопрос ответить может пахарь?
Товарищ сфер полезного труда?..
Кто б ни был ты,
Но все мы прах из праха,
С чем не согласны будем никогда.

В семье в ответ готовят в шутку фразы.
Лишь у сестры реакция всерьёз.
«Вы кто, сестрёнка?»
И сестрёнка сразу
От злобы исходила на навоз…

А он слова свивал в цветные нити.
Из них сплетал то сказку, то лубок.
Короче Женя –
С детства сочинитель.
Сестрёнка с детства – зависти клубок.

Мы с ним сошлись в конце семидесятых,
Когда он сам,
На свой вопрос в ответ,
Перебывал в предвзятых и завзятых:
Шахтёр, моряк, полярник и поэт.

Хотя сошлись – пожалуй будет слишком:
Он каждый год по книге издавал,
Я ж начинал.
Вопрос «Вы кто, братишка?»
Меня тогда, признаться, мордовал.

Мы б так и жили в мире по соседству,
На поколенье с разницей к тому ж.
Но есть одно испытанное средство
Для единенья всех созвучных душ:

Вино –
Продукт богов, земли и солнца.
Оно же чудо первое Христа.
И если с ним
Кто начинал бороться
То это было точно неспроста.

«Вино для сердца,
Но не для утробы», * —
Мне прочитать в Писаньях повезло.
У Князя тьмы к нему отсюда злоба,
Он из вина творит беду и зло.

И отметая массу возражений,
Всего один лишь приведу пример:
Курс института –
Вот что рюмка с Женей,
Да плюс урок достоинств и манер.

При нём скромны задиры, как невесты.
При нём кто мыслит,
Те лишь говорят.
Где Женя – хамству не бывает места.
Где Женя там нет пьяниц напогляд…
—————————————————
… «Тенистый» смолкнул с солнечным заходом.
Весь мир во тьме – кровать, стена, окно.
За ночью ночь течет, а год за годом,
И в полночь каждый раз всегда одно:

Зубовный скрежет слышится нечетко
Сквозь обреченный стон из темноты:
«Оставь меня, негодная девчонка,
Я разгадал уже давно – кто ты».

*) Псалом 103 «… чтобы произвести из земли вино, которое веселит сердце человека».

3. Про 1985-й и не только

Писнуть стишок не хитрая затея.
Кто не кропал их в жизни сгоряча?
А вот Поэт –
Господняя идея.
Поэт несёт эпоху на плечах.

Совсем не то политик и чиновник.
Они сидят на шее всех эпох.
Они поэтам минимум не ровня,
Но максимум
Враги не дай нам Бог.

Когда карьера их уже в зените,
И над страной дана им будет власть,
Тут все творцы –
Подвиньтесь-извините.
И Горбачам такая вышла масть.

Наевшись власти, словно муха мёду,
Раиса в койке мужу шепчет речь:
«Объявим трезвость этому народу,
Но прежде б нужно братика упечь…»

Уж я-то знал причину этой злости:
Там зависть раздирала сердце вдрызг,
А брат возьми да привези нас в гости.
Случался с ним не раз такой каприз.

В компании, поддав немного лишку,
Вдруг возгласил
(там были все равны):
«А знаешь ли,
Любезный зять мой Мишка –
На лбу твоём ведь контуры страны.

Кто б ни пометил – чёрт ли,
Бог с любовью,
В пометине видна судьба моя.
Беда лишь в том – рисунок залит кровью.
И очень уж уменьшен по краям» …
————————————————————

…Мы Женю ждём в писательской конторе –
Вновь вышла книга! Вновь такой успех!
А вот и он.
Идёт, как дятел, вторя:
«Вы кто?»
«Вы кто?»
И шок у нас у всех.

Не отрывает Женя взгляд от пола.
Мы окликаем…
Видим – всё зазря:
На шее след.
Возможно от укола.
Но и похож на зубы упыря.

Так пополнел,
Себя в два раза шире.
Высокий лоб наехал на глаза.
Вдруг в черном парни:
Дюжие. Четыре.
Скрутили, в «Газ» …
И сразу по газам.

Теперь я знаю – были то цветочки.
Потом
Начнут лечить алкоголизм…
Он не напишет более ни строчки –
Таков в «леченье» этом механизм.

Всё населенье –
Разом на просушку.
А первым будет «задавака брат».
Когда тебе Отчизна – безделушка,
Ты не одной фамилией горбат.

Сухой закон был выдержан до суха.
Мир заполняла мертвенная слизь,
Хоть мощный мозг,
Большая сила духа
Не сразу «психотропам» поддались.

Но как бы не был ты замешен круто,
Вопрос «Вы кто?»
Оставишь у врачей –
Смотрители печального приюта
Тут ведают: откуда, кто, зачем…
———————————————————
…Сентябрь листву в «Тенистом» осыпает.
На мелких лужах взблёскивает лёд.
Евгений сам всю ночь не засыпает
И никому забыться не даёт.

Кричит Евгений ночь без передоха:
«Пятнадцать лет!..
Уже пятнадцать лет!..
О дайте свет – она сегодня сдохла!
О дайте мне взглянуть на белый свет!..»

4. Про народное достояние

Спит улыбаясь первоклашка дочка.
Спит наоравшись вдоволь сосунок.
Поставлена в строке короткой точка,
От слёз
Листок послания промок.

А вся строка –
Лишь горькое: «Простите».
Сопротивляясь мёртвой тишине,
Листает Люся цепь дневных событий
И на душе всё глуше,
Всё страшней.

В своём подъезде не дали ни трёшки.
Здесь все коллеги – где-самим-то взять.
Спасали из соседнего.
Картошкой.
Да продали квартиру
Дней уж пять.

За мыслью мысль – из института к школе.
А вот завод, почёт да ордена.
Пошли детишки, радость мужу Коле…
Он продал почку.
Нет его.
Одна.

А с ним!!!
В том самом времени «застойном»
На праздники ходили.
На парад…
Жилось вполне уверенно. Достойно.
Теперь вот рынок.
А точнее – Ад.

Проедено и продано до ручки.
Сама бы ладно –
Дочка перед сном
Сняла свой крестик:
Сдай, мол, на толкучке.
Купи нам хлебца.
Лучше с молоком.

Соседка снизу (вовсе одиночка –
Муж удавился,
Сын ушёл в бомжи),
Дала для сна таблеток за цепочку.
О Господи! Что делать, подскажи!

Молчат и Бог, и Родина немая.
Мир, затаившись,
Намертво затих.
Пилюлю за пилюлей принимая,
Слезами запивает Люся их.

Кладёт листок на краешек комода,
Идёт к плите и открывает газ…
И «достоянье»
Целого
Народа,
Квартиру заполняет под завяз.

Хрущёвский дом
Не очень-то и стойкий,
Лишь не хватало искорки простой.
Тут «телек» и включился сам-собой,
Хоть не работал с самой перестройки…

Судьба семьи ни поздно и не рано
Завершена законным палачом:
Семью приветил Меченный с экрана,
С Раисой красногубой за плечом.
———————————————————
Безвестный узник капища «Тенистый»
Зарос тридцатилетней бородой.
Кто говорит, забыли коммунисты,
Кто – брошен был сестрой своей родной.

Но сам он знает – только полночь грянет,
Она к нему усядется на грудь.
И с нею вместе сонм такой же дряни.
И не дадут до петухов уснуть.

5. Шабаш

Вершина Броккен, *
Словно старый череп –
Изъедена, замызгана, гола.
Здесь приобщают сатанинской вере
У главного кровавого стола.

За нас,
Кто не сломался в полной мере,
Льют слёзы покаянья Горбачи.
От рухнувшей империи империй
Подносят Бесноватому ключи.

Толпой у мефистофельского трона
В поклонах набивают волдыри
Вампиры
От Сатурна до Нерона
И современных видов упыри.

Плешив – патлат.
Плешивый – вновь патлатый…
Такой чредой сменяются вожди.
Один ведёт борьбу за трезвость – жди,
Придёт на смену, кто всю жизнь поддатый.

Зверей земной и межпланетных фаун
Теперь возглавит несравненный,
Наш,
С лицом пропойцы кровожадный даун
И признаками дауна алкаш.

Послав с наскока Горбача далече,
И с ним всех нас
(с утра усугубя),
Он приглашает мировую нечисть
На шабаш в Центре имени себя.

Там будут раздаваться гранты-бонды,
Чтобы по свету множились скорей
Мемориалы, Центры, Вузы, Фонды
Во имя
И во славу упырей.

И только так,
При их большом наличье,
Не просто пропитание сытей –
Возможно упыриное величье
И сосуществованье их детей.

*) Самая высокая из Гарцких гор в Германии, место проведения шабаша всей нечисти в ночь (Вальпургиеву) под первое мая.

Эпилог

Какой цинизм в судьбу вселенной вписан:
Дурдом и власть
Тождественны вполне! –
Смени местами Женю и Бориса,
На место станет всё в твоей стране.

Вдруг побывать придётся Вам в «Тенистом»
(Не дай Вам Бог,
Не то имел ввиду),
Спросите местных Вы о Монте Кристо –
Вас непременно к Жене приведут.

И пациент приюта,
И служитель
Не скажут вам откуда он, зачем?
Он просто ветеран и долгожитель,
Забытый здесь одною из систем.

За тридцать лет усиленных лечений,
Изъеден весь,
Истыкан в решето.
Не думайте, что он какой-то гений,
Ответьте на вопрос его:
«Вы кто?»

Конец
Апрель (Страстная неделя) 2017г

 

Ктеянц Артур Георгиевич. Родился в городе Баку.
С 1993 года проживает в городе Россошь. В 2003 году окончил медучилище по специальности фельдшер, а в 2011 году экономико-правовой институт (Психолог).
С 2001 года пишет стихи, на которых обе профессии оставили след. И это оказалось очень ценным. Печатался в периодических изданиях.

 

Письмо Ангелу Хранителю.

Здравствуй, Артемий, странно, что я на «ты»
К стражу небесному, благодаря которому
До сих пор не погиб.
Это у нас, у людей, есть такой прогиб
Перед начальством по отчеству, и на «вы»,
А в случае горя – Господи Помоги.

Черти идут в шеренгу, разносят смрад.
Ты их, Артемий, знаешь, небось, в лицо.
Это они окружили наш дом, в кольцо
Взяли, на стенах рисуют ад.
Думают, я погиб,
Ты слышишь, Хранитель,
Думают, что погиб.

Вижу луга, Артемий, кротость озёр,
Чистые кельи, птицы щебечут праздно,
Там тишина, там спасение,
Но соблазном,
Рядом чернеет лес,
Тропами непролазными.

Там управляет леший сильной рекой.
Женщины, вместе с которыми так легко
Падать, забыться, но тем тяжелее утро.
Тело разбитое блудом, кровать-магнит.
После, от этих женщин тебя тошнит…
От самого себя еще сутки муторно.

Я все про ночь,
Ты, извини, Хранитель,
Сам не пойму для чего
Говорю все это.
Сложное дал послушание
Тебе Спаситель,
Вместе с такими как я
За границу света…

…Но человек, Артемий,
Что выбрал лес,
Страшный дремучий лес,
Населенный бесами,
Ропщет на жизнь:
Почему это тут не весело?
Змеи кругом.
Сквозь деревья не видно света.
И понимает,
Это душевное гетто.

Скоро ли жатва?
Есть ли еще время?
Или, уже, Артемий,
Часы, минуты?
Или уже колоду не снять с ноги?
Так иногда бывает, кругом враги.
Может, Хранитель,
Может еще не поздно?
Ночью тот лес закрывает листвой звезды.
Может еще не поздно…
Господи, Помоги.

Много еще, Артемий, хочу спросить.
Если спасусь, встретимся там, Дома.
Ты разрешишь называть тебя просто, Тёма?

Как же прекрасен рай, если мир так красив?
Сколько ещё нам по пыльным бродить дорогам?
Страшно подумать, Артемий, ты видел Бога.

Колыбельная.

Не закрывай глаза, пусть ночь
сама сотрет все очертания.
Замученное подсознание
кричит: «через тире точь-в-точь».

Держись, родная, каждый день,
победа на войне, а школа,
Всего лишь атавизм, где лень,
тебя баюкает за партой.
Где политическая карта
и старенький географ — пень.

Что знает «классная» твоя
о нами выдуманных странах?
В них радуги-мосты стоят,
их подпирают великаны
плечами, подхватив края…

Там не стемнеет, если Лис
не станет дуть в трубу забвения.
Там, ёжик, сквозь туманный бриз,
несет зеленый чай с вареньем,
туда, где мы с тобой нашли
портал за складкой у карниза,
У нас теперь открыта виза
в край за пределами земли.

Ты слышишь шорох?
Это день
на цыпочках от нас уходит.
Он был обычным днем
И, вроде, не выбил пыль из деревень
Стянувших наш любимый город,
как вечно стягивает лень
за партой твой атласный ворот.

Ночь – это степень воровства,
когда опавшая листва
смягчает шаг у похитителя,
и притворяются родители,
что между ними нет родства.

Тогда, она нас застает
в пространстве порванных карманов,
дома сутулятся саманом.
Она идет. Она идет.
Мешки наполнены туманом.

Начало

Еще не выдумана боль,
И слово смерть, никем не сказано.
Премьера у Земли, и роль,
Еще не тронута проказою.
Пространство, срезанное облаком,
Над безграничным садом тает.
Еще Адам не тронул яблоко,
И ад еще необитаем.

Но только все уже написано.
Дороги вырезаны в полосы.
На нитку судьбы все нанизаны
И сочтены на главах волосы.
И очень скоро, острым камушком
Уколет грех. Вселенским пазлом,
Сменив наряд, растяпа Аннушка,
Пойдет на ярмарку за маслом.

По травам, что наш путь составили,
Пройдут невидимые стопы.
От крови праведного Авеля,
До дней всемирного потопа.

Вере.

Спит одиночество при свете,
А по ночам беспечных судит.
На этой маленькой планете,
Повсюду люди, люди, люди…
А с ними, как с опасной бритвой,
Нужна, как минимум, сноровка.
А помнишь, по твоей молитве
Воскресла божия коровка?
Родная, чудо – это норма,
Когда Отечество и небо
Одно и то же. Бойся Формы,
Важна Идея больше хлеба,
Для тех, кто долго жил без кожи
И наконец, нашел ту Книгу,
В которой путь начертан. Боже,
Я дорожу в ней каждым мигом,
И снова чувствую, что ожил.

Ты помнишь, ты конечно помнишь,
Той связки порванной крючок,
Как ты тогда пришла на помощь,
Три пальчика собрав в пучок.
И боль знамена опустила,
Пропал отек сдавивший вену,
Как только ты перекрестила
Мое распухшее колено.

Маме.

Расстояние от дома до школы —
тропа сквозь лес.
Вечер вязнет в сосновых смолах,
загнав занозы.
Тяжело ведь смириться с тем,
что твой сын балбес,
И собраться, чтоб грозный отец
не увидел слезы.

Кипяток на куриный кубик
и твердый хлеб.
Две солдатские койки,
казенные стол и стулья.
Вычитай из уныния в кубе
«Общажный» хлев,
И получишь помойку
В квадрате людского улья.

Пыль скользит по перилам,
А ежик спешит в туман.
Скоро травы поток увидят
В речном канале.
Помнишь, ты говорила,
Что я напишу роман?
Написал. Он в апреле выйдет
В большом журнале.

В каждой прозе, родная,
Важнее всего конец.
Он способен исправить сюжет,
Умывая руки.
Есть усталость иная,
Где веки залил свинец.
Я счастливый отец,
У тебя золотые внуки.

Из разговоров на ночь глядя.
(Моему сокелейнику)

— Пап, а если бояться нечего,
Почему тогда книги врут?
— Что у нас на повестке вечера?
Разговоры про Страшный Суд?

— Что-то, пап, не усну никак,
За матешу немного тревожно…
Можно сделать страницу ВК?
— Нет.
— А ногти покрасить?
— Можно.

— А сегодня Захар говорил,
Что Никитина тварь ползучая.
Я сказала, что он дебил,
А теперь, что-то совесть мучает.

Между вторником и средой,
Голос твой как настойка выдержан.

— Слушай, папа, а ты святой?
— Нет, артист, но хреновенький.
Спи уже…

Ночь собьет кулаки в рукопашной,
Побеждая панельную серость.

— Почему, когда вечер, страшно,
А с рассветом приходит смелость?
— Спи, и страхи растают к утру,
Пудрой сахарной на оладушке.

— Неужели все люди умрут?
— Кроме нас – безусловно!
— А бабушка?

— Я теперь, как советовал ты,
Про себя повторяю вот это:
«Ночь – всего лишь отсутствие света».
«Ночь – всего лишь отсутствие света».

— Ночь – пространство воров и святых.
Пистолетов.
Всенощных с чётками.

— Я боюсь не самой темноты,
А того, кто плывет на лодке,
По проспекту ночной воды.
Не вещей с очертанием воронов,
А того, кто сидит за шторою.

— К сожалению, ты поэт,
Без стихов, но по духу – это,
Обескровленный вид поэтов.
Что Захару дала ответ,
То пусть совесть тебя не мучает.
И еще, доча,
Смерти – нет!
Несмотря на отдельные случаи.

И еще,
Эволюция – ложь,
Но придется учить для программы,
И отец не настолько хорош,
Не настолько хорош, как мама.

Но твой сон голосит у ворот
Эту сказку про «добрый и праведный»
Я обычный моральный урод,
Но умею подать себя правильно.

— Побеждая актерский зажим,
Ты кого-то со сцены напутствуешь,

— Все проходит.
Особенно – жизнь.
И особенно, наша,
Чувствуешь…?

Елизавете Глинке.

Доктор Лиза, у нас зима
настоящая: снег, морозы…
Здесь декабрь сошел с ума,
десять лет проливал он слезы,

одинок, никому не нужен,
так некстати дождлив, бесснежен,
отражались гирлянды в лужах.

А сегодня он с вьюгой дружен.
А сегодня он лица режет,
и кричит, что у Смерти нет

ни лица, ни стыда, ни кожи.
Только черных коней скелет
на доске, где игрок не может
выбрать время и цвет фигур.
Где указаны правила вкратце.

Можно, правда, досрочно сдаться.

О тебе говорят и пишут.
Что о Смерти?
О ней ни слова.
Может быть, ее голос слышат
только ночь и степные совы?

Вроде, любит она понурых,
а для нас, для живых, если честно,
«безбилетная старая дура»
— это все, что о ней известно.

Дремлет ночь в ее черных ризах.
Души маются, ждут отправки.
Сколько раз в эти списки, Лиза,
ты вносила свои поправки…

Сорок дней на Псалтирь, а после,
дерзновенная перед Богом,
помолись и о нас немного,
не видавших живьем бои
с наготой, человеческим мясом.

Мама Лиза, мы тоже твои,
дети Сирии и Донбасса.

Алена Пояркова, член союза писателей РФ, секретарь секции писателей «Профи», автор книг стихотворений «Я не отсюда», «Не к этой погоде», «В переулке прокатится слово». Печаталась в журналах «Нева», «Юность», «Белая вежа».
Живет в Воронеже.

 

 

 

 

***
Ах, снег столь сияющим не был,
Как в эти холодные дни —
Хоть версты разлуки — до неба,
Теряются в тучах они.

Оттуда, как строчки ответа,
Леча одиночества боль,
Снежинки, посланницы Света,
Нисходят в земную юдоль.

И вновь в сердце странная нега,
И вновь невозможного жду.
…Давно столько не было снега,
Как в этом печальном году.

***

«Он стар, он сед… но как прекрасен!»
Евдокия Ростопчина

На ложь зеркал не обращай вниманья,
Известно: слуги дьявола они.
Ты — утра свет, ты — свежести дыханье,
Ты Ангел, посетивший эти дни.

Ты божество, привыкшее стесняться,
Ну вот опять…опять не веришь ты,
Что я готова вечно любоваться
На благодать душевной красоты.

И не старик, ты — мальчик бестолковый,
Коль в сотый раз намерен отрицать
Что голос твой хрустальный, родниковый
Глазам твоим сияющим под стать.

Но как он полон мудрости бесценной,
Твой разговор: серьезный и живой.
Прекрасней всех созданий во Вселенной
Любимый мой!

***
Все будет хорошо!
Ты сам то в это веришь?
И нужно ли тебе все это «хорошо»?
Все будет хорошо.
Я закрываю двери,
Чтоб сон к нам без помех
Сегодня снизошел.

И за руки держась,
Мы уплывем отсюда.
Я знаю, ускользнешь
Опять в свои миры.
О легкий спутник мой!
Не сказка и не чудо:
«Все будет хорошо»-
Вот правила игры.

И утро настает.
С закрытыми глазами
Тянусь поцеловать,
А ты давно ушел.
Все будет хорошо…
Но только точно с нами?
Что значит для тебя
Все это «хорошо»?

Небесные алкоголики

Есть такие небесные алкоголики,
Незаметные, полупрозрачные,
И мне кажется, что ноги их
Выше нашей грешной земли
На сантиметр, не меньше.

С белым поясом на тонкой талии
С волосами — тяжелым облаком,
Они на гитарах играют нам,
И читают Есенина
( И не только Есенина)
Но если у них не спросишь ты
Никогда не узнаешь этого.

И придут, починят что надобно.
И что тебе починили они
Никогда потом не ломается.
Есть такие небесные алкоголики,
Считающие недостойными себя
Всяких благ человеческих.
… Им бы просто дешевой водочки.

Им бы жизнь эту как то вытянуть,
Осторожно так,
По касательной,
Отлетая все время в сторону.

***
Курение вызывает троллейбус,
Трамвай, наверное, тоже —
Но их в нашем городе нету.
Их очень давно украли.
Автобус и так приедет.

Курение вызывает ностальгию
И прочие печальные вещи.
И мы улетаем тихо
С дымом
В серое небо.

…А в небе ходит троллейбус.

Священник Ярослав Шипов родился в 1947 году в Москве. Окончил Литературный институт. Член Союза писателей с 1982 года. Работал в издательстве «Современник» и в журнале «Наш современник». Автор нескольких книг прозы. С 1991 года — священник. Служил на отдаленных приходах Вологодской епархии. Сейчас служит в Москве.

 

Должник
Андрей Скрябнев — добросовестный ученик новейших оракулов — был убежден, что человек не только предполагает, но и располагает, и даже война не сумела вышибить эту уверенность из его стриженой головы.
«Люба, — писал он жене летом сорок пятого года, — как я и обещал, возвертаюсь в целости и сохранности».
Тут удачливого бойца перевезли в Маньчжурию, где еще до начала боев он подорвался на мине — смерть приняла его в уготованные объятия без задержки.
— Дурак! — сказала бабка Маруся, прочитав похоронку. — Дообещался! — Она утверждала, что погиб он исключительно из-за письма. — Мыслимо ли: от гибели зарекаться?! Дурак пятилетошний.
— Поч-че-му-у «пят-ти-ле-тош-ний»? — всхлипывала Люба.
— У пятилеток выучился планы строить: столь зерна, столь картофеля, энтова числа посеем, энтова сожнем… Дурак.
— Не ду-у-рак! — обиделась Люба. — Все же у-учетчик!
— А что, учетчик не бывает дурак? Первый дурак и есть! Справный мужик каким-никаким ремеслом владеет: тот, скажем, плотник, тот — кузнец, тот — пастух… Это уж совсем напрасные, те — учетчики… И чего ты в нем только нашла?
— Га-ли-фе-э-э! — заревела новоявленная вдова, — Ди-го-на-ле-вы-е-э-э…
— Ну да оно и ты дура, — вздохнула мать. — Какой с тебя спрос-то?.. Эх, Андрю-ша-Андрю-у-шень-ка-а!.. На кого же ты нас о-оста-а-вил?.. — И обе женщины зарыдали в голос.
Лучшее средство от скорбей — новые скорби: не успело пролиться вдоволь слез, как земля вздрогнула и гулкое эхо разнеслось по окрестным лесам — это двенадцатилетний Петька Скрябнев вышел с фугасом на голавля. Петька и прежде глушил рыбу, и Люба не сильно ругалась — есть что-то надо было… Да и хлопало тихохонько, бестревожно. Но на сей раз взрыв получился страшеннейший: он потряс — в том смысле, что тряханул Любу, и она испугалась.
— Должно, новый склад отыскал — с большими бонбами, — определила бабка Маруся. — Сам-то не сгинул ли?..
Однако Петькин черед еще не наступил, и даже кое-какой рыбешкой перепало разжиться — ее вместе с поворотом реки забросило в поле.
— Ты вот что, — сказала бабка Маруся дочери. — Пока он не подзорвался да не отправился вослед за отцом, катись-ка к Наталье — сколь уж она тебя звала, с сорок второго, чай…
Так Петька Скрябнев попал в Москву.
Тетка Наталья, служившая в офицерской столовой кавалерийской школы, устроила Любу к себе и договорилась насчет жилья — койки в бараке.
— Утрамбуетесь: он у тебя доходяга — чисто клоп, да и ты не больно кругла. А там видно будет: может, уедет кто или помрет — коечка и освободится.
В ту пору необычайное распространение имели преступные нравы. Это закономерно: народные бедствия благоприятны для волков, ворон и воров.
Подростки и прочая мелюзга сбивались в кодлы, враждовавшие из-за несуразных причин, а то и беспричинно: «Сокольники» шли на «Измайлово», «Роща» на «Пресню»…
Наивные участники баталий не ведали, что в сложнейшей алхимии преступных дел им отводилась роль раствора для кристаллизации будущих душегубов.
На берегах Таракановки обреталась кодла, именовавшаяся «Хорошевкой». Атаманил в ней Валерка Бакшеев, по кличке Бак. Было ему лет семнадцать: фикса, папиросочка в углу рта, надвинутая на глаза кепка, «ша, падла», «попишу-порежу» — все как положено. Хатой Валерке служила одна из землянок, вырытых в склоне оврага, по днищу которого Таракановка и текла. Землянки появились летом сорок первого года после ночной бомбежки, спалившей эту окраинную слободу. Бараки потом отстроили заново, а землянки остались вместо погребов.
Однажды Петьку силком приволокли к Баку. Расспрос был дотошным и длился долго. Выпроводив новичка, Бак приказал своим: «Не трогать».
Целый год Петьку никто не «трогал». Он ходил в школу, играл в войну, а зимой еще катался с горы на салазках: саней тогда не было, из толстого стального прута гнули салазки, на полозьях которых, друг за дружкою, устанавливалось до пяти человек. Видел Петька и побоища: «Сокол» на «Хорошевку», «Тушино» на «Хорошевку». Собиралось человек по шестьдесят — семьдесят с каждой стороны, дрались всякий раз в овраге. Как правило, ограничивались «кровянками» — множеством разбитых носов, легкой поножовщиной, но случались и более грозные кровопролития.
Осенью с обрыва сброшен был к реке «воронок» — один милиционер погиб. Зимой проломили лбы двоим хорошевским.
Горячечные эти события привораживали Петьку: всякий раз он оказывался рядом. И, не вовлеченный в общую суматоху, то и дело примечал откровения, досужему взору не предназначенные. Он знал, что неугодный милиционер был по-тихому убит участковым Аверкиным: громила Аверкин задержал его под каким-то предлогом возле машины и свалил ударом кулака по затылку. Появился Бакшеев; труп затолкали в кабину, и Аверкин убежал к месту побоища, где прибывшая с «воронком» группа усердствовала на ниве пресечения беспорядков. Бак свистнул, хорошевские, бросая колья, побежали наверх и, когда набралось человек двадцать, машину столкнули. Перевернувшись на дне оврага, она загорелась и взорвалась.
В другой раз Петька, наблюдая за ходом сражения с командных высот, увидел, как из находящейся неподалеку «штабной» землянки вышел Бак и… главарь вражеской кодлы. Покачиваясь, они пожали друг другу руки и разошлись.
— Из шинелки! — крикнул Бакшеев вслед.
Не останавливаясь, чужак на мгновение обернулся и успокаивающе кивнул. Тогда-то двое Хорошевских и погибли: один был одет в шинельного сукна полупальтишко, другой носил шлем, сшитый из такого же материала. Хоронили обоих на Ваганьковском кладбище, хоронили с пышностью, непривычной для тех времен: духовой оркестр, венки с живыми цветами — а была зима… Особо тронула родственников сострадательность кладбищенского начальства, взявшего на казенный счет похороны, памятники и оградки. Петька догадывался, что за погибельными этими случаями кроются тайные какие-то причины, смысла которых он, как ни старался, а угадать не мог.
Летом добрался Бак и до Петьки. — Ты, кажется, говорил, что в лесу около вашей деревни… — Дело ему поручалось секретное. — Если выгорит — при деньгах будешь. А деньги Петьке были нужны. Не для себя: матери босоножки-«танкетки» купить. А то бабы в бараке смеялись: «Любка все в кирзачах да в кирзачах — ни один кавалер танцевать не приглашает».
В назначенное утро на мосту через Таракановку приостановилась трехтонка. Быстренько — как наставлял Бак – Петька вскарабкался через борт и зарылся в солому, машина тронулась.
В Москву они привезли полный кузов взрывчатки.
Люба плакала, умоляла сына держаться подальше от греха, но червонцы взяла и босоножки купила.
Поездкой этой Петька заслужил такое доверие, что через неделю был призван в стремные и целыми днями пропадал теперь у ворот Ваганькова рядом с безногим попрошайкой. Иногда безногий отправлял его выследить какого-нибудь гражданина. Прячась за памятниками и деревьями, Петька наблюдал, а потом отчитывался перед калекой.
В те годы посреди Ваганькова стояли жилые дома: двухэтажный барак обслуги и хутор сторожа. По временам здесь собирались выдающиеся мастера отечественного беззакония, и тогда выставлялась охрана. Вот и сейчас на кладбище пребывал фраер всесоюзной размашистости.
На переговоры с ним почти каждый день заявлялся крупный штатский начальник. Оставив черный ЗИС возле рынка, он покупал букетик цветов и спешил на кладбище. Пройдя непрямым путем в дальний угол, останавливался перед старинным памятником. Если вокруг было спокойно, рядом с ним оказывался всесоюзный пахан и начинались переговоры. Петькина задача была — крутиться в некоторой отдаленности и при первых же признаках тревоги поднимать шум. Ближние подступы охранялись скорыми на руку молодцами. Застоявшись, собеседники начинали прогуливаться по аллее туда-сюда. Петька, по случайности, однажды наткнулся на них и услыхал обрывочек разговора.
— А! Ерунда какая-то, — поделился он с безногим наставником. — Про канал какой-то да про канал…
— Под строительство канала, брат, всегда устраивается амнистия, — вздохнул калека, — а за амнистию надо платить — и очень большими деньгами.
Петькина благонадежность — совершенно в духе ратных традиций — была отмечена наградным оружием — пистолетом системы «Вальтер».
Дальнейшее течение его жизни делается в этот момент как будто бы предсказуемым, однако обстоятельствам вновь угодно было распорядиться по-своему: могущественный пахан внезапно скончался.
— На игле, — объяснил инвалид, многозначительно подмигивая, — Что-то не то вколол. — И пожал плечами: — Бывает…
Убрали его в свежезасыпанную могилу: разрыли, бросили на чужой гроб и вновь закопали.
Пока в коридорах двухэтажного дома утверждалась новая власть, Петька за ненадобностью отдалился. А осенью он пошел в ремеслуху, и времени на рисковое подвижничество хватать не стало. Тут, не без содействия коварных «танкеток», охмурила мать дядю Володю — конюха из кавалерийской школы.
— Чего ты в нем нашла, Любк? — дивились бабы, — Старый и навозом воняет.
— Дак ведь блондин! – изумлялась Люба.
Этот дядя Володя, сам того не ведая, привел Петьку к краю наземного бытия.
— Ты вот что, — сказал однажды Бакшеев, — насчет завтрашнего слыхал?
Петька знал, что на завтра назначено очередное побоище.
— Пора тебе, — усмехнулся Бак, — Созрел… Ты в фуфайчонке будешь?
Петька кивнул: кроме материной телогрейки, ему и надеть-то нечего было.
— И в этих валенках?.. Заметано, — Бак направился своей дорогой.
И тут вдруг в Петькином сознании яснее ясного изобразилось: это — смерть. «Фуфайчонка» связалась с «шинелкой», появление дяди Володи — с возвращением отца одного из погибших. Предчувствия Петькины были верны — Бак не любил, когда рядом с мальцами возникали мужчины не из преступной среды: боялся, что ребятишки болтанут лишнее, заложат его, и в сомнительных ситуациях легко расходовал их. На всякий случай… Правда, второй мальчишечка прибит был тогда по ошибке: шлем у него из такого же сукна оказался.
Что было делать? Где защиты искать?.. Милиционер Аверкин — с Бакшеевым заодно, на Ваганькове власть сменилась… Конюх дядя Володя? А что он может? Ну, завтра прикроет, оборонит, а послезавтра? А через пять, семь, десять дней? Конюх, он — то в конюшне, то в казарме, а Бак — рядом всегда. Тут уж не выкрутишься. И Петька пошел…
В минуту, когда чужаки, наведенные главарем, стали оттеснять его от хорошевских, Петька выхватил из кармана наградной «Вальтер» и пальнул прямо перед собой… Потом еще и еще. Ни в кого он не попадал — уж очень сильно подбрасывало руку при выстрелах, — но баталия сразу же завершилась: обе стороны бросились в паническое отступление. Возвращался Петька один. Бакшеев, стоявший у входа в землянку, молча провожал его взглядом: стрельба оказалась для атамана неожиданностью, и надо было установить, кто именно облагодетельствовал ребятенка пушечкой, чтобы случаем не задеть интересы каких-то больших людей.
Вскоре в барак заявилась не известная никому бабенка, порасцарапала Любе физиономию, и на этом роман с духовитым блондином закончился.
Минуло три года. Петька одолел курс наук и пошел в домоуправление слесарем, мать устроилась дворничихой туда же, получили они комнатушку в полуподвале, и началась новая жизнь. В пять утра — на тротуар: сметай пыль, сгребай снег, лед скалывай. Подсобит Петька матери, а потом весь день бегает: тут батарея протекла, там труба засорилась… Публика была неплохая: офицеры, генералы, тренер футбольной команды, велогонщик, министр, шофер легендарного полководца, два писателя…
И ребятишки хорошие: мастерят самокаты на шарикоподшипниках, гоняют в футбол, зимой каток заливают, и никаких тебе кодл. Таракановка, Ваганьково — все это провалилось куда-то в прошлое, хотя и оставалось рядом. По вечерам — снова тротуар, снова — лом, скребок, лопата или метла с совком. Москву тогда чистили так, что и среди зимы асфальт был словно летний.
В свой срок ушел Петька в армию, в свой срок вернулся к унитазам и стоякам.
Глядь, а у матери новый хахаль — завалященький старикашка такой.
— Больно уж неказист, мам.
— Зато моряк, Петенька: китель — черный, брюки — клеш, а на боку, — Люба закатила глаза, — кинжал…
— Кортик называется… Тогда конечно.
Стал Петька замечать, что время жизни его вдруг задергалось. Если, к примеру, футбольный матч на «Динамо» тянулся, как и прежде, едва не вечность, то некоторые месяцы и даже годы проскакивали в один миг: год — и нет бараков, а на их месте возводятся железобетонные здания; другой — и на кладбище никаких следов от жилья не осталось; третий, пятый… Понеслось время безудержно.
Давно уже нет бабки, умерла мать, затерялся в бескрайних просторах отечества злоумышленный человек Бакшеев. А Петька обрел жену, детей и квартиру и с неослабевающим упорством продолжал укрощать московский водопровод.
Дело шло к пятидесяти годам, взрослели дети. Привязалось к Петру Андреевичу Скрябневу неизъяснимое чувство. Сначала маленькое, чувство это стало затем расти и увеличилось до того, что потревожило разум.
— Вот что интересно, — произнес как-то среди ночи Петр. — Это ведь сколько людей моего года поумирало уже!
— Ну и чего? — не поняла супруга.
— А я живу.
— И хорошо, — определила она.
— Хорошо-то хорошо, да вроде как должен кому-то.
— Сколько? — спросила она с настороженностью.
— Понимаешь… Вот, скажем, в детстве: бросишь гранату, осколки — жжих, жжих, а меня — обносило. Один раз такой взрыв устроил, аж река испрямилась… Камни от взрыва летели: в деревце попадет — хруп деревце, а меня опять обнесло. Потом это: в шайку угодил, как карась в бредень. И вдруг: против моего носа в сетке дыра — я и вывалился. Потом хмырь один вроде как приговорил меня — обнесло. А я сам? Из пистолета в упор стрелял — и промазал, смертоубийцей не стал… Что же это получается?
— Как «что»? Ну-у… повезло, и все тут.
— Вот именно: повезло. Но я ведь за это кому-то должен?
— Чего должен?
— Хотя б «спасибо» сказать.
— Кому?
— Не знаю.
Супруга принюхалась.
— Да не пил я.
— Ходишь по своим генералам, маразмом старческим заражаешься…
— Да при чем тут?! Эх!..
— Ну и не лезь с пустяками, спи давай…
— Да какие же это пустяки? Это, может, самое главное в моей жизни!
— Вот ты и думай, а мне не мешай.
— Буду думать.
— Во-во…
И Петр Андреевич начал думать.

Венец творенья

К концу войны приход за нерентабельностью закрыли — живых людей не сохранилось, и Лукерья, служившая в церкви ключницей, вышла в отставку. Переехала поближе к Москве — купила полдома в деревне Карамышево — и зажила себе ничего не делая, благо для одинокого существования сбережений хватало.
Хозяином другой половины был Иван Тимофеевич Корзюков — человек рукодельный, мастеровой: пчел держал, ботинки чинил, столярничал. Лукерья по долгу бывшей своей службы относилась к умельцам разных полезных ремесел с особенной заинтересованностью, и, вероятно, Иван Тимофеевич смог бы вскорости добиться ее расположения, когда б не одно обстоятельство: сосед имел крайне нескладную конфигурацию. Туловище его сильно вытягивалось вверх в ущерб шее и даже отчасти голове. То есть это был нормального роста человек с очень высокими прямыми плечами, из которых выпирала маленькая, словно обтаявшая, голова. Для придания голове хоть какой-либо стройности Иван Тимофеевич постоянно напяливал на нее шляпу. Держаться шляпе, кроме как на ушах, было не на чем, и уши от многолетнего на них воздействия оттопырились, наклонились и заняли совершенно горизонтальное положение, иначе — сделались параллельны плечам.
На лице Ивана Тимофеевича вполне хватало места для носа и глаз, но лба почти не было, а под носом в неимоверной тесноте лепились рот с подбородком.
— Не богоугодно это, — подозрительно приглядывалась к соседу Лукерья.
Иван Тимофеевич всерьез занимался огородничеством и садоводством. Участок его был так аккуратен, как бывает разве только у немцев или у англичан. Половина же, отошедшая к Лукерье, быстро позарастала бурьяном, а на все замечания соседа о необходимости рыхления кругов под деревьями Лукерья с равнодушием отвечала: «Ежели оно родит — и так родит».
Иван Тимофеевич носил с пустыря конский навоз. Лукерья тащила всякую найденную деревяшку, железку, кусок кирпича и складывала в кучу под вишнями.
— Зачем?- изумлялся сосед.
— Матерьял, — хладнокровно объясняла Лукерья. — Нельзя, чтоб исчезнул.
— Я могу достать для вас хорошего кирпича, досок, бревен…
— На кой? — недоумевала Лукерья.
— Ну, вам же надобно для чего-то?
— Не надобно. Бог дал, — и показывала, к примеру, на кусок водопроводной трубы, — я подобрала. Вот и все.
— А зачем? — возвращался сосед к началу.
— Я ж говорю — матерьял! Что непонятного?
Зимой в «матерьяле» поселилась собака. Лукерья никак не отваживала ее и даже кормила, то есть выбрасывала теперь мусор не в выгребную яму, а под крыльцо, что по достоинству оценили все бродячие псы.
Весной, когда ненатурально ровные грядки соседа покрылись налетом всходов, Иван Тимофеевич объявил собакам войну: расклеил на заборах невесть где добытые печатные объявления об опасности заражения бешенством, вызвал из Москвы «живодерку», которая, правда, из-за распутицы не добралась, стал ходить по деревне с ружьем и однажды гордо похвастался, что «прибил наконец мерзавца, который топтал морковь».
— Так это же мой Трезор! — завопила Лукерья.
— Возможно, согласился сосед. — Но ведь он — собака, а морковь — для меня.
— Ну и чего?
— А я человек. — Видя, что ход его рассуждений Лекурью не убеждает, вразумляюще заключил:
— Венец, значит, творенья.
У Лукерьи глаза вытаращились до того, что стали сухими.
— Венец творенья? — переспросила она.
И тут с женщиной случился приступ, вроде астматического: она даже засмеяться не могла — выла и захлебывалась в этом вое.
— Пусть — не я, пусть — вы, — недоумевал Иван Тимофеевич, но не Трезор же?…
С трудом добралась она до кровати и повалилась ничком. В конце концов этот приступ сменился приступом голода — так много сил потеряла Лукерья.
Иван Тимофеевич недолго обижался на смех соседки. В начале лета он попросил помощи: умерла единственная его родственница, и нужно было перегнать из Расторгуева доставшуюся в наследство корову.
Первые километры, пока под ногами была земля, шли споро. Но потом земля кончилась, и животное сбило об асфальт копыта. Во дворе четырехэтажного дома на Мытной заночевали. Иван Тимофеевич подоил корову, привязал к дереву на газоне, попили с Лукерьей молока и, привалясь друг к дружке спинами, уснули. Ночью было свежо, но Лукерья, прижимаясь к всхрапнувшему соседу, не замерзала. «Все-таки с мужиком-то хорошо, — оценивала обстановку Лукерья. — Бывало, и печку натопишь, и ватным одеялом укроешься — все равно холодно, а вдвоем даже на улице — и то ничего».
Вся ее «личная жизнь» сводилась к четырем дням замужества, а на пятый — это было в ее родном городке в тысяча девятьсот восемнадцатом — муж, не успев стать ни белым, ни красным, погиб от случайной, предназначавшейся вовсе не ему пули: сшиблись на окраине два отряда, перестрельнулись и разлетелись, а он по улице шел да там и остался.
Стала Лукерья что ни день в церковь ходить — молиться за упокой души убиенного. Через это усердие на службу к батюшке и попала. Четверть века у него проработала. Строг был батюшка, так что никакой «личной жизнью» она не обзавелась.
Теперь во дворе на Мытной Лукерья с тихой скорбью думала о своем одиночестве и винила себя за бесчувственное и даже, как ей казалось, недоброе отношение к столь теплобокому Корзюкову.
На рассвете корова пощипала травки и, не дав молока, тронулась дальше. Однако вскоре совсем обезножела: поревела, поревела и залегла прямо на тротуаре. Город начинал просыпаться — появились на улицах машины, дворники с метлами и жестяными совками.
— Пропадет животное! — всхлипнул Иван Тимофеевич.
— Снимай сапоги! — приказала Лукерья.
— Зачем?
— Снимай да надевай ей на ноги! Мысками назад!…
В шесть утра на Большой Каменный мост взошел босой Иван Тимофеевич с развевающимися тесемками исподних штанов, за ним плелась на веревочке черно-белая худая корова в кирзовых сапогах носками назад. Причем один был на правой передней, другой — на левой задней ноге. Следом, с фанеркою и ведром, приготовленными на случай внезапности, шла Лукерья. Всю эту команду на спуске с моста остановил милиционер. Долго и небеспристрастно беседовал, но проникся чувствительностью и разрешил пройти: «Чтоб духу вашего через минуту здесь не было!»
Может, конечно, дело было вовсе не в чувствительности, а в духе. Но так или иначе, а пропустил. И корова дошла до Карамышева. Правда, для этого пришлось купить у инвалида-старьевщика еще одну пару сапог.
В те годы по Москве бродило много старьевщиков: «Старье бере-ом, старые вещи покупа-аем». В их огромных заплечных мешках валом лежали новенькие, «ни разу не надеванные вещи»: сапоги от тех, кому обувка уже не надобилась, гимнастерки, шинели, фуражки….
Лето соседи прожили душа в душу. Иван Тимофеевич частенько намекал Лукерье на то, что полдома — хорошо, а дом — лучше, и также — про сад-огород. Лукерья пожимала плечами, томно вздыхала и опускала долу глаза. Но как только Иван Тимофеевич начинал жаловаться, что, дескать, устает, что не успевает управляться с хозяйством, соседка встряхивалась и решительно возражала:
— Ну уж нет, это уже невозможно: и корова, и поросеночек, и пчелы. И огород, и сад — невозможно.
— Да я пчел уж как-нибудь сам, — робко отступал Иван Тимофеевич.
— И огород тоже, и в общем-то поросеночка, — заканчивал он совсем шепотом.
Несколько подумав над этим дипломатическим меморандумом, Лукерья приходила к выводу, что ей предлагается полностью взять на себя заботы о черно-белой корове, половину забот о поросенке и, кроме того, удвоить объем стирки, уборки и прочих домашних дел.
— Нет! — звучало ее последнее слово, и разговор прекращался до следующего раза.
К середине лета Иван Тимофеевич сумел убедить соседку, что «матерьял» пришел в полнейший упадок и следовало бы от него как-то избавиться, не то, случись искра, вспынет пожар.
— Бог дал — Бог взял, — неожиданно легко согласилась Лукерья и, пока Иван Тимофеевич ездил на Ваганьковский рынок продавать мед, наняла двух «умельцев», которые закопали хлам прямо посреди сада. Вернувшись домой и увидев выросший за день курган, сосед ахнул:
— Это ж земля! — имея в виду, что загублена территория, пригодная для земледельчества.
— Все из земли вышло и все туда же должно уйти, — отвечала Лукерья, разглядывая открывшиеся с высоты прекрасные дали.
Но, несмотря на полное пренебрежение к агротехнике, яблок, вишен и слив в ее саду уродилась прорва. А у Корзюкова, напротив, был неурожай, одно дерево и вовсе усохло.
— Это все из-за вашего «матерьяла»! — обижался он. — Не иначе — подземными водами заразу какую-то занесло.
— Полно! – отмахивалась соседка, — На моем участке ничего не гибнет. Просто вы продыху растениям своим не даете: все что-то пилите, мажете, поливаете — тьфу, право. Им ведь тоже воли охота.
Иван Тимофеевич уговаривал поскорее собрать урожай да свезти на рынок, но Лукерья не торопилась, и в конце концов сад обчистили карамышевские мальчишки.
— Беда-то какая! Ах, беда! — причитал Иван Тимофеевич, ломая на груди руки.
А Лукерья облегченно перекрестилась:
— И мне польза, и ребятишкам — хорошо.
— Как же вас старостой -то держали? Вы же растрачивались, наверное?
— Боже упаси! Там ведь добро церковное — как можно?
… Осенью Иван Тимофеевич предложил обшить дом тесом.
— Зачем? — пожала плечами соседка.
— Для тепла.
— Эх, голубчик! Не в том тепло-то! — и отказалась.
К зиме половина дома была обшита свежими досками, другая так и осталась чернеть древней сосной. Между тем Лукерья сумела вновь накопить горку разнообразного «матерьяла», и в этой горке поселился новый Трезор.
Однажды зимой Лукерья пригласила соседа на день рождения. Выставила бутылку «белой головки», закуску приготовила, пирог испекла. Иван Тимофеевич принес в подарок кагору:
— Вы дамочка церковная, божественная, так что я кагорчику в том смысле, что и сам водки не употребляю.
Подумав и ничего не поняв, хозяйка решительно указала:
— Садитесь!
Выпили винца. Лукерья предложила спеть песню. Сосед стал смущенно отказываться, и Лукерья самостоятельно спела сначала «Шумел камыш», потом «Темную ночь», «Огонек» и наконец «Что стоишь, качаясь, то-он-кая рябина…» Терпеливо дослушав историю про рябину, которой хотелось перебраться к соседу-дубу, Иван Тимофеевич спросил:
— А у вас, извиняюсь, конечно, сбережений-то много еще осталось?
— Все кончилось, голубь мой, все! Менять нечего, покупать не на что.
— Это нехорошо! Совсем, знаете ли, нехорошо! — И полюбопытствовал: — Огородничеством, стало быть, займетесь? А может, и поросеночка?…
— Что вы? — возразила Лукерья. — Зачем? Я устроилась охранником на строительство моста: ночь дежуришь — ночь дома.
— Но ведь это, — наморщил он переносицу, — совсем мало денег.
— А на кой их много-то? Проживу! У меня их знаете сколько было? Мильены, наверное! Матрац был деньгами набит — подумаешь! Батюшка церковные деньги у меня хранил… Чего вы там углядели?…Да не этот матрац — в этом солома… А нынче взяла я остатки и пошла тратить! Ведь… Ой, щеки горят. Всегда у меня так от кагорчика…. Ведь пока есть деньги, их надо тратить, потому что, когда их не будет, нечего будет и тратить, вот…
— Что ж вы приобрели! — осторожно спросил Иван Тимофеевич.
— Ружье. С патронами. У охотника одного.
— Зачем?!
— Хотелось, знаете, себе подарочек какой-никакой сделать, — улыбнулась Лукерья.
— Пятьдесят лет все-таки. Попалось ружье, и хорошее, сказали, ружье, да к тому же еще с патронами….
— Неправильно вы живете, — испуганно заключил Иван Тимофеевич , — очень неправильно.
Она опустила голову, положила ладони на край стола и затихла. Сосед что-то говорил, говорил, но Лукерья молчала. Он обиделся и ушел. А Лукерья, отставив в сторону недопитый кагор, откупорила бутылку водки.
Поздно ночью она запела. Иван Тимофеевич проснулся. «Фи-и-и…» После каждого «и» она набирала воздуху, так что всякое следующее делалось громче и выше предыдущего. Наконец, достигнув предела возможностей, она сорвалась с этой высоты истошным бомбовым воем: «Фи-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!»
— Что с вами было?- участливо спросил ее на другой день Корзюков.
Лукерья нахмурилась:
— Это когда?
— Да ночью! Сегодня ночью! Вы не то пели, не то кричали…
— А-а, понятно. Это я напилась. Сроду не напивалась, а теперь напилась. — И, перекинув за плечо ружье, направилась к калитке.
— Куда же вы?
— Пойду потренируюсь: нынче ведь на охрану объекта заступать — мало ли что, а я стрелять не умею.
— Так неужели вы сможете на такое решиться? Вы ведь как-никак дамочка божественная и насчет всего такого-прочего…
Она недоверчиво посмотрела на него исподлобья:
— Да вы что, голубь? Неужели не понимаете? Это ж не огород, это же стройка — дело общественное! Я коменданта так и предупредила: ежели жулик или шпион какой сунется, я его сходу… Прости, Господи! — и перекрестилась.
— Ну а что, — Иван Тимофеевич поперхнулся, — что комендант?
— Валяй, говорит: один раз в воздух, а потом — стреляй. Только вот он ружье казенное даст, а я стрелять не умею, так что потренироваться надобно.
Так и зажила Лукерья: днем спит или тренируется, ночью дежурит или выпьет водочки и поет.
Не выдержав однажды очередного «фи-и», Иван Тимофеевич постучал в стенку.
— Войдите, — вежливо пригласила Лукерья. Никто не вошел. — Чепуха какая-то… Фи-и-и-и…
Он постучал громче. Тут наконец Лукерья сообразила, в чем дело, и, отрицательно помотав головой, продолжила:
— Фи-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои…
Сосед стал бить чем-то тяжелым. Лукерья раздосадовано вздохнула и, взяв кочергу, ответила. Звук получился дребезжащим, противным. От его неказистости сосед словно бы даже воспрянул.
— Все одно твоя не возьмет, — глядя сквозь бревна, пренебрежительно сообщила Лукерья и сменила кочергу на топор. Удары обухом получились хоть и тяжелыми. но глухими. Выслушав их, Иван Тимофеевич просто зашелся в победном бое. «Чем же это он так? — позавидовала Лукерья. — Горомко, четко — прям молодец! — Отложила топор, внимательно огляделась и придумала: — Ну, держись!» Через минуту дом содрогнулся от выстрела. Сосед стих.
«Фи-и-и-и-и-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!…
На другой день пришел участковый.
— Не пущу я вас, — сказала она через дверь.
— Взломаем.
— Стрелять стану.
Он помолчал, обошел дом, переговорил с соседом и возвратился:
— Отчего ж Иван Тимофеевич вам так не нравится?
— А вам нравится?
— Это не имеет отношения к делу. Он человек проверенный, всю жизнь здесь живет. Был первым в деревне колхозником, первым, опять же , ополченцем. Контужен, инвалид…
— Жлоб он, — возразила Лукерья, — для всех — инвалид, а на себя пахать — трактор.
— А вы сами, как нам известно, религиозным дурманом занимаетесь.
— Ну ты вот что, — притомилась Лукерья, — я охраняю стройку коммунизма, а ты меня на пост не пускаешь. Это как понимать? Может, ты враг народа или шпион? Может, напарники твои сейчас объект взрывают, а ты меня тут задерживаешь, а? Тебя, диверсанта, стрелять надо, сейчас я ружье заряжу…
Милиционер ушел.
Отношения между соседями ухудшались. Иван Тимофеевич разгородил сад крепким глухим забором, потом разгородил и чердак. Случалось теперь, что они месяцами друг дружку не видели. Петь Лукерья стала значительно реже — с деньжатами было туго, да и здоровье не позволяло. Сосед тоже прибаливал — несколько раз уже его забирали в больницу. Так и жили, каждый на своей половине.
Однажды весенней ночью Лукерья проснулась с ощущением неопределенной, но сильной тревоги. Пошастав туда-сюда по комнате, она оделась и вышла во двор. Было полнолуние — время призрачных, мрачных теней. Ее вдруг обуял дикий, животный страх. Она бросилась в дом, закрылась на все замки, взяла ружье, но страх не проходил.
— Иван Тимофеевич ! — закричала она.
Он не отвечал.
— Фи-и-и-и-и-ильдеперсовы чулочки! — и ударила в стену прикладом.
Металась она до утра. Утром выяснилось, что Корзюков умер.
Хоронила его одна Лукерья — никаких родственников у соседа не оказалось. Казенный человек объяснил Лукерье, что все свое добро Иван Тимофеевич отрядил в ее пользу: две сберегательные книжки, пачку облигаций и столько-то рублей наличными. «Потому как она — венец творенья, хотя и живет неправильно», — оканчивалось завещание.
— Зачем? — сказала Лукерья с горечью. — Ничего этого мне не надо.
— Каково будет ваше распоряжение в таком случае?
— Столько калек, сирот…
Казенный человек обрадовался и предложил подписать соответствующую бумагу.
И накатились на Лукерью кладбищенские заботы: то камушек нужен, то оградка, то цветы. Стала она ездить на Ваганьково каждое воскресенье. Ездила-ездила и доездилась: совершенно в духе домостроевского романтизма уснула однажды прямо на земле — на могилке — и простудилась. А как только простудилась, сразу все наперед и поняла. Для начала зашла в церковь: исповедалась, причастилась.
Потом продала ружье, разыскала казенного человека и оставила ему сколь было денег.
Наконец, покончив со всеми делами, упросила карамышевскую почтальоншу захаживать по утрам «для контроля» и легла болеть. Покашляв недельку, с чистой совестью умерла.
Казенный человек выполнил ее последнюю волю и похоронил рядом с Иваном Тимофеевичем.

 

В зайчистых местах поперечной русской реки Оки, на древней земле вятичей, в крайней избе пустой деревушки Савенково проживает странный человек Егор Алексеевич Фильчаков. Летом он выращивает огурцы, косит лисички да белые, встречает и провожает бесчисленные джипы с писателями, художниками, журналистами и прочими, а долгими зимними вечерами, когда на десятки верст окрест ни единого человекоподобного существа – зайцы, землеройки, домовые, берегини нашептывают Егору Алексеевичу чуднЫе да чУдные истории.
Фильчаков всем говорит, что ему сто сорок лет, и хотя выглядит на девяносто лет моложе, помнит — как и что ели на Орловщине в середине 19 века.

Как ели на Орловщине

Троянская свинья и другие яства

«Про пирожки что вам сказать: они пятками исчезают. Но зря нас ими насыщать — они лишь голод возбуждают».
Это написано о братьях Бонах, что жили в Малоархангельском уезде в середине девятнадцатого века. Оба помещика весьма любили поесть. В обширных их владениях паслись сотни голов всяческой дичины.
Братья выходили на выгон, любовно оглядывали стада, отбивались хворостинкой от гусаков, чуящих своих завтрашних пожирателей. Старший брат с неодобрением говорил младшему:
— Гусь самая неудачная птица. Одного на жаркое мало, двух много.
Выходили из положения просто: зажаривали на обед сразу трёх гусей.
Обед состоял всего из пяти блюд, но зато таких, что ими можно было упитать не один десяток голодных. К трём гусям подавалось два поросёнка, пять-шесть тарелок борща и гречневой каши.
Порой добавлялась индейка, кормленая особой кашей с трюфелями. Старший Бон брал индейку сальными лапищами, мял её и потом вынимал из неё кости, как из кошелька.
— Это меня подмосковный помещик Рахманов научил, — объяснял младшему. — Великий проглот был, не чета нам.
Слопавший всё без остатка младший брат в ответ скорбно вздыхал. Старший успокаивал:
— Не вздыхай, братец, через три часа поужинаем.
Часы эти проводили в сладких разговорах о легендарных пирах Потёмкина.
— Он подавал Екатерине говяжьи глаза в соусе, называемом «Поутру проснувшись».
— Глаза? Да тьфу!
— И не позволял ругать еду. Даже царице. Она, конечно, больше любила соус из вяленых оленьих языков. А ещё бомбы а ля Сарданапал. Из редкой тогда картошки и котлет из фарша дичины всякой.
Младший Бон вздыхал всё сильней. Собаки чавкали костями, брошенными прямо возле крыльца, и вежливо слушали вкусные хозяйские беседы.
— Братец, ну что ты про царские угощенья. Нам они не по силам.
Старший привычно вытирал пальцы о полы золочёного халата, давно оттого ставшие масляно-чёрными:
— Отчего же. Хочешь, завтра сделаем не поросят, а троянскую свинью. Потёмкин её рецепту ажно у древних римлян переписал. Вот слушай: сначала свинью кормят грецкими орехами и винными ягодами. Потом напаивают венгерским вином допьяна и ласково закалывают, чтоб на туше ни следочка, ни пореза.
— Как же то?
— Через пьяну хаву. Ну через горло. Через него и все потроха вынимали, а взамен набивали колбасы да разносолья. Ну и жарили особо: половину туши обматывали толстыми тряпками, и она становилась не жареной, а варёной.
Обсуждали долго, сходились на мысли, что «рецепта» сложна, да и кормить орехами свинью муторно. Решили назавтра лучше съездить на обед к генеральше Рагзиной, что жила в том же уезде.
— Она обедает по семь часов. И знаешь где? На плоту собственного пруда. Жареные гуси к ней, небось, сами подплывают.
Но братьев ждало неслыханное разочарование. Генеральша уже выживала из ума, и на плавучем её плоту никакой дичины не было. Стояли тридцать разных каш в мелких горшочках. Каши сдобрены незрелыми маринадами и бесчисленными малосъедобными солениями из сердцевин дятливины да свергибуса.
Причём, бабка встретила неприветливо:
— Пять гостей — еда, десять гостей — беда.
Братья не знали, что это её обычное присловье. Про Потёмкина она сказала:
— Дурачился с жиру, гусиную печёнку размачивал в меду и молоке до неприличных видов. Говорят, она становилась ростом с гончарный круг. Из рыбы делал всяких павлинов, вкуса такого же павлиньего, даже запаху. Это ли по-нашему? Нет, каша матушка наша, хлеб аржаной — тятька родной.
Исхудалые братья чуть не вплавь с плота кинулись. На полдороге их встретила извещённая собственная дворня, схватившая дома что под руку подвернулось: голубят с раками, мясо ягнячье, «куря в лапше», блюдо жаворонков, «ряб, окрошиван под лимон», щуку паровую «живую», то бишь сваренную заживо, «утя сахарное литое».
Поглотив всё это на ходу, голодные Боны чуть не плакали, вспоминая заезжего стихоплёта, подарившего им оду:
«Капусту, спаржу, кресс-салат — всё-всё считаю пустяками; черкасский бык, тебя пою, в тебе зрю мира совершенство, ты услаждаешь жизнь мою, и мыслить о тебе блаженство».
В крестьянских домах ели томлёное в печи варево-хлёбово рыбное, затирушки-болтушки, репу с чесноком, пили ковшами взварец. Чай ещё тогда считался не питиём, а лекарством, вкуса кофе мужик не знал.
Да и недавни ещё были времена, когда русичи не ели ни телятины, ни заячьего, ни голубиного мяса — ничего, что само по себе умирало. Баранину и свинину ели, но нечистыми считались те животные, которые были убиваемы женщинами.
Все мяса варились в одной воде. Щи уже считались роскошью, особенно, если сдабривались ржавым свиным салом, а пуще того луком. Корки (скорки) сушили на квас, крошки все в рот, пили сбитень — мёд, вскипячённый и сбитый вместе с яйцами.
Еду ругать действительно не позволялось, ни царице, ни босоногому мальцу. А Сумароков писал:
«Безмозглым кажется, язык российский туп:
Похлёбка ли вкусняй, или вкусняя суп».
В его времена входило в моду слово «суп», возмущавшее поэта.

Легенды старого Орла
Молочный рынок

С совдеповских лет официальное имя этому рынку — Центральный; однако холодное слово сие, к какому благолепию его не прилепи, всегда приживается плохо. Вот и орловский люд издавна называет свой рынок Молочным.
Ни один самый малый и самый свежий городок не обходится без торгового места. Орловский рынок, как и всякий другой, родился вслед за своим поселением. Зелёная равнинка у пологого берега Оки словно сама просилась под базар. Тут удобно было подъехать, расставить линией телеги с товаром, выпрячь лошадок.
С грустных времён Христа где храм, там и торжище. В Орле вышло веселее: где торжище, там и храм. Уже в бумагах 1644 года (всего через 78 лет после рождения Орла) упомянута церковь Святого Николая Чудотворца в Рыбных рядах. По законам мудрого русского языка имя благозвучно сжалось: церковь Николы Рыбного.
У храма неплохая судьба. Торговля окскими судаками ему нисколько не мешала, поскольку велась ближе к берегу, а Никола Рыбный стоял на месте нынешнего «Маяка». Там, где сейчас буйство рыночных палаток, покоилось тихое кладбище, ведь до самой Екатерины Второй русичей хоронили возле церквей.
И лишь когда из-за нехватки места их пришлось хоронить по 5-6 человек друг над другом, царица приказала отводить под кладбища специальные пустынные площади; где тоже частенько вырастали вскоре кладбищенские церковки.
В 1755 году у Николы Рыбного было 220 дворов прихода и три священника, через сорок лет церковь стала каменной, потом не раз перестраивалась, пока не приняла вид пятиглавого четверика с декором в стиле «провинциального классицизма», или проще говоря с лепниной, напоминающей барокканские вензеля.
Люди любили церковь, но боялись, как бы какой вензель не плюхнул на чью-нибудь молитвенно склонённую голову. Выручил генерал-губернатор князь Репнин, он приказал колокольню разобрать, «не ожидая, что она сама собой развалится со вредом, которого опасаться есть правильная причина». Колокольню потом сделали новую, и в двадцатый век храм вошёл краше прежнего.
***
Приметный случай 1922 года. То был пик «обновленческой» атаки. Обновленцы, желая приспособиться к большевикам, ратовали за «коммунистическое христианство» с отменой монашества и чуть ли не самого Бога. ГПУ науськивало их на сторонников патриарха Тихона, предавшего новую власть анафеме.
Нетрудно догадаться, что делали с православными. Две трети из 30 тысяч храмов по всей России было захвачено обновленцами. В Орле они нагло заняли Троицкую, Покровскую, Богоявленскую, другие церкви. А вот с Николой Рыбным у них вышел конфуз.
Базар по самой своей природе место людное и шумное. Покупной люд, видя, как в храм впёрлась решительная свора обновленцев-захватчиков, толпой кинулся следом и буквально кулаками вышвырнул их вон.
Получилось опять словно бы продление библейское: там Христос изгнал торговцев из храма, тут торговцы во имя Христово изгнали из храма бесовский сброд.
Не оправдавшее ожиданий гэпэушников обновленчество скоро везде пошло на спад, с православием стали бороться открыто-административно. В тридцатом году горсовет издал постановление с анекдотично звучащим сейчас названием: «О прекращении колокольного звона». А тогда было не до смеха: колокола снимали, церкви закрывали. Закрыли и Николу Рыбного.
Кто-то свидетельствует, что в Николе службы длились до тридцать второго и лишь перед войной его разрушили в корень. Другие доказывают, что остов храма стоял и в войну. Третьи говорят, что часовня Николы Рыбного дожила до шестидесятого.
В любом случае на месте церкви кособоким кирпичом полвека пластается унылое здание, когда-то призванное крепить передовую советскую действительность с её звонко щёлкающими пятилетками.
Никольский переулок переименовали в Рыночный, базар разлезался по былым кладбищенским рытвинам, обтекал перепуганные двухэтажки, жизнь в которых становилась всё более дёрганой, и они пошли под ковш. Настало памятное время ожиданий скорого коммунизма.
***
Неопровержимым доказательством грядущего рая были хлебные полоски, в одночасье сделавшиеся бесплатными, в какую столовку ни зайди. На Молочке идти к тому счастью недолго: столовка гнездилась на втором этаже гадкой каракатицы, сидевшей там, где сейчас высится гладкий европеус. То есть, напротив всё того же «Маяка», только с улицы Черкасской.
Внизу продавали бочковое калининградское пиво, по-орловски щедро разбавленное. Вверху, в той самой столовке, подавались котлеты, столь же щедро разбавленные мучниной.
Бичи, аналог нынешних бомжей, лениво собирали со столов подносы с объедками, сжирали гарнирный рис, а надкусанные котлеты, как и бесплатный хлеб, брезгливо сдвигали набок или вовсе кидали под ноги.
— Ах вы, стервецы! — вскричала вдруг приезжая идейная тётенька. — Да за такое в моём блокадном Ленинграде вас бы в невской проруби утопили.
Бичи высокомерно хмыкали. Достоевский мучился над загадкой человека, получающего удовольствие валяться в грязи и оттуда презрительно глядеть на чистых. Рынок, это чадище копеечных сделок, особенно тянет подобных вампиров. Нормальный робкий гражданин выходит из торговой толпы энергетически высосанным, эмоционально пустым.
Правда, вот писатель Пётр Проскурин любил гулять по орловскому рынку, приценяться. Но он выбирал ранние часы в будние дни, да и базар тогда был ещё не столь густ, можно поговорить с приглянувшимся типажом.
И поэт Владимир Переверзев, обычно чуждый толпы, описал приметную базарную картинку:
— Смотрю, печальный такой кавказец дыни продаёт. «Чего ты грустный?», — спрашиваю. Машет рукой разочарованно: «А! Вы, орловцы, не торгуетесь…».
Понятно, для «профессиональных» продавцов-купцов весь базарный кайф состоит в ритуальном споре о цене. Ударить по рукам — как чачи выпить.

***
Рынок всегда этакая выставка местных и приезжих нравов. Орловцам особенно запомнились ассирийцы, выходцы из былинных пра-тысячелетий.
Да, нескончаемые две тысячи лет стояла в Междуречье Ассирийская империя, подминая под себя шумеров, персов, мидян и даже фараонов, создав колесницы, тараны, катапульты, имея летописи, похожие на исторические романы, дивные панорамные барельефы Ниневии и висячие сады Семирамиды.
Погибла империя лишь за четыре века до Македонского, от ударов своей же Вавилонской автономии. Далее ещё две тысячи лет рассеяния, резня Тамерлана, Золотой Орды, а потом османов. Именно от османов, убивших в первую мировую восемьсот тысяч беззащитных ассирийцев, они и ушли в Россию, хотя уже объятую междоусобным огнём.
На Крестительском кладбище вроде бы до сих пор цела могила главного орловского долгожителя — ассирийца Осипа-Мамеда (1816-1939). Значит, в Россию он попал уже столетним. В Орле ассирийцы (по нашему айсоры) теснились на Вороньей слободке (между сегодняшними трилистником и сбербанком), а промышляли на Молочном рынке.
Это была самая бесправная и нищая этническая группа из всех, нашедших приют в порушенной войнами Руси. Айсоры поголовно были чистильщиками обуви (сейчас бы их на здешние улицы), продавали леденцы на палочке, деревянных человечков, дёргающих ножками-плашками, прыгающие на резинке шарики.
Уголовщиной айсорам заниматься было не с руки, им и так всем скопом приписали предательство Родины и в большинстве своём сослали в Сибирь. Сумевшие остаться торговали осторожно, вежливо, и ласково дарили орловским покупателям свои пословицы, рождённые — уму непостижимо — пять тысяч лет назад.
Вот некоторые, услышанные на Молочке: «Как легко ни ударишь по колючке, она всё равно вонзится в руку», «катящийся камень не обрастает», «сначала побей врага, затем подружись с ним» (вавилонцы-колючки первыми опровергли это), «завтрак попробуй, обед отведай, ужин отложи» (римляне присвоили авторство, сейчас это называется плагиат, мировая беда), «драчливая баба без собак целую деревню охраняет» (бурные аплодисменты во все эпохи).
И отдельно самое мудрое: «Смех рождает смех, печаль рождает печаль». Наверное, это и помогает ассирийцам жить без родного Междуречья, но на всех континентах.
***
Что касается другого устного творчества Молочки, то вам под ловкий обвес и ныне расскажут, как в конце шестидесятых напротив «Маяка» рано утром обнаружился двадцатиметровый провал, на дне коего лежали мумийные младенцы, завёрнутые в древние отлично сохранившиеся белые рогожки. К вечеру огороженный провал заровняли.
Можно и повеселее. Есть баюн, что клятвенно уверяет, как в те же годы видел на базарном берегу Оки длиннющий чёлн из цельного дуба в три метра шириной. Заметим, на берегу, а не у берега; на катках; и назавтра исчез. Видно, секретные кинопробы не прошёл.
Баюн тот многими в Орле любим, однако имени просит не называть, поскольку замешан ещё в одной рыночной истории. Меж торговых рядов он познакомился с доверчивым дедушкой, пожаловавшимся на цены. «Да я тебе хоть десять тыщ из воздуха вытащу, но только через год, потому как я лишь три месяца в вашем миру; учусь, статус нарабатываю. А вот мой старшой уж три зимы как к вам прибыл из нашего параллельного мира, он давно умеет деньги брать с воздуха, как с полки. Вот его телефон».
И ведь так забаюнил деда, что тот и стакан налил, и по телефону средь ночи старшому звякнул. А тот уважаемый профессор, всё про миры и баюна интеллигентно объяснил, заодно и мне для юморного рассказа поведал.
Всякие истории случаются на нашем старинном торжище. Мистика, конечно; так ведь Николы Рыбного не стало — щунять всех этих мелких чёртушек.
А имя рынок обрёл просто. Мясо и рыбу русичи всегда ели не чаще раза в неделю, а молочком детишек вспаивать приходилось ежедённо. Вот и стояли молочные товары в изобилии да на самом виду.

Юрий Оноприенко родился 10 мая 1954 года в селе Стригуны Борисовского района Белгородской области. Окончил Курский железнодорожный техникум и Воронежский государственный университет. Работал в локомотивном депо, а с 1978 года в областной газете «Орловская правда». Член союза писателей РФ, автор многих книг прозы. Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Роман-газета» и т.д. Лауреат Всероссийского конкурса короткого рассказа им. Шукшина и Всероссийской Бунинской премии.

 

Мальчик и вулкан

Детская повесть.

1.

Петра Ивановича вызвали в школу. Спокойный и рассудительный, он весьма удивился. Его сын вихрастый шестиклассник Кирюха учился и вёл себя прилично, повода для выговоров никогда не давал.

Классный руководитель Надежда Павловна взглянула на пришедшего с нескрываемым интересом.

— Вы инженер? — спросила она быстро, и было заметно, что эта молодая учительница женщина нервная, всё время ломала пальцы, будто они мешали ей говорить. — Кирилл мальчик хороший, но довольно необычный.

— Чем же?

— Он стал создавать проблемы. Кажется, слишком много времени проводит за компьютером. Ведь так?

— Не без того. Однако стрелялки и прочие детские игры терпеть не может и в сетях не сидит, переписки не ведёт, лайками ни с кем не обменивается. В футбол во дворе гоняет исправно, но только после того, как домашнее задание сделает.

— Какие вы слова используете — исправно… Ему бы лучше книги читать, компьютер в больших дозах штука вредная.

— Когда-то и книжки считались вредными, их жгли. Да и в наше время… Однажды моя мама, тоже педагог, выхватила у меня из рук толстый роман и со слезами порвала.

— Небось, ночью читали вместо того, чтобы спать? Что за роман, наверное, про любовь? У подростков это обычное дело.

— Да. Но та книга называлась «Переяславская Рада», историческая. Я её взрослым попробовал перечесть, ерунда оказалась, в смысле художественного стиля.

Надежда Павловна посмотрела с ещё большим любопытством, потом вздохнула:

— Ну, вы хоть тогда поняли, какая у педагогов трудная работа. Раз мама так на сыне сорвалась. И вот представьте, как мне отвечать на слова Кирюхи про то, что великий Нил ни в какое сравнение не идёт с Волгой, у неё устье перед дельтой  в три раза шире.

— Это он карту открыл, там же космическая съёмка. На ней даже громадные тихоокеанские прибои видны вдоль всей Южной Америки. Я сам впечатлился. Неужели это вредно?

Учительница ещё быстрее захрустела костяшками пальцев.

— Вы простите, Пётр Иванович, но Кирилл порой сеет настоящую панику. Он заявляет, что скоро взорвётся самый большой вулкан в мире, этот… Иеллостонский.

— Йеллоустоунский.

— Простите, я не географ, я математик, привыкла к точным доказательствам. К чему эти вычитанные в интернете домыслы, что вулкан уничтожит всю жизнь на Земле?

— Нет, не всю, останется наша Сибирь, превратится в субтропики и американцы давно это знают и хотят туда вовремя переселиться.

Учительница вздохнула теперь уже совсем безнадёжно. Она была с ухоженными ноготками и пышной светлой причёской — и наверное, поэтому чувствовала своё превосходство над лысеющим Петром Ивановичем. Многие взрослые считают роскошную причёску признаком ума.

— Так или иначе, но Кирилл вчера довёл одну девочку до слёз. Просто напугал своими россказнями. Примите меры.

2.

Кирюха учил бабушку управляться с клавиатурой. Бабушка Глафира, когда-то рвавшая «Переяславскую Раду», была в очаровании от нынешних электронных техник и повторяла, что изобретение интернета сродни открытию атома, переворачивает всю жизнь людей.

Больше всего восторгалась сводками погоды, каждый день просила внука набрать синоптические предсказания.

— Да ты сама набирай. Мышкой вот на этот значок щёлкай и всё.

— У меня уже мозги пресные, как вода дождливая.

Бабушка всегда так изъяснялась: не дождевая, а дождливая, не кружевной, а кружливый. Объясняла, что за время работы устала от правильных речей, и теперь хочет говорить по-стариковски.

— Но если ты, бабушка, наберёшь слово неверно, компьютер тебя не поймёт и нужное не откроет.

Глафира Семёновна покорно согласилась. Она была женщиной упрямой, однако Кирюху слушалась. Ведь он дивил её новой техникой. Скажем, поразил тем, как через интернет можно смотреть фильмы по собственному выбору. Она совсем недавно сетовала:

— Ну что стал за телевизор… Рекламой любое кино убивает. Да и сплошной мордобой предлагает. А мне так хочется старые ленточки поглядеть, ну хоть  «Чапаева». Но поди дождись.

Кирюха тут же при ней набрал два слова, и по экрану поскакал Чапаев. Бабушка изумилась:

— Это что, нынче можно любое кино выбирать, как книгу в библиотеке? А вот я ещё Евстигнеева люблю и Тихонова.

Внук, словно фокусник, в одну секунду набрал названную фамилию и выскочили все фильмы с участием этого давнего актёра.

— Что посмотришь, бабушка, «Собачье сердце» или «Добро пожаловать»? Ещё вот «Берегись автомобиля», «Последнее лето детства», да что хочешь, без всякой рекламы про кредиты и подгузники. А вот твой любимый Вячеслав Тихонов, с его участием «Война и мир», «Семнадцать мгновений», даже забытое «Дело было в Пеньково».

Глафира Семёновна глядела во все глаза на мягко бегающие по клавишам пальчики Кирюхи:

— Прямо сказка. Я там всех актёров помню. Не то что сейчас, все на одно лицо.

Про лица Глафира сказала неспроста. Она их безнадёжно путала, не могла запомнить. По несколько раз переспрашивала, кто есть кто на экране. Более того, она не узнавала соседок во дворе и часто проходила мимо них, не здороваясь. Или наоборот: предупредительно раскланивалась с совершенно чужими, удивлённо смотрящими в ответ.

— Ой, память какая стала сырая, — сокрушалась Глафира. — Как жить теперь, меня же все знакомые начали ненавидеть.

— Это пагнозия, мозговое отклонение такое. Зато оно часто компенсируется обострённым образным мышлением, порой даже совершенно гениальным, — успокаивал Кирюха,

— Да ладно, брось, внучек. Стариковский сдвиг это, меня даже в поликлинику нельзя сдать для анализов.

Это она фразу мультяшного почтальона Печкина повторила, они с Кирюхой любили смотреть мультики и вообще фильмы, иногда очень серьёзные.

Кирилл снова забегал пальцами, одновременно говоря бабушке:

— Ты Брэда Питта помнишь? Он Ахиллеса в «Трое» играл, мы с тобой смотрели. Этот фильм сейчас называют самым лучшим в мире.

— Ахиллу-то? Помню. Красавец, а сыграл отлично. Красавцы обычно так не умеют.

— Ну да, Брэда считают блестящим артистом, звездой первой величины. Так вот эту звезду весь Голливуд ненавидит.

— Завидуют, знамо.

— И это тоже, но все люди друг дружке завидуют, просто редко это показывают. А Питта не любят за то, что не помнит своих партнёров по съёмкам. Полгода снимаются, а потом он с ними на пышных официальных тусовках не здоровается, хотя человек весьма воспитанный, как ты. А телевизионщики следят за каждым шагом, особенно за притворными восторгами при встречах звёзд на камеру. Неверное движение сделаешь, сразу скандал, весь киношный мир обсуждает.

И Кирюха показал на экран, где шли чередой сотни портретов симпатичного голливудца, а рядом в статье стояло слово «прозопагнозия».

— Прозо переводится как лицо, а пагнозия — неузнавание. Брэд теперь поэтому больше дома сидит, редко на публике показывается.

— Ничего, за мной камеры не следят, — махнула рукой Глафира, улыбнувшись; но было видно, что она расстроена и за себя, и за белобрысого Ахиллу.

3.

Кирилл отбил одноклассницу Катю от уличных собачонок. Обнажая мелкие зубки, они вдохновенно кидались на щиколотки девочки.

— Бойся маленьких собак, они злее больших.

— Нет, это они так со мной здороваются, угощенье требуют. Я бы и твоей бабушке булочку дала, но она мимо меня по двору проходит, не глядя. А я ведь у тебя в доме уже три раза была, Глафира Семёновна даже по голове меня погладила.

Катя и Кирилл дружили, она всегда весёлая, легко шутила — вот как сейчас про булочку и собачье здорование через щиколотки.

— Мне от отца влетело, — не слушал мальчик. — Ты зачем на меня нажаловалась? Сама же попросила про вулкан рассказать.

— Это Надежда Павловна рядом оказалась и потребовала признаться, почему у меня вдруг слёзы по щекам покатились. Откуда я знала, что ты такие ужасы выдумаешь…

— Ничего не выдумано. Там видео есть, как бизоны стадом от вулкана вскачь бегут, толчки подземные чуют.

Катя расширила глаза. Они у неё всегда большие и доверчивые, будто у муравейки.

— И что, и вправду взрыв будет?

— Ничего я тебе больше не скажу. Успокойся, этот вулкан уже три века дышит. Просто сейчас активнее стал, чересчур.

— А как часто он извергается?

— Раз в шестьсот тысяч лет. Последний раз взрывался шестьсот сорок тысяч лет назад. От него и климат поменялся, динозавры вымерли. Он же супервулкан, как тысяча атомных бомб.

— И где он?

— Штат Вайоминг, неподалёку от Канады.

— Ну, это так далеко… До нас не достанет.

— Америка погибнет в пять минут, а вся планета в пять лет. Вулканический пепел на годы закроет солнце, сделает постоянную ядерную зиму, вся растительность сгинет. Так уже было на Суматре семьдесят тысяч лет назад, от взрыва вулкана Тоба шесть лет шли кислотные дожди.

— Ага, и ты там был, всё видел…

Не может без шуточек, язва в синих шортиках, как дразнили её во дворе. Сейчас, правда, она была не в привычных летних шортах, а в тёплых брючках, поскольку на улице уже стоял ноябрь. И в курточке, аккуратной, но довольно запятнанной, потому что Катя не чуралась мальчишечьих забав вроде кувыркания с карусели или вообще лазания по деревьям наперегонки.

— Наука сейчас сильная, древность ей не помеха. Учёные раскопали, высчитали. И теперь говорят, это семечки по сравнению с тем, что сделает Иеллоустоун.

— Отчего же никто не бьёт тревогу? — сдалась Катя. — По телевизору каждый день сплетни про певцов и чужую разведку. А про такое молчат.

— Ну да, чтобы весь мир от испуга зарыдал, как ты. Представляешь, что начнётся? Человечество в панике само себя затопчет. Ведь сделать ничего нельзя, вулкан ракетой не собьёшь, как астероид в фантастическом фильме.

— Ой, давай лучше к собачкам вернёмся, покормим. Я им сосиску по дороге куплю.

— Вот, ты уже прячешься от правды, как страус голову в песок суёшь.

— А папа твой что говорит? Он же инженер, неужели ничего не придумает? Ну дырочку до магмы сбоку пробурить и спустить её на тормозах, ручейком неопасным…

Кирюха остановился, посмотрел в озарении.

— Ишь, Катюха, недаром ты отличница, только списывать контрольные никому не даёшь. Ведь точно, там кальдера всего двести метров.

— Что такое эта кальдера?

— Ну, толща  от поверхности до бурлящей магмы. У спящих вулканов толща в сорок километров, а тут всего-то… Но там же заповедник первый в мире, зверьё редкое, деревья уникальные, гейзеры шикарные, лучше, чем у нас на Камчатке. Их, этих гейзерных чудес, где камчатские обезьянки от мороза в тёплой воде купаются, всего четыре на планете, ещё в Исландии и в Новой Зеландии. Кто же такой знаменитый заповедник позволит магмой заливать, доходы от туристов губить? И вообще, давно бы без нас про бурение догадались.

— Нет, надо писать, Кирюха!

— Куда, президенту Трампу в Америку?

— Да куда угодно, во все концы света!

4.

Спустя некоторое время Петра Ивановича снова вызвали в школу. Он заметно разозлился и спросил сына, за что на этот раз. Кирюха пожал плечами, он действительно не знал.

Зато бабушка якобы знала:

— Эта ушлая учительница окрутить тебя хочет, Петя. Небось, проведала про твою неприкаянность.

Маму Кирюхи сбило пьяной машиной несколько лет назад, отец долго переживал и вновь жениться никак не желал, а бабушка и не настаивала.

— Я сама пойду в школу, — сказала сейчас бабушка. — Вернусь и тебе, Кирилл, уши надеру. А если ты не виноват, то я той учительнице надеру. Прямо при всех.

— Она сумеет вовремя ловко отвернуться, и ты её потом в лицо не узнаешь, — сказал Пётр Иванович, хмыкнув; он не совсем верил в удивительную болезнь Глафиры Семёновны.

Надежда Павловна вправду слегка разочаровалась, когда увидела бабушку Кирилла вместо его отца.

— Так это вы книги у сына рвали, чтоб его спать заставить? — спросила она, думая пошутить.

Шутка получилась слабая, старушка даже не улыбнулась и ответила с достоинством, но как маленькой, дидактически, почти по слогам:

— Да, вырвала с семьдесят пятой по двести восьмидесятую страницы. Сто листов одной мозолистой хваткой. Сын потом неделю клеил, книга-то библиотечная. Математику, небось, так не рвут.

— А вы какой предмет вели? — слегка смутилась математичка, окончательно поняв, что перед ней вовсе не Пётр Иванович с его предупредительной вежливостью.

— Представьте, литературу и вела. Извелась так, что до сих пор во сне неприличными словами ругаюсь. Так что там мой внук натворил? Я и компьютер его в клочки изорву.

— Нет, зачем же…— учительница оглянулась, не слышит ли кто такой крамолы. — Кирилл на сей раз только повод дал. Но очень тревожный. Под влияние вашего внука попала одна наша девочка, гордость класса, впечатлительная очень.

— Катенька, что ли? Она иногда приходит, вместе с Кирюхой ровный Суэцкий канал разглядывает, сравнивает с путаным Панамским. Мне пирожки как-то принесла. Молодец, пирожками всех собачек угощает, а я собака знатная.

Речи бабушки становились всё более странными: вроде над собой старушка иронизирует, а подспудно выходит, что над Надеждой Павловной. Такое нельзя допускать, и учительница, подспудно защищая себя, сделалась суровой:

— Катя весь класс уговаривает подписаться под письмом насчёт вулкана. Того самого, которым Кирилл её напугал.

— Кому письмо? Вулкану?

— Представьте: организации объединённых наций. Не смейтесь, это очень серьёзно, скандал настоящий выйдет. Писать в ООН…

— Два пи эр! — всплеснула ладонями Глафира и всплеск этот получился почти восторженным. — Нет-нет, не обижайтесь насчёт пи эра, это я так, вспомнила… В моей практике было подобное. Один мой примерный ученик когда-то вздумал написать в «Пионерскую правду» про своего хулиганистого дружка-двоечника. И написал прямо за партой, и к почтовому ящику вместе с одноклассниками отнёс, и вбросил торжественно.

Надежда Павловна смотрела ждуще:

— И что, письмо дошло?

— Чего бы ему не дойти, в советские-то времена размеренные. Но я нашей сельской почтарке тихо сказала, и она письмо из ящика тихо при мне достала. Вот когда я всё рвать приохотилась. Изорвала конверт, на том и кончилось.

— У нас так не получится, город всё-таки, почтальоны все чужие и пуганые, — вздохнула математичка.

— Да пускай Катюха шлёт письмо, пусть планету спасает. Задумка благородная. Бесполезная, правда, но голосистая.

— Уж какая голосистая, — невольно перешла на её разухабистый язык учительница. — Шум в газетах поднимется, смеяться начнут. Проверками замучают. Меня в первую очередь с работы вытурят за такие штуки. Нет, вы скажите Кирюхе, пусть Катю отговорит.

5.

Кириллу сломали ногу на последнем дворовом матче. Стояли уже морозцы, грязевая хлябь ушла, и пацанам захотелось побегать, пусть и в куртках и в зимних башмаках.

Кирюха и в такой тяжкой одёжке легко обводил любого, а соперники злились, особенно великовозрастный Валька, длинный и кулыхастый. Кирилл обошёл его на квадратном метре, запулил в хоккейные воротца твёрдый от холода мяч и ровно сказал:

— Один ноль.

— Два ноля, три ноля, — передразнил Валька.

Но когда так и вышло, когда счёт вырос до четырёх, Валька на ходу толкнул Кирилла в спину, Кирюха ударился о бесснежную землю обеими коленками и потом встать не смог.

Его отвели домой, приехали врачи, нашли у него мениск, самую частую футбольную травму, отвезли в больницу, а там сделали операцию, сказав, что месяца три он должен лежать в постели.

Значит, о школе нельзя и думать. Глафира уложила внука, спросила про матч. Кирилл ответил:

— Валька толкнул в спину. Он злой. Но мы выиграли, и добро как всегда победило.

— Как всегда… Всегда побеждает зло.

— Бабушка, ты не права.

— Права. Зло всегда побеждает, потому что играет не по правилам, бьёт в спину.Только эту истину человек постигает лишь через полжизни.

— И становится недобрым?

— Если он слаб душой. А сильные понимают, что как добро ни бей, оно всё равно возродится, хоть через сто лет. В этом его феномен.

— В школе такое не говорят.

— И я не говорила. Детворе дай бог вложить в голову прописные истины про тёмное и светлое. Не знаю, правильно это или нет. Зло ведь часто притворяется хорошим и выглядит порой лучше добра. Это называется перевёртыш.

6.

Пришла Катя.

— Я тебе не позволю стать второгодником. Вот, принесла все домашние задания за прошедшую неделю. Ты с ними быстро справишься, сделаешь на компьютере, а потом и за все месяцы, что лежать будешь. А я буду распечатки в школу относить. Надежда Павловна даже обрадовалась.

— Это она потому, чтобы ты про вулкан забыла, — вставила Глафира Семёновна, погладив девочку по макушке, она теперь часто так делала. — Что сейчас в классе проходите?

— По зоологии — птиц. Надо написать о своей любимой птичке. Да все про соловьёв хотят или ещё синиц. А я сейчас такую забавную птаху видела, она семечку у меня с ладони съела. Но не знаю, как называется.

— Без названия комп её не покажет. Нужно будет дня два рыться в снимках методом слепого тыка. Как она хоть выглядит?

— Ой, премиленькая. Через глазки чёрная полоска идёт от уха до уха.

— Так это же ямщик, — сказала бабушка. — Посвистывает по-ямщицки, негромко и коротко, в три разных такта.

— Это народное название, а надо научное, — нерешительно буркнул Кирилл.

— Ничего, открой свою чудо-машинку. Впрочем, не надо, тебе сидеть нельзя.

— А я лёжа.

Кирюха взял со стола лёгкий ноутбук, водрузил на живот, набрал про птичку ямщика и чёрную полоску на глазах. Сразу выскочило о птице поползень и штук десять цветных фото.

— Она, она! — Катя запрыгала от восторга. — И про название понятно. Она даже не ползала, а прямо бегала по стволу головкой вниз, пока меня не увидела. Слетела за семечкой мне на ладонь, схватила и отлетела метра на три, расклевала.

— Вот и опиши это, больше ничего не надо. Будет статья о ней. Да, люди ямщиком называют. Вот и пение её. Включи, Кирюха.

— Да ладно, Катя сама дома откроет и послушает. Ты бы, бабушка, и мне какую редкостную птичку вспомнила.

— Чего же вспоминать. У нас на ручье из камышей бекаска пел. Голосок жалобный, как у заблудившегося барашка. Народ по вечерам слушал, и птичку барашком звал.

— Это тот знаменитый тургеневский бекас?

— Тот самый. Писатель его и не стрелял за такой голосок, всё слушал очарованно.

— Хочу, хочу! — вновь запрыгала Катя.

Нашли длинноносого бекаса, несколько раз восхищённо послушали. Заодно и поползня. Потом бабушка подсказала про чибиса.

— Его луговицей кликали, кречёткой, пигалицей. Я всё пробовала рассмотреть его дивный хохолок, да издали разве углядишь. А тут глянь, будто с полуметра. Да, изогнут вперёд, будто шлём римский. А на лету чибис его назад убирает.

— Сейчас, небось, таких птиц не встретишь,— вздохнули ребята.

— Почему, я прошлым летом видела, когда родину навещала. Там ведь у нас почти все поля брошены, удобрениями их давно не осыпают. Нет худа без добра: зайцы вернулись, а в мутной речушке раки снова плавают, клешнёй стригут. Видали раков-то живых?

— Откуда они в городе…

— Ага, а в «Мёртвых душах» есть фраза: дороги расползались в стороны, как раки, вытряхнутые из мешка. Чувствуете волшебство?

— Да, — улыбнулась Катя. — Прямо картинка цветная перед глазами. Ты летишь на вертолёте, а внизу дороги улепётывают от большака.

— Когда Гоголя проходить будете, вы не столько на Плюшкина жмите, сколько на такие вот перлы. Ладно, я вам сейчас кофе сварю.

Но в комнату уже входил Пётр Иванович сразу с четырьмя дымящимися чашками на подносе и с россыпью конфет в блюдце.

7.

Катя сразу оживилась. Кирюхин папа ей нравился за его мягкость и улыбчивые шутки.

— Ой, а моя мама позволяет пить чай только на кухне. А мне иногда так хочется прямо за книгой или у телевизора.

— Иногда правила полезно нарушать, — сказал Пётр Иванович, подавая девочке чашку. — Если эти нарушения невинны и нечасты.

— Ага, а то превратишься в Вальку.

Пётр Иванович помрачнел.

— Встретил я только что вашего Валентина на улице. Так захотелось ему подзатыльник влепить…

— За футбол?

— Нет, просто за порочное выражение лица. Есть такие люди, у них порок прямо на щеках написан.

— Ну уж ладно, Петя, — вступилась Глафира Семёновна. — Мальчишка растёт, меняется.

— Сегодня его отец в школу звонил, — тихо призналась Катя. — На меня жаловался. Сказал директору, что я пугаю его сына своим вулканом.

Пётр Иванович с досадой хлопнул себя по коленке.

— История обрастает глупыми деталями. Так они, чего доброго, на демонстрацию выйдут.

— Ага, испугаешь Вальку вулканом… Это отец за футбол сына выгораживает, — сказал Кирюха. — Мне-то чего, я на Вальку не обижаюсь.

— Пётр Иванович, а что если сбоку кратера дырочку пробурить? — виновато спросила Катя. — Ведь так лаву можно спустить потихоньку.

— Или спровоцировать преждевременный взрыв, — ответил отец Кирюхи. — Бросьте вы эти беспокойства, человечество скоро что-нибудь придумает. У него ещё лет десять в запасе, а может и сто.

— И что, сидеть и ждать?

— Люди давно пугают друг дружку концом света. Скребёт это у нас внутри: я умру, так пускай вместе со мной и весь свет рухнет. А планета мудро придумана, она дышит, шевелит каменными своими жабрами, сбрасывает внутренний напряг естественным природным образом. Всё не так страшно, ребятки.

— Вот вылечусь и накостыляю Вальке, — решил вдруг Кирюха.

— Забудь, сын, — строго возразил Пётр Иванович. — Не то вы вправду вселенский скандал раздуете. Посмотрите лучше енотов.

И отец с бабушкой унесли на кухню пустые чашки. А Кирюха с Катей включили видео вороватых енотов и стали хохотать.

8.

Спустились долгие декабрьские ночи. Чернотроп сменился лёгким снежком, от него город по вечерам зажигался жёлтым светом и фонарные столбы стояли, словно колонны, подпирающие тёмное небо.

Катя приходила каждый день, бабушка Глафира уже начинала беспокоиться, если девочка запаздывала. Катя иногда приводила одноклассников и тогда детвора затевала бои подушками, это разрешалось.

Однажды с Катей пришёл Валька. Это весьма удивило, но никто из домашних не подал вида. Валька сидел насупленный, не зная, куда девать руки. Он был насторожен, диковат, но Кирюха ему радовался, и гость вскоре размяк. Только вскинулся, когда Катя вдруг сказала ему:

— Валёк, чем от тебя так пахнет?

— Кошками, — буркнул Валька, взглянул привычно-дерзко.

— Ты что, живодёрством занялся?

Катя была легка на вопросы.

— А ты думаешь спасать мир чистыми руками? — Валёк совсем набычился. — Я кошек кормлю, это дело муторное.

— Где, во дворе?

— Нет, у отца есть приятель старый, он у себя в квартире тридцать две кошки держит.

Ребята переглянулись.

— Тридцать две? Зачем столько?

— Одна бабка весь двор замучила, за бездомными кошками по подъездам шастала. А потом у неё внучка родилась, и бабка сразу же кошек бросила. Они стали орать голодные, соседи, что раньше на бабку ругались, теперь ещё больше заругались. Ну, дед кошаков к себе в дом и взял. Теперь все соседи на него злятся, вонь из-за его двери идёт аховая.

Катя только руками развела.

— Что, нельзя вместо бабки им корм во двор выносить?

— Дед почти не ходячий. Даже в магазин добирается с трудом. Вот я ему и помогаю. Он всю пенсию на корм тратит. Во двор выйти это надо одеваться, куда ему неподвижному. Я месиво готовлю из хлеба, кошаки за него дерутся, а дед ползает и их растаскивает.

Катя не могла найти слов от услышанного.

— Птичек она кормит… — бурчал Валька. — А я мороженых синиц подбираю для кошек, им же и мясо нужно.

— Синиц? Мороженых?

— За зиму из десяти синиц девять умирают от холода и недоеда. И домой их не принесёшь, они не могут в неволе, о стекло себя бьют.

Валька говорил столь диковинные вещи, что даже Кирюха привстал. Коленка его уже подживала, а от такого и вовсе забылась.

— Надо тому деду подсобить. Где он живёт, как его зовут?

— Дед Михал, в квартале отсюда. Отец говорит, он заводским наставником у него был. Нормальный дядька, гайки крутить учил, а на кошек вообще внимания не обращал. А теперь его за антисанитарию чуть из дома не гонят.

— Завтра же сходим.

— Свожу, чего  там. Только еды прихватите побольше, Михал сам постоянно голодный сидит. Да не вздумайте у него кошек выпрашивать, он и с кулаками кинуться может. Отца вытурил.

— Зачем твоему отцу-то кошки?

— Да он обмолвился, давай, говорит, я всех твоих животин за город вывезу, они же тебя со свету сживают. Ну и получил.

9.

Через два дня пошли. Кирюха ступал осторожно, однако уже уверенно. Валек косился на его ногу, готовый в любой момент подхватить приятеля. Он был благодарен, что ему ни словом не обмолвились про вину на футболе.

Дверь открыл старичок, ветхий, как щепочка. Он ходил слабее Кирюхи, был отрешён. В квартире стоял шерстяной запах тления и ещё чего-то горестного. Кошки принялись обтирать хвостами пришедших, требовать еды своими скрипучими голосами.

Катюха поначалу отпрянула, столько неухоженных кошачьих голов лезло к ней в сумку.

— Вы всем сразу дайте, — сказал хозяин несколько даже потухши. — Иначе они станут у мелких отнимать, кутерьму затеют. А ты, Валька, лотки повыноси, и так всё измазано.

Дед Михаил казался равнодушным ко всему, даже к своим бесцеремонным приёмышам. Квартира напоминала едва просохшую лужу после мутного ливня.

Кошаки ели жадно, стараясь заглотить побыстрее и ухватить новую порцию. Хозяин отпихивал самых наглых, ворчал тихо, истерянно. Катя кормила хвостатых молча, без привычного своего щебета.

Затем отбросила пустую сумку, нашла мокрую тряпку, стала протирать пол, смахивая клоки шерсти прямо себе на коленки. И всё так же молча, ошарашенно.

— Ты, девочка, не хлопочи особенно, — хрипло пробовал остановить её дед. — За ними всё равно не уследишь… А куда мне деваться? Хоть нужным себя чувствую.

После еды кошаки взялись облизываться, десятками рассевшись по углам, на табуретках и диване. Они были разные и одновременно одинаковые, как рыночная россыпь переспелых грибов шампиньонов. Их не хотелось брать на руки.

— Мы завтра ещё принесём, — сказала Катя, подавая деду оставшийся кусок колбаски. — Мы всю зиму будем за ними ухаживать, Михаил Андреевич.

Голосок у неё стал жалкий, Катя была подавлена всем увиденным. Вымытая комната всё равно пахла затхлостью, а когда ребята вышли на воздух, эта затхлость пошла от всех троих, она прилипла даже к щекам, будто дурной вирус.

— Почему так? — чуть не плача, сказала в пустоту Катя. — И кошки несчастные, и дедушка несчастен.

— Будь у него деревенский дом да сил побольше, всем было бы привольно, — ответил Валентин странно-растерянно, видно, впервые взглянул на всё чужими глазами. — Домашним животным в городе тоска, пусть и самым ухоженным. А уж этим…

— А если их постепенно раздать?

— Он новых впустит. Видишь, про свою нужность-ненужность сказал. Она и бабка, что их приручила, тоже ими свою ненужность лечила. Потом внучку заимела, про всех других забыла.

Ребята шли медленно, из подворотен выскакивали подвальные кошки, пугливо озирались. Их казалось много, этих бездомных животин, раньше не особенно замечаемых.

— Спасибо, Валя, что привёл нас к дедушке, — уронила Катя, не глядя по сторонам. — Я теперь как будто по-другому на жизнь посмотрела, без иллюзий.

— Кто-то из великих сказал, что человек рождается без зубов, без волос и без иллюзий, и умирает без зубов, без волос и без иллюзий, — прервал молчание Кирюха. — Мне не совсем понятно. Получается, что жизнь и есть только иллюзии?

— Наверное, это мы поймём только к концу жизни, — сказала Катя. — А вот Михаил Андреевич иллюзий пока не потерял, значит живёт.

— Ладно, умники, мне сюда, я пришёл, — махнул рукой на прощание Валентин. — Так завтра пойдём к деду?

— Конечно, — ответил Кирюха. — Мы тебе обязаны, Валька.

10.

— Час от часу не легче, — Надежда Павловна даже руками всплеснула, принюхиваясь к Кате. — Вот отчего от вас так мерзко пахнет, кошек они кормят. Ведь есть же приюты какие-то для животных, туда и надо их отдать.

— Ага, приюты, скажете тоже. Там разные Шариковы из кошек белок делают, — Катя считала взрослое «Собачье сердце» лучшим фильмом эпохи, цитировала его напропалую. — А сначала их голодом морят. И на упрёки отвечают, что тут и народу часто есть нечего, отвяжитесь, мол.

— Ох, лучше бы вы с заморским вулканом носились, всё чище. Как там Кирилл?

— Скоро выйдет. Уже топает по двору. Валька его научил прыгать в сугроб с зонтиком, как с парашютом.

— Вот-вот, опять приключений на свою голову ищет. Вы, конечно, молодцы, что Валентину успеваемость подтянули, но он вас с толку собьёт, чует моя душа.

Учительница говорила по-матерински, она уже смирилась, что лучшая ученица класса так покорно подпала под влияние непонятного Кирюхи, днюет и ночует в его доме, с родными сдружилась, теперь вот и хулигана Вальку приповадила туда ходить, чаи гонять, про птиц рассказывать. Примерным второгодника сделала, это же надо.

Тем более неожиданным для учительницы оказалось, когда Валька три дня подряд не появился в школе. Вместо него пришёл его отец, забубённый и косноязычный мужичина и… тоже спросил про Вальку. Сын, видите ли, сегодня и дома не ночевал.

— Вы его били? — требовательно подступила Надежда Павловна к небритому гостю. Тот забухтел, отворачивая хмельные очи:

— Теперь ему не дашь, сам кому хочешь даст. А чего он с этими вулканщиками связался? Вот точно губернатору сообщу про ваши непорядки, про влияние запада растленного.

Мужик был явно заклиненный, но гнать его из школы опасно, и классная руководительница длила воспитательные расспросы:

— У кошкаря были? Может, Валя там.

— Нет его там, прогнал меня Андреич, шпрехен зи деич.

Дядька думал, что это смешно, однако щуплая Надежда Павловна чуть за шиворот его не взяла:

— Сообщайте в милицию, а мы сейчас справки наведём. Катя, Кирилл может знать, где Валентин? Не у него?

— Ах, вот она, вулканша, — увидел девочку сосед. — Уже пацанов с панталыку сбивать научилась?

Его всё-таки прогнали и позвонили Кирюхе. Он сказал, что Валентина у него нет, но он предполагает, где его искать.

— Я вас отведу, это за городом. Там стог есть, в нём нора. Мы с ним летом в этой норе копались.

— Какая нора зимой? — всполошилась учительница, однако тут же сбегала к директору, выпросила обшарпанную школьную легковушку, впихнула в неё Катю, забрала Кирюху и охающе рванула за город, на пустынное поле, в которое ткнул пальцем мальчик.

11.

Валька вылез из норы, похожий на косматого мультяшного телепузика, весь в ломаных соломенных былинках. Он молчал на расспросы, только озирался чуть затравленно. Потом обронил:

— Я где-то прочитал, что старики думают о прожитой жизни равнодушно, как о выкуренной сигарете. А я сейчас так думаю. Нет, отец не бил, просто мне жить надоело.

Надежда Павловна приобняла его, отвела в машину.

— В больницу везёте, к психушечникам? — нисколько не сопротивлялся Валька. — Нет, я здоров. Да везите. В палату номер шесть. Будто там жизнь… Чехов и тут всех обдурил.

Надежда Павловна беспомощно оглянулась на Катю. Чехова в классе ещё не проходили.

По снежному полю бежал заяц-русак, серый, в оливковых подпалинах. В отличие от Вальки ему хотелось дышать. Следы его позёмка тут же заметала, как неправильную контрольную.

— А как бы ты хотел жить? — спросил Кирюха.

— Вот таких зайцев кормить. А я наоборот, косого от стога отпугнул. Теперь его любая сытая лиса догонит.

— Лисы вон в посадке все яблони изгрызли, не такие, значит, они и сытые.

— Что всё-таки у тебя случилось, Валя? — сказала тихо-тихо учительница.

— В долги залез. Для Михаловых кошек кормёжку покупать. А отец пропил.

— И из-за этого наплевать на жизнь? Да соберём мы тебе денег. Если что, в кредит возьмём.

— Знаете, как сейчас это называют? Самоубийство. Банкиры свои кредиты в народе прославляют, а потом, как беспощадные бандиты, нарастающий счётчик включают. И конец человеку, век в долгу.

Машина елозила по скользким сугробам, будто возмущённо соглашалась.

— А кто же тебе в твои годы кредит дал?

— Отцу дали. Я отговаривал, а он ответил, что все берут.

12.

Назавтра Надежду Павловну вызвал директор школы.

— Теперь понимаю, почему у вас такой странный класс. Вы почему Валентина Каушева не отвезли в больницу. У него же суицидальное состояние.

— Можно по-русски, — с вызовом ответила учительница.

— Не знаете, что такое суицид?

— Знаю, но мы в России. Слишком много китайских слов.

— Оно не китайское.

— И это знаю. Зато мы ведём себя как папуасы. У Фолкнера есть эпизод, когда вождь племени ложился спать в стоптанных башмаках, подаренных ему заезжим миссионером. А утром снимал. Мы сейчас точно так себя ведём.

— Хорошо, не будем спорить, я сам против засилья иностранных слов. Но вы же понимаете, что будет, если Каушев с собой что-то сделает? Нас спросят, почему мы не просигнализировали. И что это за долг, что за денежные сборы?

— Враньё. Я ни с кого не собирала, свои мальчишке отдала.

— Ага, зарплата значит слишком большая? У нас классы ремонтировать не за что, а тут учителя на кошек приблудных разоряются… Объявляю вам выговор.

Директор был человек неплохой, но Надежда Павловна понимала, что иначе он говорить сейчас не может. Задушевный разговор и официальный — совершенно разные вещи. С него тоже спрос будет, коли что случится.

— Для этих кошек у нас в школе можно организовать живой уголок.

— Хозяин их нам не отдаст. Они его от одиночества спасают, в том и проблема.

— А условия у него подходящие?

— Я ещё не ходила. Катя говорит, что условия в квартире ужасные, всё пропитано плохим запахом, соседи вот-вот вызовут спецслужбы. Но в нашем классе уже шесть ребят готовы по очереди к дедушке ходить, еду носить, порядок наводить.

— Это ценно, это воспитание. Однако всё равно разрешение нужно, вдруг там болезни, зараза…

13.

Ещё через несколько дней пронёсся слух: директор задумал завести в школе живой уголок. И не какой-нибудь с редкостными показательными опоссумами, а с обыкновенными кошками. Учителям приказано найти среди школьников желающих после уроков оборудовать помещение. Педагоги шептались:

— Вот ещё забота… Что у нас, Эрмитаж с его подвальными котами, заведёнными против крыс? Наши кошки просто разбегутся, едва во двор их выпустят.

Директор Василий Игнатьевич между тем уже определил место рядом с раздевалкой, позвал учителя труда, вместе с ребятами поднявшего двухметровые фанерные стеночки, сострогавшего лотки и корытца, провертевшего вентиляцию.

В конце явились два пришлых ветеринара, умных и в халатах. Они придирчиво осмотрели комнату, строго спросили, сколько животных тут предполагается поселить.

— Может, десять, а может, двадцать. С каждой новой будем звать вас на освидетельствование.

Ветеринары покачали головами:

— Потом уже выбрасывать их на улицу нельзя, погибнут.

— Знамо, — вовсе не учительским голосом ответил директор. — Особо тоскующих будем пробовать раздавать. В хорошие руки, как говорится.

— Хлопот у вас станет полон рот. Районная власть в курсе?

— Дала осторожное согласие. Устное.

— Ещё бы вам преподнесли с печатью… Конечно, устное. Чтобы в случае чего вам же и по шее.

Настал момент, когда пошли к Михаилу Андреевичу. Он согласился отселить только двенадцать кошаков, самых хилых, просящих особого ухода.

— Буду приходить проверять, — хрипло грозил дед. — Если чуть обидите, заберу обратно.

Всем командовала Надежда Павловна. Отобранных животин школьники пересадили в принесённые коробки, замотали для крепости верёвками.

— Если кто упустит, самого посажу в живой уголок.

Она, как и Катя сначала, была поражена многоцветьем окружающих глаз и запахов, но возбуждена, активна. Директорская задумка её радовала, о последствиях учительница не помышляла.

— Каушев, ты назначен в уголке главным. И сюда будешь приходить, с Кирюхой. Фотографии Михаилу Андреевичу принесёте, с подписанными кличками. У всех по коробке? В дороге имя своему питомцу придумайте, да приучите со временем, чтобы откликался.

— А зачем?

— Затем, что кот без имени — это просто кот. А с именем — это уже твой кот. Совсем другое к нему отношение. И у него к тебе. Так ещё древние кочевники учили.

— У кочевников как раз кошек не было. Они завелись у тех, кто зерно завёл, землю пахать стал. Кошки стали нужны, чтобы урожай от мышей беречь, — заметил Кирюха.

Учительница согласилась, как с равным.

— Но и буддисты древние всем окружающим животным имена давали, вспомни, Кирилл. Всё? Идём.

14.

Кошки прижились на удивление быстро. Правда, сначала поспорили за лучшую лежанку. Но быстро убедились в их общем уюте, квадратные норки-полочки в три ряда стояли вдоль стены одинаковые, будто сахар-рафинад.

Уборщица тётя Рита поворчала, подозревая, что ей придётся ухаживать за всем этим пушистым семейством. Она была могучей и деятельной. Именно Рита и никто другой, установила в школе кровожадный порядок менять уличную обувь на комнатную. Даже учителя покорно согласились.

Уборщица вечно была с тряпкой в руке. Директор по-доброму шутил, что если случился бы пожар, Рита не прервала бы мытья полов. И всех пожарных заставила бы переобуться.

От желающих взять в шефство хвостатых не было отбоя, дети несли и несли из дома угощения, наперегонки расчёсывали питомцев и убирали за ними лотки.

Кто-то уже тайком утащил свою Мурку на урок и получил нагоняй от учителя. Валька с Кирюхой оказались, естественно, самые догадливые: сделали своим ошейнички с верёвкой и на переменках выгуливали по двору, где их кошки ловили падающий снег, прыгая, словно волейболисты.

Тут же назавтра все питомцы оказались с ошейниками, на школьной тропинке шли парадом, а первоклассники завистливо кричали:

— Что, от вулкана бегут?

Про Кирюхину идею-затею давно знала вся школа, он уже равнодушно встречал шуточки и сейчас прошёл мимо без ответа. За него Валька дал крикуну мелкий подзатыльник, крикун не обиделся, а попросил подержаться за верёвочку и Валька дал, даже кличку сказал:

— Её Ритой зовут, в честь уборщицы. Будешь помогать, и твоё имя дам.

— Нет, лучше какому-нибудь котику, я же мальчик, — ответил наивный первоклашка.

С появлением питомцев что-то произошло со всей школой. Раздевалка стала толкучкой, приходили экскурсии из соседней школы, просили дать им пару кошечек, но директор пока не разрешил:

— Посмотрим, как они у нас проживут.

Зажили здорово, залоснились. Третьеклассница-вертушка принесла ручную белку, приложила палец к губам и сунула новенькую в свободный домик.

Назавтра белка, вдвое меньше любой кошки и вдвое живее, расчесала всех мохнашек игрушечными своими лапками. Сидя у них на спине, теребила гривы без остановки, а кошки выстраивались к ней в очередь.

Директор всё же заставил унести белочку домой. И вовремя: пришла комиссия из районного отдела образования.

15.

Они вошли в учительскую с насупленными лицами и все в галстуках. Бабушка Глафира когда-то сказала:

— Пионерские галстуки отменили, а чиновничьи нет. Кого эти важные дяди изображают? Если видишь в Москве человека в галстуке, то знаешь, что это может быть мировой профессор или великий учёный. А у нас? Обязательно чинуша из третьеразрядной властной конторы, и не более того. И ведь знают, как люди к столоначальникам относятся…

— Знают и гордятся, — ответил тогда Пётр Иванович.

Вот и сейчас вошедшие рисовали на своих вскормленных сервелатами лицах лощёную гордость. Отыскали взглядами директора, неподдельно удивились:

— Вы сидите в учительской вместе со всеми? Непорядок, мы вас возле вашего кабинета ищем, а вы тут прячетесь.

— Ага, спрячешься здесь, — ответил директор совсем не пугаясь. — Ну, пойдёмте в кабинет, если вам там удобнее.

— Нет, давайте сначала ваших кошек посмотрим. Мы по их поводу и пришли.

— Потому я и здесь. Отсюда к ним ближе.

И директор повёл всех пятерых гостей вниз. Кошки встретили радостно растребушёнными хвостами.

— Это важные товарищи, поэтому обувь не снимают, — сказал кошкам директор.

Он явно издевался над начальством. Учителя говорили, что директор школы сам когда-то работал в управлении и за такие вот дерзости и был понижен до директора. Оставшаяся в учительской за главную Надежда Павловна бесшумно прыснула от смеха:

— Они сейчас поймут, к кому пришли. Василий Игнатьевич им все клички перечислит и попросит записать. Жалко, что звонок на урок звучит и ребятня из живого уголка по классам разбежалась.

Но комиссия была не лыком шита, начала с выговора:

— Василий Игнатьевич, вы должны всегда сидеть у себя в кабинете, такие правила профессиональной субординации.

— Чего? — вежливо переспросил директор. — У нас школы на армейские порядки переходят?

Чиновники не ответили, поскольку справки о странном Василии Игнатьевиче получили у своего опытного начальства заведомо. И инструкции. Им было приказано живой уголок убрать, о чём пришедшие и уведомили директора вполне строго.

— Ну тогда и говорить дальше нечего, — спокойно сказал на это директор. — Разве что объяснение дадите, и лучше в письменном виде.

— Разговаривайте прилично! — вспылил главарь комиссии, уж слишком утомлённый такой неостановимой дерзостью. — Это вам объяснение писать придётся в случае чего.

— В случае, если наши школьники на митинг протеста придут с кошками подмышкой? Это они разом, уверяю вас.

— Так вы и поджигатель беспорядков! — торжественно прошипел главарь, аж галстук его возмущённо встопорщился.

— И каждая животина будет держать в лапах табличку со своим именем. А у которых кличек пока нет, возьмут имена ваши.

— Будем ходатайствовать, чтобы вас уволили, — метался главарь, нащупывая номенклатурную свою шапку.

16.

Едва комиссия ретировалась, директор вызвал Надежду Павловну:

— Мне теперь приказано с учителями у себя в кабинете разговаривать, уж извините, Надежда. Вопрос повернулся, как ожидалось: живой уголок им не нравится, сказали его ликвидировать. Причин не объяснили.

Учительница охнула.

— Есть предложение сделать упреждающий ход, — продолжил директор. — Вы как-то говорили, что у вас имеются добрые приятели на телевидении.

— Конечно! — вскричала сразу всё понявшая Надежда и личико её азартно зарозовело. — Да не только приятели, все журналисты города примчатся.

— Сегодня, — твёрдо уточнил директор. — Завтра меня уже здесь может не быть. И ладно, зато я всё скажу.

Уроки кончались, аккурат к их закрытию возле школы заклубились машины. Журналисты выскакивали из них с фотоаппаратами, телекамерами, были веселы, словно перед вечеринкой. Все были в свитерках, лопотали между собой, хватали школьников за плечи и тискали и уже что-то дружески спрашивали.

— Разуваться! — кричала уборщица Рита, увидев, как журналистки уже усадили кошек себе на руки, как гладят им усы и спинки, щекочут животики и суют конфетки. — Где та, которую зовут Рита? А, вот она, ко мне, ко мне, её в первую очередь сфотографируйте.

И кошка, обнявшая уборщицу за шею, первой стала знаменитостью, а вокруг толпилась ребятня, каждый со своим питомцем, каждый совал их чуть всполошённые мордочки в объектив.

— Моя Машка уже на задних лапах ходить выучилась, в цирке будет выступать, — повторял один шестиклассник.

— А вот котёнок, он уже тут родился, мама к нам прибыла на сносях, никто и не знал, — поспешно перебивала девочка из восьмого. — Так этот котик жеребёнком бегает, на ходу породисто загривок топорщит, ноги прямит и боком гарцует, сейчас покажет.

Котёнок, правда, тоже был слегка взволнован суетой. Газетчики, радисты, операторы с громадными камерами снимали всё подряд, крутились, восхищённо вскрикивая, перешучиваясь. Словно это были такие же здешние мальчишки-старшеклассники, которым разрешено шалить и дёргать друг дружку за патлы.

Появление директора ничуть не успокоило, да Василий Игнатьевич и не просил внимания, он тоже взял на руки какого-то кота, барабанил пальцами ему по щекам и рассказывал в микрофоны историю появления уголка.

Услышав про дедушку Мишу, журналисты отрядили к нему человек пять, провожатым вызвался Валька. Он был особенно возбуждён, энергичен, и тоже трещал без умолку. Через полчаса все вернулись и засобирались обратно в редакции.

— А в управление не поедем, — сказали директору. — Достаточно с них будет и телефонного разговора. Без них сегодня же в эфир короткую восторженную передачу дадим, завтра расширим и повторим уже с тревогой. Кошек в обиду давать нельзя, чего бы там управленцы не сказали в свою защиту.

— Учись, детвора, как быстро уроки выполнять, — воскликнула Надежда Павловна, обнимаясь с газетчицами, норовящими на прощание погладить мохнатых.

17.

— Ой, как много они плёнки израсходовали, — сказала Катя по пути домой.

— У них норма такая, тридцать кадров на один снимок, — объяснила идущая тут же Надежда Павловна. — Чтобы потом лучший выбрать. Или два-три.

— Сейчас уже не плёнка, а цифра. И всё равно столько работы… Ни один момент ведь нельзя упустить, — сказал уже почти не хромающий Кирюха.

— Да, — кивнула учительница, сворачивая в свой переулок. — И всё равно уверенности нет. Мне знакомый фотокор на вопрос, удачны ли съёмки, ответил, как врач-хирург: «вскрытие покажет».

Катя привычно пошла к Кирюхе, только маме позвонила, предупредила, что явится поздно, а она пусть телевизор в девять включит, там передача местная любопытная.

Они с Кириллом быстро сделали домашние задания и тоже включили экран, нетерпеливо жуя принесённые Глафирой бутерброды.

— А по радио про вас уже только что сказали, но я прослушала, еду готовича, — обронила бабушка.

— Завтра повторят, пообещали. Наша школа теперь знаменитая.

В телевизоре были новости про громкие областные совещания, про какие-то скучные почины. Наконец появился сегодняшний журналист всё в том же свитерке и гладил по очереди всех кошек.

На секунду мелькнул директор, а больше всего неожиданно говорил сбивчивый дед Михал. Камера показывала его обшарпанную комнату, его грустных питомиц и опять же неожиданно ругливую соседку, чуть не лезущую с лестницы с кулаками.

— Вот так же наехали и на школьный живой уголок, — сказал в заключение журналист, — завтра мы постараемся узнать у районного управления образования, чем ему помешали школьные животные. Все ветеринарные справки вроде есть, ученики души в кошках не чают, условия создали великолепные.

На том короткая передача кончилась. Катя одевалась слегка разочарованно:

— Никого из класса не показали…

— Завтра покажут. Да и передача не про класс, а про кошаков, притом тревожная, — успокаивала Глафира, суя расстроенной девочке конфетки на дорожку.

Завтра вышло ещё большее разочарование. В экране явился тот председатель комиссии, который тренированным голосом кричал, что нарушены все санитарные нормы, что повсюду свиной и птичий грипп и ещё что-то вроде того, весьма бредовое.

— Ой, да это Лёшечка, — сказала, вслушавшись, Глафира. — Он в моё время в соседнем селе учителем был. Его звали «зелёная кровь».

— Отчего?

— Странный был. Доносы на председателя колхоза писал, на директора школы. И перед отсылкой с гордостью читал их учителям. Мол, видите, какой я честный.

— То не честность, а садизм. Вряд ли он это понимал, — махнул рукой Пётр Иванович. — Однако вишь, в начальники вылез, в город попал.

— Таким прямая дорожка в начальники. Его, правда, мужики крепко поколотили. А он и на них донос перед отъездом настрочил. Но с мужиков деревенских чего взять.

В телевизоре между тем показали начальника образовательного райуправления, он говорил строго, надувая щёки, как с трибуны. По нему выходило, что про плохие дороги к школам журналисты не говорят, а вот про сомнительные живые уголки, несущие потенциальную заразу, трубят с удовольствием, суют народу жареные факты.

— Какие факты? — удивился незнакомому обороту Кирюха.

— Жареные, то есть готовые для съедения. Так чиновники зовут всё то, что взято не из докладов, а из жизни. Мол, это враньё, раз не в докладе. Они же крапивное семя, один куст вырвешь, а от него корни во все стороны ползут и десятки новых родственных побегов дают. Неистребимое крапивное семя — так зовёт народ столоначальников уже лет двести.

— А зачем их сейчас показывают? — растерянно спросила Катя.

— Значит, журналистам приказано жёстко. Телефонное право сработало, небось. Это когда руководящие чиновники между собой по телефону договариваются. Да, несдобровать вашему директору.

18.

Назавтра директор грустно подтвердил:

— Не сработала передача. Мне сейчас предложили компромисс: они выталкивают на пенсию того бредового Лёшечку, а я должен сегодня же убрать из школы кошек. Мол, школа не частная лавочка, и я обязан подчиниться. Сказали, к вечеру пришлют живодёров, они отвезут кошек в питомник. Думаю, там их под шумок усыпят. Наверное, лучше просто выпустить животин.

— На мороз и бескормицу? — выкрикнул Кирюха. — Ребята их по домам разберут, пока тут суть да дело. Я сам штук пять взять готов.

— И я, — подхватила Катя, — у мамы дом крепче любой частной лавочки.

— Ага, вчера и в адрес Михалыча угроза была, развёл, говорят, болото в муниципальном доме. Его, кричали соседки, в дом престарелых, кошек на помойку. Журналисты их усовещивают, да что толку.

— Правда победит, — сказал Валька. — Я остальных заберу. Василий Игнатьевич, вы как будто ничего не видели, мы и Риту уговорим, и даже машину школьную не возьмём, отец приятеля попросит.

Отец Вальки действительно приехал через полчаса. Был он трезв и спокоен. В машине приготовлены коробки для кошек.

Ребята мигнули уборщице Рите, вахтёру Ивану, и те вместе со школьниками в один приём вынесли всех питомцев. Котёнка Чижика, бегающего боковым скоком, отец Вальки засунул себе за пазуху. Почётное место.

Развезли быстро, а когда вернулись, по школе уже расхаживали живодёры. Вернее, растерянно отбивались от Риты, норовящей вытянуть гостей по спине шваброй.

Вдобавок прилетела саранча первоклашек с виселицей, намалёванной на ладошках мелом. Эта мелкая пацанва затеяла хоровод вокруг гостей, хлопала по рукавам якобы восторженно, и живодёры поняли их безжалостную шалость лишь тогда, когда все сплошь (их приехало семеро) были помечены меловыми виселицами, осыпающимися с локтей, коленок и даже глаженых ягодиц.

Приезжие ринулись к Василию Игнатьевичу с вопросами, где кошки, но директор только молча разводил руками.

— Кошки улетели на юг, — сказала за него уборщица.

— Распишитесь в отсутствии, — совали живодёры директору свои какие-то гербовые бумаги.

— Расписываются здесь только разувшись, — ещё решительней вскричала Рита, вырвала бумаги и разодрала на части.

Живодёры убрались, а вместо них появилась делегация старшеклассников из соседней школы. Она хотела помочь с переселением кошек.

— Всё уже переселено, — успокоил Василий Игнатьевич. — А вот у дедушки кошек тоже хорошо бы припрятать. Неровен час, и к нему постучат доброжелатели в кавычках.

Старшеклассники взяли адрес Михалыча и тут же умчались к нему.

— Надо же, все телевизор смотрят, — усмехнулась Катя. — Почему кошки дороже дорог?

— Потому что они живые, — ответил директор.

— Разве в райуправлении этого не понимают?

— В управлении понимают только то, что требуется по отчёту. Будь там пункт про кошек, они бы всех бродячих хвостатых посадили в президиум.

Катя уже открыто рассмеялась и сказала, что в президиум школа пригласит его, Василия Игнатьевича.

— Бой не закончен, ребята, — с улыбкой поклонился директор. — Готовьтесь, впереди контрольные. У торговцев это называется контрольная закупка. Будут каждого из вас покупать и склонять к предательству.

19.

Проверки действительно начались. Они были якобы не связаны с кошачьей историей. Проверяли, сколько в школе на сегодняшний день двоечников.

Оказалось, ни одного. Без всякого предупреждения свои двойки исправили даже самые принципиальные пофигисты — ну те, кому давно учёба была, говоря уличным языком, пофиг, то бишь до лампочки.

С учителями они вдруг стали предельно вежливы, это было дивно, как запретное кино для взрослых. В учительской о том говорили шёпотом и коротко: все понимали — школа бессознательно сплотилась в борьбе с чем-то сильным и несправедливым.

Преподаватели тоже стали подчёркнуто аккуратны, в классах говорили ровно и чётко, будто постоянно вели открытый урок, когда на задней парте сидит чужак в галстуке из проверяющей конторы.

Даже уборщица Рита перестала покрикивать на малышню, а та малышня вдруг сделалась примерной, наперегонки переобувалась в принесённые туфельки, а кто не переобувался, тот старательно тёр заснеженную обувку о сугроб, потом о входной коврик, и ещё тихонько давал подзатыльники тем, кто не торопится.

Кирюху друзья заставили рассказать про интернетские секреты и находки, а потом гурьбой побежали к директору, где настоятельно просили письменно отметить открытие компьютерного кружка и его первое сегодняшнее занятие руководителя кружка Кирилла Петровича Ивашкова.

— Ах, Кирилла Петровича, — директор сделал голос весьма уважительным. — Как его американский вулкан поживает?

— Не смейтесь, Василий Игнатьевич, — сказал Валька. — И не про вулкан Кирюха говорил, а про эту, как её, пагнозию.

Улыбка вовсе сползла с губ директора. Он взглядом показал, что ждёт объяснений. У директора был великолепный дар говорить без слов, причём любой самый непутёвый школьник его отлично понимал и принимал.

— Это когда человек знакомых в лицо не узнаёт. В Голливуде половина таких больных.

— То не болезнь, а обыкновенная заносчивость.

— Нет, у Кирюхи бабушка тоже такая,  а с чего ей заноситься.

— Ладно, Валентин, как там у тебя наши кошки? Отец не ругается?

— Нет, сам их кормит. Ругается только, что у Михала всех хвостатых забрали. Он же не знает, что забрали ребята из соседней школы.

— Ну и скажите ему, пусть успокоится, а то, чего доброго, к живодёрам кинется с дубиной. А тут вот первоклашки к тебе просятся, Чижика-жеребёнка проведать.

— Пусть подходят, но чтоб без двоек.

— Знамо, — козырнул директор.

Манеры у Василия Игнатьевича вовсе не директорские, скорее шутовские, но уважают его искренне, помня, на что он способен, особенно сейчас, когда взял на себя всю ответственность за живой уголок, теперь ушедший в подполье.

— Василий Игнатьевич, уже в пяти городских школах по вашему примеру живые уголки создали, — через несколько дней радостно доложила Надежда Павловна. — Я об этом рассказала телевизионщикам, а то их затуркали. И про то, что везде сразу дисциплина и дружба повысилась, упомянула.

20.

И была ещё передача. И там слова школьников, отзывы других школ, одобрения начальников, даже тех, что прежде надували щёки.

После этого пошли поддерживающие звонки директору, в учительскую. Позвонил и районный педагогический вождь, сказал, будто ничего не произошло и не он прежде испускал клеймящие фразы:

— Ну, под вашу ответственность продолжайте держать кошек, это хороший воспитательный момент.

— Как быстро всё изменилось, будто день после ночи, — сказала Надежда Павловна. — Будем кошечек обратно переселять.

И всех хвостатиков вернули. Они чинно расселись вдоль уголка, все мордочками к стене, словно подчёркивая, что не наглеют, что терпеливо ждут обеда. Кувшинчики их спинок стояли ровно, как на выставке.

— А где же наш юнга Чижик? — спросила Катя.

— Юнга сбежал, — шепнул Валька. — Отец мой его вискасом накормил, а у котёнка пузо забарахлило. Отец из-за того вискаса весь магазин руганью потряс, да что толку. Чижик исчез, я его вчера весь день по подвалам искал, бесполезно.

— Вот тебе и хвалёные заморские кушанья, — махнула рукой Надежда Павловна. — Но найти котёночка надо.

— Да он же не учтён, — попробовал успокоить кто-то из старшеклассников, но учительница в ответ только рассвирепела.

— Он здесь родился, в этих стенах, он наш родной. После уроков все по окрестным подвалам, людей спрашивайте без стеснения, во все лабазы заглядывайте.

Наутро ребята по очереди понуро доложили учительнице, что Чижика нигде не нашли. Никого не смогла развеселить ни цирковая кошка, шагающая на задних лапках, ни матёрый котофей, умеющий лапой считать пятна на своей мохнатой спине.

— Чижик, видать, заболел крепко, — сказал Василий Игнатьевич. — Он спрятался. Когда кошкам плохо, они прячутся с глаз долой.

— А как плохо?

— Как — до смерти, вот как. Умирать прилюдно не хотят. Ищите дотемна, завтра уроки спрашивать не будем.

21.

Вечером в квартиру Кирюхи позвонила бабушка божий одуванчик. На руках она держала укутанного в толстое одеяло зверёныша.

— Говорят, у вас в школе котик пропал, — произнесла гостья тонким слабым голоском. — Так вот он, возле магазина замерзал.

— Это совсем не Чижик, — растерянно ответил Кирюха. — Это большой какой-то… настоящий Вулкан.

— Вот и забирай, раз имя дал, — решительно сказала из-за плеча Глафира. — Спасибо, соседушка, мы его сейчас накормим.

И сама приняла на руки котёнка-подростка, одеяло развернула и отдала бабушке вместе со свежеприготовленными тёплыми блинчиками.

— С Масленицей тебя, Глафира, — поклонилась бабушка.

— А я вот её не помню, — смутилась Глафира, — небось, завтра во дворе мысленно обругает меня, что не здороваюсь.

— Да здоровайся со всеми, как в деревне делала, — посоветовал Пётр Иванович. — Будь странной наоборот.

Новообращённый Вулкан жадно проглотил блинчик, не дав ему остыть, и стал умывать свою замурзанную мордуленцию с обтекающими сосульками. Тут опять позвонили, и на пороге возникла дошкольница Зина из соседнего подъезда. Она держала в зябких ладошках ещё одного хвостатика.

— У вас Чижик пропал, — сказала Зина, — Я его встретила возле беседки. На кличку не отзывается, видно, голодный.

— Кирилл, это Чижик? — обернулась к внуку бабушка.

— Ты и кошек на одно лицо видишь, — ответил мальчик. — Он такой же Чижик, как я Вулкан.

Вулкан тем временем подбежал и стал лизать спущенного на пол белобрысого подростка. Тот неожиданно азартно отбивался.

— Этот не голодный, видно только что из магазина, — усмехнулся Пётр Иванович.

— Он не Чижик, — чуть виновато сказал Зине Кирилл.

— Жаль, — столь же повинно уронила Зина. — Я бы его к себе домой взяла. Но у меня собачка, она может обидеть.

— Поветрие кошачье раннее, ещё только март начался, — пробурчала Глафира. — Что же будет через три месяца, когда котята скопом народятся, притом и у вас в школе. Как этого-то назовёшь?

— Никак, — отмахнулся Кирилл, — их обоих завтра в школу не пустят, нельзя с улицы брать, неразбериха настанет, сказал директор.

— Значит, котёнок Неразбериха, — сказал отец. — Тем более что это, кажется, кошечка. Ничего, до тёплых дней в школе побудет, а если нет, то у нас здесь. Ты, Зина, приходи его проведывать.

— Здорово! — подпрыгнула дошкольница, убегая.

А Глафира совсем по-мужски почесала затылок.

Назавтра ещё одного котёнка принесла в школу обескураженная Катя, принёс и Валька. Эти четверо несостоявшихся Чижиков уверенно помахивали хвостиками, не признавали лотков, били лапами по подвешенной к нитке бумажной бабочке.

— Издержки славы, — объяснил Василий Игнатьевич. — Теперь наша школа пример для подражания. Это хлопотно, не спорю, но неизбежно. Поставьте новобранцев на довольствие и потихоньку опрашивайте округу, кто согласен взять котёнка.

— Но где же Чижик? — спросила саму себя Надежда Павловна.

Два следующих вечера ребята продолжали искать котёнка. Будто это был потерянный ключик, без которого невозможно вернуться в дом. Уже все окрестные жильцы знали о пропаже и предлагали кошачков взамен. Но быстро понимали, что нужен именно Чижик, что он член школьной семьи.

А тут и четвёрка новоявленных котят пропала. Они были без ошейничков, с непривычки за ними не особенно следили, они вчетвером спали в последней свободной клеточке, постоянно при этом игрались-боролись —  и никто не углядел, как они улизнули.

Не успел директор по-настоящему рассвирепеть, как подростков нашли в школьной котельной. И Чижика вместе с ними. Истопник Поликарпыч, вечно сонный, вины своей не признал.

— Чего мне в ваших классах делать, контрольные проверять? Ритка меня на порог не пустит, углём перемазанного. Пришёл Чижака —  и на антрацит, уже сколько дней тут. Ласковый. Ест у меня с руки и водку мою пьёт.

Про водку он, конечно, шутил, но выходило по нему, что Рита за всё в ответе. Катя взяла Чижика и тут же стала вся чёрная от угольной шерсти. Такой же была и четвёрка, Вулкан вообще походил на настоящий вулкан после извержения, глаза смотрели сквозь пепел, как из жерла.

— Их же теперь и к ветеринарам не снесёшь, мыть их надо несколько часов, — сказала девочка.

— Кошек нельзя купать, — возразил Валька, подумал и добавил: — Но этих придётся немедленно. Поликарпыч, есть у тебя ведро? Я воды сейчас принесу.

— Чего, какой воды, — заартачился истопник.

— Давай, а то скажем, чтобы твою котельную на газ перевели, давно пора.

Все знали, что шальной Поликарпыч, полвека проведший у котлов, до сих пор истовый сторонник угля, он твердил, что уголь надо всегда иметь в заначке, как паровозы на запасном пути. Котельная уже несколько лет работала на газу, однако уголь истопник постоянно держал в углу, не позволяя его уносить. Хотя и заправлять его было некуда, топка давно иная, современная.

Директор углю лежать разрешал, не желая ухода разочарованного Поликарпыча. Но столь перемазанных котят он истопнику не простил бы. И ребята быстро, тайно принесли воды, подогрели и принялись окунать котят в ведро за шиворот.

Кошаки визжали, чуть хмельной истопник смеялся, с ним и ребята. Ведь Чижик нашёлся. Радовал, будто медалька драгоценная. Пуская потоки чёрной воды, он нехотя возвращал исконный свой серенький цвет с жёлтыми подпалинами.

Вытерли хвостатиков истопниковыми тряпками и отнесли в живой уголок, никому не сказав, где нашли беглецов. Да и расспросов было мало, потому что все кинулись к Кате сообщать, что её мама заболела.

— Из больницы позвонили, прямо в учительскую, — сказала Надежда Павловна. — Давай мы с тобой сейчас к ней съездим. Не дай бог, из-за кошек ей плохо стало. Ты ведь говорила, что у неё аллергия.

23.

— У неё аллергия на меня, — ответила Катя, но было заметно, что она встревожилась.

Быстро забралась в школьную машину, с ней Кирюха. Надежда Павловна по дороге вдруг заметила Кирюхиного папу, идущего по улице, и закричала на ходу:

— Пётр Иванович, к нам, с нами!

Остановились, отец, не расспрашивая, залез на заднее сидение, рядом с сыном и учительницей. По дороге учительница ему всё объяснила. Она заметно оживилась, даже вроде обрадовалась.

— Говорят, Катина мама в вас влюблена, — неожиданно сказала, игриво подтолкнув плечом. Пётр Иванович принял шутливую игру:

— Это Катя виновата, хвалится дома дружбой с Кириллом, вот её мама тоже захотела дружить.

— Я не хвалюсь, — рассмеялась Катя. — А вы, Пётр Иванович, не против дружбы?

— Нет, что же в этом плохого.

— А я против, — сказала учительница уже без игривости. — Если вы на Катиной маме женитесь, то Кирюха и Катя станут братом и сестрой, куда это годится, будет супервулкан выше крыши.

— Супервулкан это не тот, что выше всех. Он просто спрятан жерлом в земле. Поэтому не извергается, а весь уходит на взрыв. Иеллоустоунский вообще без конуса, в центре у него озёра и гейзеры, — произнёс Кирюха, не оборачиваясь.

— А бизоны вернулись? — учительница перевела разговор на безопасное.  Но для Кирилла это было самым опасным.

— Нет, они ушли окончательно.

— Значит, взрыв всё-таки будет?

— Будет. Либо через сто дней, либо через сто лет. Для космоса это всё равно.

Включилась Катя:

— И американские правители это знают уже тридцать лет. Сразу перестали атомные бомбы делать, зачем они, раз континент всё равно погибнет. Вместо них секретные бункеры лепят и свои заводы по всему миру

рассовывают. Чтоб был повод туда на первых порах перебраться.

— А что народ ихний?

— Народ ничего не знает, иначе давно бы неуправляемый демократический хаос устроил, панику всесветную. И полицией не остановишь.

— Ещё при вулканическом взрыве вся электронка рухнет в одно мгновение, — добавил Кирюха. — Ни ракета, ни самолёт не взлетит. Только с ихней тысячи военных баз в тысячах миль от Америки. Да и то, куда в такой момент лететь? Не к нам же в гости.

— Лучше давайте о другом, — взмолилась Надежда Павловна, а Пётр Иванович благоразумно промолчал. — Так есть у твоей мамы аллергия?

— Есть, но не на кошачью шерсть. На еду всякую заморскую.

Мама была в расписном домашнем халате и всю палату заставила кисточками для ногтей.

— Хоть бы телевизор включила, что ли, — сказала Катя слегка бесцеремонно.

— Ты же знаешь, что там по всем каналам жуют, — ответила мама нервно. — Раньше во всех фильмах партсобрания до утомления показывали, а теперь постоянно застолья глупые. Что за комплекс всеобщий, еда штука интимная. Ты ведь не будешь на уроке яблоко жевать. А тут полицай в одной руке наган держит, а в другой яблоко. Лучше уж пивную бутылку держал бы, достовернее будет.

На Петра Ивановича и учительницу она внимания почти не обратила, значит, про влюблённость Надежда Павловна выдумала, сама, небось, слегка влюблена.

Врач сказал, что у мамы аллергия от какой-нибудь айвы или кивы с обманчивым крыжовничьим вкусом. Сказал, что через пару дней выпишут, вот только анализы всякие сделают.

Катя приняла это равнодушно, как будто и не сомневалась.

24.

Назад поехали прямиком к Петру Ивановичу. Надежда Павловна не сопротивлялась. Катя вообще ехала как к себе домой.

— Хоть посмотрю, как тут мои ученички поживают, — сказала учительница.

Глафира встретила всех радостно, сунула каждому по бутерброду с черникой. У неё всегда были редкостные запасцы.

— Ну так что с вулканом будем делать? — спросила учительница.

— Просто жить, — ответил Кирюха. — Их, вулканов, сотни на планете тлеют. Разве о каждом думать? Тут лучше о Катиной маме позаботиться бы, что-то она раздражительная.

— Есть люди, которые о жизни думают в одном негативе, — сказала Катя. — Мама меня любит, но лишь про плохое постоянно говорит.

— А ты ей в ответ про хорошее, — мягко посоветовал Пётр Иванович. — Погода на улице плохая, а ты говори, что хорошая. Она постепенно привыкнет.

— Ой, а я тоже иногда только плохое замечаю, — вздохнула Глафира Семёновна. — Сама себя за это порой ругаю. В жизни ведь всего поровну.

— Кошаки хоть натерпелись, а ведь живут, — согласилась Надежда Павловна. — До лета дотянут, а там мы их раздадим.

— Или одомашним, — добавил Кирюха, — Они уже к школе привыкают.

— Валентин какой приятный мальчик сделался, — вдруг сказала Надежда Павловна. — И отец у него неплохой… Ой, мне домой пора, уж извините, хорошо у вас, да тетради школьные ждут.

— Вы же ещё поползней не видели, — сказала Катя. — Сейчас Кирюха включит.

— В другой раз, — сказала учительница.

— И вправду заходите, — попрощался Пётр Иванович.

Глафира проводила учительницу до порога, сунула в кармашек бутерброд. С улицы тянуло оттепелью.

2017г.

В 2016 году Синодальный отдел Московской патриархии запустил проект – портал о Православной литературе «Правчтение». Руководитель проекта журналистка Юлия Мялькина представляет на этом ресурсе мнения известных деятелей культуры, касающиеся чтения вообще и литературного процесса в частности. Среди них артисты, учёные, журналисты, телеведущие, писатели и не только. В апреле 2017 года Юлия Мялькина представила читателям своё интервью с воронежским писателем протоиереем Алексием Лисняком.

Почему боятся книг, написанных священником

Легко ли самому называть себя писателем и почему читатели порой сторонятся книг, написанных священником, мы говорим с членом Союза писателей и Союза журналистов России, настоятелем Богоявленского храма села Орлово Воронежской области протоиереем Алексием Лисняком.

 

– Есть ли у вас самая любимая книга? Расскажите о ней поподробнее, пожалуйста.

– Не могу дать на этот вопрос однозначного ответа потому, что человек всегда находится в процессе созревания, взросления. И я не исключение. А значит, как и все, не умею находиться в статическом состоянии: не могу дорасти до любви к определённой книге и остановиться. Жизнь постоянно преподносит подарки в виде новых литературных знакомств. Причём знакомств не с книгами, а, скорее, с авторами. Когда я открываю для себя новое произведение и понимаю, что оно стоит пристального внимания, тогда я пытаюсь узнать как можно больше про его автора, стараюсь глубже погрузиться в его творчество, его образ мыслей, его художественное мировоззрение. Потому и нет у меня одной любимой книги. Зато у меня есть любимые авторы – те, чьё творчество вызывает у меня, как у читателя, настоящий интерес.

Если говорить о писателях ХХ века, то здесь меня впечатляет не только Астафьев. Множество его современников доставили массу удовольствия от чтения их произведений: это конечно же Константин Воробьёв и Евгений Носов. Юрий Нагибин на определённом жизненном отрезке меня очень занимал и заставлял думать. Нельзя не сказать о Распутине, Белове, Абрамове, Люфанове, Шукшине, Шишкове. Могу долго перечислять своих любимых мастеров, но думаю, что и названных имён будет достаточно, чтобы понять, каковы мои читательские предпочтения. А недавно я таким вот образом начал открывать для себя Юрия Казакова.

Со мной бывает так: прочитываю что-то, и понимаю, что пока я не могу постичь всей глубины произведения, хотя и чувствую её. Проходит время, появляется новый жизненный опыт, и я начинаю иначе ощущать автора, не понятого ранее, и к этому автору возвращаюсь. Вот тут-то и наступает новый период увлечения писателем, его жизнью и творчеством, который растягивается на долгие месяцы. И как в такой ситуации назвать свою любимую книгу?

– Какая книга Вас поразила в юности, оказала влияние на становление вашей личности, характера, помогла в чём-то разобраться тогда?

– А ведь процесс созревания, о котором я заговорил, начинается с детства и не заканчивается до самого «сорокового дня». Поэтому и в детстве и в юности я на литературу смотрел так же, как и сейчас – так же увлекался не книгами, а авторами. Начиналось всё с Николая Носова, которого я и сейчас очень люблю. Недавно в школе детишкам читал его рассказы, всегда актуальные: те же «Огурцы», — рассказ, от которого у современного ребёнка округляются глаза. Ведь там доступно излагается настоящий процесс воспитания, от которого наше общество напрочь открестилось. Были увлечения Гайдаром, Беляевым, Катаевым, Линдгрен, Стивенсоном и Лондоном, Верном и Твеном…

Что до Линдгрен, то её Карлсон в переводе Лунгиной классе в пятом так «зацепил», что мы с другом его перечитывали месяцев пять без передышки. Закончилось это увлечение спором на интерес: он открывал книгу на первой попавшейся странице, зачитывал мне предложение, а я на память цитировал следующие три. Словом, эта книга была нами обоими невольно выучена, поскольку мы просто не могли от неё оторваться. Чуть позже стали понятны некоторые произведения классиков: Гоголя, Лескова, Гончарова, Тургенева… Не перечислить всех.

А что касается личности, характера, то я абсолютно уверен, что формирование личности никак не может сводиться к книге, которая «поразила», будь эта книга даже и святоотеческой. Говорят, что и «монахи не одинаки», у каждого свой путь, пройденный лично. До конца человек не может разобраться ни в одном вопросе. Поэтому и хочется сказать, что личность формируется безостановочно, формируется в процессе познавания нового, в приобретении навыков анализа, при взвешивании добрых и худых примеров. Вот именно для этого процесса и необходимо чтение. Чтение хороших, качественных высокохудожественных книг. Вспомнилась известная песня Высоцкого «Баллада о борьбе», которая как раз иллюстрирует эти мои мысли. Помните? Заканчивается песня словами «…значит нужные книги ты в детстве читал»…

– Знаете ли вы какие-то семейные традиции, связанные с чтением?

– Конечно знаю, думаю, что многие не просто знают подобные традиции, но и практикуют кое-что. Не секрет, что любую, даже самую скандальную семью смиряют общие проблемы и вдохновляют общие мероприятия по разрешению общих проблем. Не слишком витиевато? Я знаю немало семей, которые на момент посадки картошки объявляют перемирие и несколько поколений семьи совместно пластаются с миром на собственном огороде. Иронизирую, конечно, но излагаю истинную правду.

Что касается лично моей причастности к традиции семейного чтения, то именно в семье мне и была привита любовь к большой литературе. Покуда был маленьким, в моей семье читали вслух родители. Обычный будний вечер, окончены все бытовые дела, отставлены хлопоты. Отец или мать читают вслух, остальные слушают. Причём скидка на детский возраст слушателей никогда не делалась. Не было у нас в ходу и такого заблуждения, что дети чего-то там не поймут во взрослом произведении. Поэтому с ранних лет мне были знакомы авторы от Бажова и Гоголя до Ильфа с Петровым.

Родители не опускались на уровень бестолкового ребёнка, не опускались до сюсюканья, а напротив, ребёнка вытягивали на уровень взрослого слушателя. Кажется, что этот метод имел свои результаты. Когда у меня появилась своя семья, мои дети так же стали слушателями. И до сих пор у нас есть практика: с началом Великого поста, уже даже не скажу сколько лет подряд, мы читаем вечерами Шмелёва. Из года в год одни и те же произведения «Богомолье» и «Лето Господне» по нескольку глав за вечер. И заканчиваем рассказом Ивана Сергеевича «Страх» за несколько дней до Вербного. Все уже знают наизусть эти произведения, книга затёрта до дыр и нового ничего уже, кажется, не видно, но у этого автора есть нечто бесценное – это «дух мирен». Очень Шмелёв настраивает на пост, да и вообще ставит вновь на христианские рельсы тех, кто слетел. Такое свойство есть, наверное, только у этих произведений Шмелёва. Чем не традиция? Причём выбор произведения, выбор автора играют здесь очень важную роль. О традициях чтения в семье Ульяновых мы с вами тоже немало слышали. Однако авторы, которые там выбирались для чтения, сделали своё черное дело, никак не мирно-покаянное.

 

– Как вы стали писателем? Хотели ли вы писать с детства или Господь так неожиданно для вас устроил?

– Мне часто этот вопрос задают, и кажется мне, что вопрос этот не совсем корректно сформулирован. Уверен, что называть себя писателем я просто не имею права и стесняюсь, когда меня писателем именуют. Говорю искренне, без тени лукавства. Да, у меня есть изданные произведения, есть даже весьма популярные, есть у меня и корочка члена СП РФ. Но разве всё это делает человека писателем? Попытаюсь объяснить: в Курске есть памятник К. Воробьёву, который стоит недалеко от памятника Евг. Носову. Когда я бываю в Курске, обязательно подхожу к металлическому Константину Дмитриевичу, чтобы просто постоять рядом, прикоснуться. Можете представить ощущения? В такие моменты появляется некий трепет, сродни священному.

Похожие ощущения возникали у меня в Орле, когда однажды довелось прикоснуться к памятнику Лескову и постоять под железным Буниным, поглядеть на них снизу вверх. Разные мысли посещают в такие минуты: и мысли о бессмертии, и о «Золотой горе», которая над временем, о масштабе и многогранности человеческого таланта, о могуществе такой стихии как Русское слово… Да мало ли! Но вот вообразить себя писателем, вообразить себя в одном ряду с ними – писателями – мне просто даже в голову не приходит. Поэтому ответить на вопрос «Как я стал писателем» не могу.

Ну, а то, что в моей биографии есть некая причастность к литературному процессу, это наверняка не без Божьего промысла. С детства я был этим процессом охвачен: отец мой настоящий поэт, со всеми вытекающими. Он работал в аппарате Воронежской писательской организации, возглавлял межобластное бюро пропаганды художественной литературы. Он, с возрастом это стало понятно, способствовал тому, чтобы я бывал рядом с ним и на работе, и в командировках. Поэтому мне улыбалось не просто видеть того же курянина Носова, москвичей Гусарова с Брагиным или наших соседей Троепольского с Поляковым, но и слушать, и слышать их. И не только их. Тогда ещё были живы многие, тогда и сам настоящий советский литпроцесс был ещё жив. А слушать и слышать это намного полезнее, чем говорить, тем паче – писать. Вот оттуда, из детства «ноги и растут» у этой проблемы. К слову жил тогда замечательный Воронежский поэт Анатолий Ионкин весельчак, балагур и немного философ, в тему сейчас вспомнился фрагмент его пародии:

…Вчера какой-то дед чуть свет
Меня увидел в гастрономе,
«Живой писатель!» — ахнул дед,
Перекрестился дед и помер.

– Что вы думаете по поводу современной священнической прозы? Ведь это целое явление в современной литературе. Зачем она нужна?

– К такому явлению, как проза священников я отношусь трезво: без ажиотажа и придыхания. Ровно так же я отношусь к прозе лейтенантской, прозе земских докторов, прозе следователей, поэзии министра Улюкаева и архиепископа Питирима. Согласитесь, что литература большая и Великая не определяется родом занятий её авторов. Я читал немало армейской прозы, многих авторов я сейчас даже и не вспомню, потому что… Ну не было там за что зацепиться глазом, мозговой извилиной или краешком души! Но вот монумент Русского слова и Русской мысли Александр Куприн или настоящий большой Виктор Некрасов тоже какой-то период времени носили офицерские погоны и одновременно занимались литературой. Отчего-то их прозу к такому явлению, как проза лейтенантская даже умозрительно отнести невозможно. А Чехов с Булгаковым имели врачебную практику, однако даже произведения, где они описывают эту самую практику, невозможно опустить до такого явления, как «проза земских докторов». Понятно ведь, в чём дело?

А если копнуть глубже и зацепить, например, Лермонтова с Толстым? Что, их проза тоже лейтенантская? Нет ведь. Просто, если раз в десятилетие Господь даёт нашей Русской литературе мастера, то не важно, чем этот мастер занимается вне литературы. Поэтому я и не могу понять, отчего с прозой священников всё обстоит иначе, почему эта логика в оценке творчества здесь частенько не срабатывает. Помянутый Лев Николаевич, например, определял настоящую литературу по соответствию трём пунктам: 1 – в произведении должно быть нечто новое, доселе никем не замеченное или не описанное, 2 – произведение должно соответствовать эталонам художественной ценности, и последнее, 3 – «насколько искренно отношение художника к своему предмету». Тут, по-моему, добавить нечего. Потому что редко-редко в среде лейтенантов, врачей, священников, шоферов, профессоров, лётчиков, уборщиц, министров и т. д. появляется тот, кто кроме последнего пункта Толстовской шкалы начинает соответствовать и первым двум. Безусловно, и в среде священников есть такие, кто сказал своё слово в большой литературе. К таковым я отношу Шипова, подчеркну – писателя Шипова, которого можно читать, если даже на обложке книги не сказано, что автор священник. Безусловно – Шевкунова, его «Несвятые святые» вообще, на мой взгляд, отвечают всем требованиям, которые предъявляются произведениям классическим. Это и «портрет эпохи», это и «просвещение через книгу», и художественная ценность и возможность распространения не только внутри церковных приходов, но и в светских магазинах, где иногда появляется настоящий образованный взыскательный читатель. Мыслит, живёт и пишет не ряса не китель и не халат, а живой человек. В нём-то всё и дело.

Наша рясофорная братия привыкла к тому, что любое слово, сказанное нами с амвона, не подвергается критике. Вот только литература это не амвон, литература это – искусство, которому, извините, необходимо служить. И простите за крамолу, оно – искусство – требует определённой жертвенности. Однако наш среднестатистический «батюшка-писатель» об этом даже не подозревает. Он заявляет, что служит Богу, остальное – по боку, ибо нельзя служить двум господам… Абсолютно согласен! На все сто! Всецело поддерживаю! Ну, так в чём дело? Служи Богу! И будешь прав! Нет ведь…

Свой бестселлер «Камо грядеши» Сенкевич создавал долгие годы, потом годы правил. А вначале работы долгие месяцы, как он сам говорил «бродил по Риму с Тацитом в руках» и рылся в архивах. Это в ущерб родным и близким, ради этой работы нужно было бросить всё, принести свой налаженный быт в жертву искусству. Иначе литература не делается! Зато у многих представителей нашего обсуждаемого явления всё гораздо проще: «Подумаешь!» Садятся за компьютер и понеслась: «Тебя-меня-елей благоуханный». Есть даже такие, кто за свои средства издаёт какую-нибудь собственную тягомотину «написанную буквами», издаёт многотысячными тиражами и втирает её прихожанам в храме, «используя служебное положение», называя это распространением художественной литературы. Гордятся тем, что они написали уже тринадцать книг и работают над четырнадцатой, через неделю будут пятнадцатую писать. Вот это настоящий кошмар!

И, любопытно, что здесь не только слава Давида будоражит воображение: я лично знал одного батюшку, который как-то заявил, что собирается написать книгу, чтоб потомки получали за неё гонорар. «Вон, как в случае с Достоевским». Я ему посоветовал писать картины. Потому что это может принести потомкам намного больше денег, «вон, как в случае с Айвазовским». Он всерьёз задумался и решил, что это не вариант – для написания картины надо уметь рисовать. Выходит, то что художник должен уметь рисовать это понятно, а что литератор должен уметь заниматься литературной работой – это не аргумент. И так считают очень и очень многие!

Я неоднократно говорил о том, что для создания полноценного литературного произведения, кроме прочего, необходим огромный жизненный опыт. Не опыт служения на приходе, а опыт, как таковой. Его у священника нет и взять его священнику, служащему Богу, негде. На себе это чувствую. Чувствую также, когда открываю очередной фолиант «гения от духовенства». Впрочем, тут же и закрываю, как только вижу пошлость вроде «слез умиления», «плачущих ангелов», «поражения до глубины души» или «покаянья солёного вкуса».

А ещё издатели… Мне понятны мотивы издателей, тиражирующих подобное. Рынок. Продюсеры от попсы говорят в таких случаях: «Хорошо, пипл же хавает!» Здесь похожие критерии оценки: «Хорошо, старушки же умиляются, купят». И никто на этом рынке о Литературе уже и не думает. Не думает, что задача Литературы, как и любого другого искусства, не умиление старушек, а воспитание художественного вкуса, формирование полноценной личности! Это надо помнить!

До чего нас довело тиражирование попсы и пошлости от авторов в рясе, я проиллюстрирую следующим образом: когда издательство Сретенского монастыря выпустило сборник моих рассказов «Сашина философия», в журнале «Фома» появилась к этой книге аннотация. Автор (Н. Богатырёва) начала свою статью с правдивых и жутких слов: «Честно говоря, книгу очередного священника-писателя открываю с опаской…» К моему счастью её «опаска» в итоге не распространилась на мою книгу, но… Мы – священники-писатели, как видно из этих слов, довели своё чёрное дело по погребению художественной литературы до критических отметок, до того, что адекватный читатель, любящий русское художественное слово, просто сторонится книг, где автор обозначен, как священник! Такова реальность. Наша, нами сотворенная реальность. Неужели кто-то ещё этого не разглядел? Вот это-то я и думаю по поводу священнической прозы. По поводу этого явления.

 

– Что бы вы посоветовали читать взрослым людям? Как вы считаете, нужно ли читать классику? Достоевского, Чехова, Гоголя?? Или только Евангелие и жития святых? (Существует ли для вас разделение: православная и светская литература? И как быть с классикой и зарубежной литературой?)

– Литература, если речь идёт о литературе художественной, по моему глубочайшему убеждению никак не может делиться на отдельные сегменты по тематическим критериям или сюжетам. Ведь если использовать эту логику, то «Сказка о попе и работнике его Балде» Пушкина это литература православная, а «Бесы» Достоевского это литература сатанинская. Я делю литературу на две категории так: есть литература художественная и есть дрянь, которую по каким-либо политическим или коммерческим причинам необходимо считать литературой. У меня в этом плане немало единомышленников. И вообще, в любой сфере нашего жития точно такая же ситуация: есть живопись и есть мазня, есть музыка и есть попса, есть кухня и есть фаст-фуд… Из этого следует, что совершенно очевиден ответ на ваш вопрос «что читать». Нужно ли читать классику? Безусловно. Ибо знание собственной истории в последнюю очередь можно почерпнуть в исторических учебниках. Зато вполне можно составить себе представление об истории своего народа, изучая художественную классику. Например, на Украине недавно прогремел один дешёвый фильм, где в красках описывается, как прекрасно жили украинцы до революции, «пока москали не пришли». Ну… таки – да! О дореволюционной украинской жизни – всё правда, чистейшая, прекрасно жили. Если б ещё у зрителей было хотя бы зачаточное знание своей классики – того же Шевченка, которого они возносят на знамёна совершенно не зная – зрители бы и акценты верные расставили: ведь дореволюционная жизнь Украины – это жизнь при русском царе-батюшке внутри Российской империи… Как можно не интересоваться классикой, когда историческая правда это далеко не всё золото, которое в ней содержится?

Нужно ли читать Евангелие и жития? Безусловно! Не секрет ведь, что современный популярный атеист это в своей массе человек, который просто не знаком с подобными книгами, то есть малообразован. Посему и в Бога они не веруют то от того, что «в Библии сказано, будто земля стоит на трёх китах». А церковникам они не верят из-за того, что «в Церкви всё ради денег». Если б жития знали, знали бы, например, и о Сергии игумене земли Русской и про его отношение к деньгам и любви к Родине, знали бы что именно такие, как он и есть настоящие «церковники». Словом, все стороны образованности напрямую зависят от чтения. Если хотите, то в конечном итоге и качество жизни зависит от любви к хорошим книгам. Конечно этот вопрос намного глубже, чем я здесь излагаю, и примеры мои примитивны, но ответить полноценно в формате интервью здесь вряд ли возможно.

– Какие писатели прошлого (и современные писатели) сейчас наиболее актуальны, на ваш взгляд, и почему?

– Не бывает писателей актуальных в то или иное время. Ибо времена меняются, но вопреки латинской поговорке, мы точно не меняемся вместе с ними. Мы – те же, что и тысячу лет назад, и две, и три. Со всеми пороками и добродетелями, со своим отношением к добру и злу, которое не меняется от Адама. Ведь обратите внимание на перечень грехов, которые священник задаёт на исповеди: есть ли там хотя бы один несчастный грешок, который был бы не актуален лет четыреста назад? Или посмотрите святоотеческие призывы к добродетели: хоть одна древняя добродетель сейчас устарела? Человечество не меняется, поэтому и теперь актуальны произведения древних Гомера и Софокла, и теперь полезно знать «Слово о полку Игореве». И басни Ивана Андреевича точно так же актуальны, как басни античного Эзопа и советского Михалкова. Просто перечисленные произведения и авторы являются сокровищами на многие века и тысячелетия в отличие от массы мути, современной им попсы – «лейтенантско-врачебно-следовательско-священнической прозы», которую спустя годы никто не вспомнит и про которую нигде не услышать. Вот эта-то шелуха и тогда была не актуальна и теперь. Поэтому и говорю, что делю литературу на собственно – литературу и на окололитературную околесицу. И в данном контексте не важно, о чём книга, о протопопе Исихии и его кадиле или о космонавте Леонове и его скафандре. Сути это не меняет.

Беседовала Юлия Мялькина

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Опубликовать в Яндекс

Комментарии запрещены.